Главная / Поэзия, Поэты, известные в Кыргызстане и за рубежом; классика / Переводы
© Перевод Н.В.Переяслова
Произведение публикуется с разрешения переводчика
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 2 октября 2011 года
По следу Нарспи
Перевод на русский язык известной поэмы Народного поэта Татарстана Рената Хариса.
Ренат Магсумович ХАРИС – Народный поэт Татарстана, автор более сорока книг на татарском, русском, английском, башкирском и чувашском языках.
Родился в 1941 году в семье сельских учителей. Окончил Казанский государственный педагогический университет. Работал учителем, журналистом, ответственным секретарём Союза писателей Татарстана, заместителем министра культуры, заместителем Председателя Госсовета (Парламента) Татарстана. Им написано около четырёх десятков поэм, часть из которых стала операми, балетами, ораториями, кантатами, теле— и радиоспектаклями. На стихи Хариса композиторами Казани, Москвы, Уфы, Саратова и других городов создано более ста пятидесяти произведений вокального жанра.
За создание либретто балета «Сказание о Юсуфе», способствующего развитию традиций национального эпоса в современных условиях диалога культур, Ренату Харису присуждена Государственная премия Российской Федерации за 2005 год. Он также является лауреатом Государственной премии Республики Татарстан имени Габдуллы Тукая, Республиканской премии молодёжи Татарстана имени Мусы Джалиля, заслуженным деятелем искусств Татарстана, заслуженным работником культуры Чувашии и Каракалпакии.
Ренат Харис – секретарь Правления Союза писателей России, член Геральдического совета при Президенте Татарстана, член редколлегий журналов «Наш Современник» и «Казан утлары», член Главной редколлегии Татарской Энциклопедии. В Татарии издано собрание его сочинений в 7 томах.
ПО СЛЕДУ НАРСПИ
(поэма)
ПРОЛОГ
Стихия любого народа — язык,
его поле боя и ратное поприще.
Есть много людей, что остры на язык
и рады придумать товарищу прозвище.
И нам обижаться на те имена —
точь-в-точь, что народу сердиться на Родину.
В тех прозвищах — суть наша людям видна,
а значит, их можно приравнивать к ордену.
Без прозвищ не многие в мире живут —
лишь те, в чьём характере краски отсутствуют;
лишь те, кто, как тени, по жизни бредут
и не проявляют ни дух свой, ни суть свою.
Я был — не такой. И прозвали меня
товарищи — рус(ск)оголовым татарином.
И я, их нисколько за то не кляня,
жил дальше, гордясь этим званьем подаренным.
Немало всего довелось мне узнать,
но я рос — не грубый, не злобный, не мстительный,
чувашей любил… И, шутя, стали звать
меня все — поэтом с душой чув(аш)ствительной.
Я прозвищ своих и на грамм не стыжусь —
в них свойства души проступают былинные.
Ну, как это я вдруг от них откажусь?
Они для меня — словно крылья орлиные!
Они ль мне мешают татарином быть?
Иль с русскими ссорят меня? Иль с чувашами?..
Они помогают мне всех их — любить
и дружбу крепить меж народами нашими.
Часть I. УРОКИ ЧУВАШСКОГО
Село Бик-Утеево — детство моё.
Здесь слово впервые моё прозвучало.
Здесь в сердце вошло мне любви остриё.
Село Бик-Утеево — жизни начало!
Дано ему было две речки иметь,
что в солнечном свете сверкали по-царски.
Они начинали в Чувашии петь,
а здесь продолжали свой сказ по-татарски.
И так, лопоча на двойном языке,
бежали к Свияге они и, сливаясь
с теченьем её, мчались к Волге-реке,
что вольно текла по степям всем на зависть.
Немало людей по её берегам
живёт, слыша гул её денно и нощно;
вовек не дано одолеть их врагам,
ведь Волга — своей наделяет их мощью!
Попробуй, унизь тот народ, в ком не кровь,
а Волга течёт — от Твери к Волгограду!..
…Я прозвищ своих не стыжусь. В них — любовь.
