Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Крупная проза (повести, романы, сборники) / — в том числе по жанрам, Драматические
© Мар Байджиев, 1978. Все права защищены
© Фонд «Седеп», 2005. Все права защищены
Произведение публикуется с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 15 июня 2012 года

Мар Ташимович БАЙДЖИЕВ

Жил-был серый скакун

Повести киргизского прозаика и драматурга Мара Байджиева посвящены духовной жизни нашего современника. Художественным миром своих произведений Мар Байджиев утверждает высокие нравственные ценности, справедливость и гуманизм.

Публикуется по книге: Байджиев Мар. Рассказы и повести. – Б.: Шам, 2005. – 432 стр.

УДК 82/821
    ББК 84 Ки 7-4
    Б 18
    ISBN 9967-22-688-9
    Б 4702300100-85

 

Деревянный молот стукнулся о медный диск. Раздался мягкий звон. Жокеи прильнули к седлам. Кони помчались по кругу городского ипподрома, а стрелка секундомера побежала по кругу циферблата. Топот копыт, храп лошадей, крики людей – все слилось в единый шум, напоминающий рокот горной реки, внезапно хлынувшей с синих поднебесных ледников в широкую долину.

За трибунами ипподрома дома: серые, бетонные, похожие друг на друга. На балконах верхних этажей – болельщики. Они сидят на стульчиках, стоят, опершись на перила, в одиночку, попарно, целыми семьями. Отсюда весь манеж виден, как на ладони.

На одном из таких балконов – женщина лет тридцати пяти и пятилетний мальчик, на стульчике сидит тихий интеллигентный седой старик. Это моя семья. Тихий старик – мой овдовевший тесть.

В столовой стучит на машинке немолодой, но, как говорят, хорошо сохранившийся человек. Лишь на висках едва заметна седина, он строен, довольно симпатичен, на лице написана работа мысли и явные признаки интеллекта. Извините, это – я сам. (Я бывший артист и режиссер театра, и потому у меня сохранилась профессиональная привычка, смотреть и видеть себя со стороны.)

– А где наш Серый? – спросила женщина, глядя в театральный бинокль. – Что-то не видно его.

– Вон он! Вон он! – радостно закричал сын. Ипподром, можно сказать, украшение нашей жизни: каждое воскресенье прямо с балкона мы смотрим скачки. Мы помним клички многих лошадей. Знаем их скаковые качества на длинных и коротких дистанциях, среди жокеев у нас есть знакомые. Но особенно мы любим серого в яблоках с белым пятном на лбу по кличке Кёк-Тулпар, что в переводе и означает Серый скакун. Мы всей семьей болеем за своего Тулпара. Когда он начинает отставать к концу первого круга, мы кричим, не жалея глоток, и Кёк-Тулпар, словно услышав нас, набирает скорость.

– Папа, папочка! Кёк-Тулпар выходит! – радостно сообщил сын, вбежав в комнату.

Я перестал печатать, вышел на балкон, посмотрел на сына, укоризненно покачал головой: разве можно так кричать! – а сам невольно залюбовался скачками.

Серый скакун, вытянув длинную шею, мчался третьим, “ потом вторым и – грудью коснулся ленточки. Крики. Аплодисменты.

Я посмотрел на часы, вошел в комнату и надел пиджак.

– Ты надолго? – спросила жена.

– Надолго. У меня съемки. А что? – спросил я.

– Да так, ничего, – неопределенно ответила жена.

Я работаю на телевидении режиссером. Сегодня снимаю телеочерк под красивым названием «День золотой осени».

Синие горы окружают наш город со всех сторон, как будто мы живем на дне чаши с зубчатыми краями. Особенно хороши горы ясным утром, когда они становятся как бы сказочной реальностью: холодные вершины пылают огнем восходящего солнца, а ниже, на склонах, – леденящая синева, будто и Рерих, и Рокуэлл Кент писали свои полотна с наших гор. А если вдоль улицы прошла поливалка, то широкий и прямой проспект Мира становится особенно уютным и сияет, как мальчуган, которого только что умыли и красиво причесали. В такое утро все мужчины похожи друг на друга: опрятно одеты, галстуки подтянуты до самого кадыка, поблескивают прилизанные волосы, у всех на лицах одинаковое выражение, и все с нетерпением поглядывают в ту сторону, откуда должен появиться «общественный транспорт».

На этой остановке меня знают многие, хотя живу я в этом районе совсем недавно. Поздоровалась со мной пожилая женщина, протянул огромную теплую лапу сосед мой Ваня – крановщик СМУ, кивнул человек в неизменно черном костюме и пестром галстуке – видать, какой-то начальник.

– Ассалам-алейкум! Мурат Сеитович, как ваши дела? – спрашивает он.

– Нормально, – отвечаю я, хотя вижу его впервые.

– В субботу смотрели на вас, – не унимается он.

– Спасибо, – отвечаю я.

– Здравствуйте, байке, садитесь, – уступает мне место паренек в модерновой куртке – явно студент политехнического. Хорошо быть известным человеком, все тебя знают, все с тобой здороваются.

Бульвар Дзержинского. Когда-то город начинался с этого бульвара. Теперь он оказался в самом центре и, как сердце столицы, отражает в себе все, что творится на земле: в праздники пестрит яркими плакатами и лозунгами, в дни траура пасмурно мрачнеет, в будни переливается всеми красками жизни. На этой аллее как-то по-особому хрустит первый снег, и эхо шагов отражается от оголенных стволов; весной здесь распускают первую зелень белые березы; летом отсюда вылетают первые топо-линые пушинки, осенью падает первый отяжелевший желудь, и на плечи влюбленных, как раненый мотылек, садится первый желтый лист.