Я б новые принял на грудь, как награду.
***
В моём Бик-Утееве был русский класс —
едва ль не один на большую округу,
в котором учили премудростям нас,
а мы — чувству дружбы учились друг к другу.
Я помню уроки, что шли в те года,
ребячьи забавы, незлобные драки.
Ходили к нам в школу чуваши тогда —
из сёл Тимяшёво и Байдеряки.
Стоял в километре (иль ближе) от нас
у речки дом мельника с мельницей рядом.
Оттуда ходила учиться в наш класс
девчонка с каким-то волнующим взглядом.
Она по учёбе шла на год вперёд,
но надо же было такому случиться,
что не было класса седьмого в тот год,
и выпало снова в шестом ей учиться!
Сентябрь сгорал в светозарном огне,
когда она в классе у нас появилась
и села за старую парту ко мне…
О, как моё сердце внезапно забилось!
Мешая татарский и русский язык
с чувашским, что тоже звучал между нами,
мы души свои, словно кружки в родник,
в глубь школьных наук день за днём окунали.
Я без Марианы не мог жить ни дня,
воскресные дни превратились мне в пытку,
какая-то сила тянула меня —
на улицу, к мельнице, в даль, за калитку.
Но мельница спит на реке до весны,
и нет от села к ней надёжной дороги,
лишь слабые точки следочков видны,
которыми шли Марианины ноги.
Едва дотерпев до утра, я лечу
до школы… В селе — ещё тихо и глухо…
И как-то, припав к моему вдруг плечу,
она прошептала мне страстно на ухо:
«Скажи, а ты любишь читать про любовь?..»
При этом её два тугих полушарья
прижались ко мне, и в груди моей кровь
вскипела мгновенно лавиною жаркой.
«Я тут прочитала поэму «Нарспи» —
о страшной любви, что несёт неудачу.
Мне дедушка в стенку стучится — мол, спи,
а я всё читаю при свечке и плачу.
Там парень Сетнер и девчонка Нарспи
влюбились друг в друга, быть вместе мечтая…
Но я не могу рассказать всё… прости…
Давай я тебе лучше вслух почитаю?..»
Два жарких комочка девичьих грудей
как будто два солнца меня прожигали.
И я отстраниться старался… но к ней —
меня словно сотни цепей прижимали.
И вот уже в сердце ответный огонь
сжигает меня, как манящая тайна.
И робко ложится ладонь на ладонь —
ещё ненароком, невольно, случайно.
Ещё ни к чему не готова душа,
но сердце уж грезит грядущею новью.
И я с замираньем, почти не дыша,
мечтать начинаю о встрече с любовью…
***
Под мартовским солнцем темнели снега,
берёзы пестрели, как платья из ситца,
и, глядя с мечтою в окно на луга,
я, веру во что-то храня, согласился.
И вот этот час наступил. По домам
ушли одноклассники… Мы с Марианой —
остались полы мыть. (И будто бы нам
невидимый кто-то помог в этом рьяно!)
Мы быстро закончили. Тишь и покой
окутали школу. И мне показалось,
что время, улёгшись на парту щекой,
уснуло и счёт свой вести отказалось.
Из сумки холщёвой подружка моя
достала поэму, не дав мне отсрочки.
И будто бы душного сада струя
дохнула в лицо мне при первой же строчке.
Чужая, волшебная, дивная речь
меня окружила подобно туману
и, смысла из слов не умея извлечь,
я молча смотрел на мою Мариану.
Она же — читала, с восторгом летя
за страстной любовью, ведущей на муки,
а я лишь смотрел на неё, как дитя,
не в силах прервать эти чудные звуки.
И только однажды замедлив полёт
стремительных строк, что неслись без помехи,
она на меня посмотрела — и рот
её приоткрылся в чарующем смехе.
Она поняла, что, летя сквозь века
за нитью сюжета, она позабыла,
что я-то — не знаю её языка,
а значит, понять не смогу, что там было!
Она, опьянённая духом весны
и страстной любовью, воспетой поэтом,
летела в поэму, как в тайные сны,
а я — только хлопал глазами при этом.
Любой, кто два слова сумеет сказать
на новом наречии — вправе гордиться.
Но чтобы поэзии суть понимать,
двух слов будет мало. Тут надо — учиться.
Ведь в стихотворение входят сполна —
и море эмоций, и мыслей волна…
***
Так весть о поэме, забытой почти,
ворвалась в судьбу и сознанье мальчишки.
И жажда прочесть её, словно горчишник,
к душе прилепилась: прочти да прочти!
Мне как-то и в голову мысль не пришла —
найти перевод той поэмы на русский.
Мы выбрали путь, что был трудный и узкий,
и им Мариана меня повела.
Чтоб мог я в поэму войти без помех,
мне надо язык лишь освоить чувашский.
Учить же меня ему будет — что важно —
сама Мариана, готовя успех.
Так мы порешили. И с этого дня
я лишь по-чувашски здоровался с нею.
И ждал, от волненья немного краснея,
чему она дальше научит меня.
Ведь выучил Пятницу же Робинзон —
хотя тот и был лишь дикарь подневольный!
А я — с шестиклассной наукою школьной —
неужто смогу быть глупее, чем он?
Вот так — я чувашский язык постигал.
И кто-то незримый мне в том помогал…
***
…А время летело. Рябину с калиной
листвою одев, испарилась весна.
Нагрянули дни долгожданных каникул —
простор для гулянья, купаний и сна.
Но что-то мешать стало счастью былому,
и я всё поглядывал из-под руки
туда, где был дом, крытый старой соломой,
и мельница около самой реки.
В том доме жил мельник, старик одинокий
(жена умерла, сын пропал на войне) —
с единственной внучкой своей синеокой,
чувашкой-красавицей, снившейся мне.
Неделю-другую терпел я мученья —
и двинул туда, где блестела река,
чтоб вновь с Марианой продлить изученье
чувашского, милого мне, языка.
Пришёл… Старый мельник вершит своё дело —
у жёлоба возится. Рядом — она.
Увидев меня, подскочила, взлетела,
вспорхнула, как птичка… Красива, стройна.
Взволнована явно свиданьем нежданным…
А я — онемел вдруг. Стою и молчу.
Едва шевельнул языком деревянным:
«Дочесть ту поэму… ну, помнишь?.. хочу…»
«Скажи по-чувашски!» — она попросила.
И я с напряженьем припомнил, что знал.
(А, может, мне снова незримая сила
на помощь пришла, чтоб я духом не пал.)
И вот она вынесла книгу. Под ивой
мы сели. И снова поёт она мне.
А я — ей внимаю. Счастливый-счастливый.
И всё понимаю, как в сказочном сне.
О том, как Нарспи красотой неземною
пленила Сетнера, и он ей сказал:
«Родная! Беги нынче ночью со мною,
пока тебя свадьбой отец не связал!»
Влюблённые, бросив родных, убежали,
чтоб счастье своё от попранья спасти…
Уснули в лесу… И их там — задержали.
«Ну как же Сетнер это мог дупустить?!
Ну, как же уснул он!» — сержусь, горячась я,
и гневно ругаю Сетнера за то,
что он, задремав, погубил своё счастье.
Уж я бы в лесу не заснул ни за что!
Назавтра я снова спешу по дороге,
и сердце трепещет созвучно шагам.
И мы продолжаем под ивой уроки,
чужую судьбу разложив по слогам.
Речная вода с ровным шумом вращает
тяжёлое мельничное колесо,
а в сердце — я слышу! — вулкан вызревает,
и жар его бьёт изнутри мне в лицо.
«Вот если бы я был на месте Сетнера,
то я б посягательств врагов не стерпел!» —
вскричал как-то я, распаляясь без меры,
и даже зубами со зла заскрипел.
«А что бы ты сделал, — меня Мариана
спросила, — когда бы Нарспи была — я?..»
Меня ошарашил вопрос её странный.
Сижу, онемев. Где же смелость моя?
«А я, — говорит она, — я бы ни мига
не медлила, если бы ты — был Сетнер,
и прямо бы здесь, где читаем мы книгу…
Но ты — не Сетнер. Ты ещё пионер.
А впрочем… Реши — пред тобою загадка:
что в мире есть слаще, чем сахар и мёд?
Не знаешь? Попробуй же, как это сладко!
От сладости этой — всё тело поёт!..»
И, наземь толкнув меня, жаркие губы
прижала к моим в поцелуе взасос.
Я аж задохнулся!.. Толкнув её грубо
я в панике быстро вскочил во весь рост.
Вокруг потемнело вдруг всё и оглохло.
«Ты что, сумасшедшая?!» — я закричал.
«А ты… Молоко на губах не обсохло!» —
с насмешкой ответ мне её прозвучал.
Не в силах понять, что случилось, я в страхе
понёсся в село, будто ведьма за мной
гналась — так, что когти скребли по рубахе, —
и в диком волненье примчался домой.
«Наверное, чувствуя женскую зависть
к Нарспи, о которой читала все дни,
она помешалась, и ей показалось,
что я ей Сетнера могу заменить!» —
Так думал я о Мариане тоскливо,
едва различая вокруг голоса.
А сердце — стремилось обратно, под иву,
где дом под соломой
и плеск колеса…
Часть II. ТЕТРАДЬ В КЛЕТОЧКУ
Вот так неожиданно, горько, нелепо
прервался мой сладкий чувашский урок.
Как солнце по небу, катилось вдаль лето,
считая каникул оставшийся срок.
Задетый за сердце любовною темой,
я только и делал, что думал о том,
что стало с героями дивной поэмы,
когда их в лесу окружили густом.
Конец недочитанный таял в тумане,
меня вынуждая опять и опять
тоскливо вздыхать о моей Мариане
и вновь об уроках под ивой мечтать.
Пол-лета уж вдаль, как ручей, прожурчало,
она же ни разу в сельмаг не пришла.
О, как бы хотел я начать всё сначала —
чтоб вновь она губы мои обожгла!
Какая-то сила щекочет мне душу
и вновь заставляет с тоскою смотреть
туда, где осталась под ивою душной
поэма, что мной не прочтёна на треть.
Но нет! Я туда не пойду больше! Фигу!
Того, что случилось там, хватит с меня!..
Так что ж оно, как не прочтённая книга,
зовёт, и волнует, и мучит меня?!
Я целыми днями слоняюсь, как пьяный,
лишь чудом каким-то не начал курить.
Мне кажется — это Нарспи с Марианой
вдвоём мою душу хотят покорить.
Но что ж так каникулы тянутся долго?
Распухла от мыслей моя голова,
они в неё льются, как вешняя Волга,
и в стройные столбики строят слова.
Я в чистой тетрадке, по клеточкам строгим,
их начал записывать, чтоб не забыть,
не зная покуда, что эти вот строки —
начало моей настоящей судьбы.
«Сынок, ты не болен? — раз мама спросила. —
Ты бледен, как будто и не загорал».
И вновь помогла мне незримая сила,
сказав: «Я поэму «Нарспи» потерял».
И, в город поехав, отец мой однажды
мне книгу зветную где-то достал.
И я, словно путник, иссохший от жажды,
к страницам её, как к кринице, припал.
Та книга была в татарском была переводе
и я её в вечер один «проглотил»,
и долго лежал, как подстреленный, вроде —
так сильно финал её дух мой смутил.
С утра, карандаш и тетрадочку в клетку
схватив, я в укромное место спешу,
решив, что сейчас, остроумно и метко,
я страшный сюжет этот перепишу.
Ну разве же можно читать с безучастьем
о том, как пролили невинную кровь?
В сюжете моём — всё закончится счастьем,
и восторжествует над смертью любовь.
Не дам убивать я Нарспи и Сетнера!
Их страсть и любовь — не позволю отнять!
Вот только… куда деть отца, Михидера?
Ведь он ради денег убьёт их опять…
А мать героини? Её как оставить?
Ведь вновь она дочь свою может проклясть…
Я мозг свой в старанье готов был расплавить,
но новая версия — не удалась.
А я ведь мечтал: изменю окончанье —
и автору вышлю концовку свою,
где будут не слёзы и смерть, а — венчанье…
(Но автор — лет сорок уж был как в раю!)*
(*Прим.: К. Иванов умер в 1915 году)
Об этом узнав, я подумал: злословье!
Всё это — его злопыхатели лгут!..
(Но впредь — никогда, не прочтя предисловье,
я чтение книги начать не могу.)
А лето, пьяня сенокосным дурманом,
куда-то звало меня в полночь и тьму.
И понял я, что без моей Марианны —
мне сладости лета совсем ни к чему.
Пусть будет, что будет!.. Иду по дороге
туда, где старинная ива растёт.
А сердце дрожит и трепещет в тревоге,
и хочет узнать: что же слаще, чем мёд?..
***
На том берегу — есть высокие заросли
густой конопли (есть такая трава),
которые лесом в те годы казались нам,
и мы в нём играли… Потом — голова
у всех нас болела, и импульсы рвотные
желудки нам мучили (прямо хоть вой!).
Тогда ведь не знали и слова — «наркотики»,
была конопля нам — обычной травой…
***
…Тропой через лес конопляно-безбрежный
я к мельнице вышел, и встретил меня
старик, точно пылью присыпанный снежной —
точь-в-точь Дед Мороз из январского дня!
«А где Мариана?» — спросил я, краснея.
И мельник, муку сдув с седой бороды,
поведал мне кратко, что сталось вдруг с нею,
когда конопля зацвела, как сады.
Её — стали мучить тяжёлые рвоты,
потери сознанья внезапно пошли.
Она б умерла без врачебной заботы —
и в город лечиться её увезли».
«Беда — в конопле, — объяснили в больнице. —
У ней — аллергия сильна на неё».
Вот скосят траву — и она возвратится,
чтоб в школе продолжить ученье своё.
Так мельник сказал… Но закончилось лето,
а в класс Марианна уже не пришла.
Явился декабрь, белым снегом одетый,
и лампочки школьная ёлка зажгла.
Чувашский язык я использовал редко,
и он позабылся, ненужный в судьбе.
Но чаще и чаще тетрадочка в клетку
меня по ночам призывала к себе.
О ком тосковал я — Нарспи? Мариане? —
и сам бы наверно не мог я сказать.
Но, как миражи в конопляном дурмане,
являлись стихи и ложились в тетрадь.
Я рос. Я мужал. Я взрослел год от года.
Подыскивал рифмы на радость всем вам.
И было мне слаще запретного мёда
то тайное дело — служенье словам…
ЭПИЛОГ
Всю жизнь я искал Мариану. Я шёл
по следу её, как по ниве не паханной.
Что стало с ней в мире — циничном, большом —
с душою её, как поэма, распахнутой?
Не знаю, сумела ли выжить она.
Я след потерял её в чаще столетия.
Но вспомню её — и душа сражена
тоскою, как пулею в грудь пистолетною.
И сердце подсказывает мне: не проспи
момент вдохновенья, что сбудется вечером —
там сказочный образ прекрасной Нарспи
сквозь образ моей Марианы просвечивает.
«Поэт — непрерывные боль и тоска», —
вот мнение, что превалирует в Вечности.
Гляжу за плечо — там, как Волга-река,
тоска моя горькими водами плещется.
Поэмы финал уже брезжит в тумане…
О ком в ней тоска? О Нарспи? Мариане?..
***
Стихия любого народа — язык,
его поле боя и мирное поприще.
Есть много людей, что остры на язык
и рады придумать товарищу прозвище.
Во мне — ни обиды на прозвища нет,
они — как орнамент на глади рубашек,
как светлый, щемящий, сияющий след
оставленный парой прекрасных чувашек.
Вы в сердце моём, как сладчайшая рана —
Нарспи, Мариана…
Перевёл с татарского Николай ПЕРЕЯСЛОВ
© Ренат Харис
© Перевод Н.В.Переяслова
Количество просмотров: 4603 |