С деревьев падают желтые листья. Я стою на аллее бульвара с микрофоном и «работаю на камеру»:

– Здравствуйте, дорогие телезрители! Начинаем передачу «День золотой осени», которую ведем с главного бульвара нашей столицы. Кто не знает и не любит этого бульвара! Он отражает в себе кипучие будни нашего города, счастливую жизнь его тружеников. Прекрасен наш бульвар в дни золотой осени! Художники пишут здесь свои картины, композиторы посвящают ему свои песни, поэты воспевают это место в своих стихах. Ах, да, извините! Вот навстречу, нам идут наши известные аксакалы. То, кто стоял у истоков киргизской профессиональной литературы и живописи. Они любят гулять здесь по утрам. Ассалам-алейкум, аксакалы!

– Алейки-салам! – Старики, приветливо улыбаясь, протягивают мне руки.

Я обратился к старейшему поэту:

– Аксакал, известно, что Пушкин очень любил осень. А что скажете вы об этом времени года?

– Осень очень красивая пора, но когда тебе за семьдесят, поются грустные песни, – ответил поэт.

– Хорошо, большое вам спасибо. А что скажете вы, аксакал? – Я протянул микрофон художнику.

– Осень – это праздник живописца, – ответил старейший художник.

– Спасибо. Большое спасибо вам. Снято? – спросил я у оператора.

Оператор кивнул.

– Дорогие аксакалы, для страховки мы снимем еще раз. Я попрошу вас пройти на прежнее место. А вас, аксакал, сказать что-нибудь значительное. Вы же выходец из народа. Хорошо бы какую-нибудь мудрую поговорку или афоризм.

– Хорошо, – сказал художник. Аксакалы медленно двинулись в сторону вокзала. Под их ногами зашуршали листья.

Я взял микрофон и «вышел на камеру»:

– Здравствуйте, дорогие телезрители, мы ведем передачу с бульвара Дзержинского. Кто не знает и не любит этот бульвар. Наш бульвар отражает нашу кипучую жизнь... Ах, да, извините! Вот навстречу мне идут... – встрепенулся я, словно и на самом деле увидел этих аксакалов впервые...

***

В малом просмотровом зале телестудии прокручивали пленку, снятую Муратом.

На экране телевизора замелькали кадры. Бульвар, листопад, два старика, идущие на камеру. Вопросы – ответы...

– Ну, что, товарищи, давайте обменяемся мнениями, – обратился главный редактор к членам худсовета.

Все молчали.

– Рахима Караевна, как вы думаете, можем дать такую передачу в эфир? – спросил он у единственной женщины, сидящей в зале.

– Думаю, что можно, хотя есть ощущение, что текст чуточку многословен ну и...– ответила Караева.

– А, по-моему, автор просто болтлив! – отрезал главред.

Рахима замолкла и продолжила после некоторого молчания.

– Я бы не сказала так, хотя, в общем то, наверное, необходимо кое – что сократить.

– Я человек новый, могу и ошибиться, но мне эта передача не нравится принципиально, – сказал главред.– Материал богатый и значительный. За каждым героем – целая эпоха. О каждом из них можно написать исторический роман. А ваш корреспондент искусственно собрал всех вместе, задает банальные вопросы, сам же на них отвечает и все время выставляет себя на передний план, самоуверенный и ладно причесанный.

– Самореклама, – вставил кто-то из редакторов отдела.

– Вот именно. Листопад. Сентиментальная музыка и напыщенные рассуждения об осени и бренности бытия с полным ассортиментом штампованных фраз и выраже-ний. Все это звучит, по крайней мере, фальшиво! Это как раз то, за что ругают наши передачи, – закончил главред.

Наступила неловкая пауза.

– Может, пошлем его в Москву, на курсы! – предложил кто-то из редакторов.

– А что толку?.. Человеку пошел пятый десяток, молодых надо учить, – сказал другой редактор.

– Ваше предложение, Рахима Караевна? – потребовал главред.

Все смотрели на Караеву.

– Я, право, не знаю... Человек он с большим опытом... работает со дня основания редакции, а теперь вот... – Караева замолкла.

– Мне кажется, – сказал главред, – что товарищ абсолютно оторван от требований жизни и времени.

– Хорошо, я поговорю с ним, – сказала Караева.

***

Я шел по коридорам студии, здороваясь то с одним, то с другим коллегой, как всегда веселый, приветливый. Студия жила своими обычными буднями. На моем рабочем столе три красные гвоздики и открытка. «Поздравляем с днем рождения. Целуем. Благожелатели». На душе стало тепло и приятно, я приколол гвоздику к лацкану пиджака, вошел в соседний кабинет.

– Здравствуй, Гуленька! Спасибо за внимание. Цветы так же прекрасны, как ты сама, – сказал я девушке, сидящей за машинкой.

– А почему вы благодарите только меня?

– Господи, кому же я нужен в этом мире? – пошутил я.

– Может и нужны! – серьезно ответила девушка. – Принцессе, например. Она ждет вас.

– А зачем, не знаешь?

– Видимо, соскучилась! – дерзко ответила девушка и уткнулась в машинку.

Я не знал, как реагировать на ее реплику. Эта юная особа никогда не говорила со мной таким тоном.

– Что случилось, Гуленька? – спросил я.

– Сходите, узнаете, – почему-то очень тихо сказала она.

Мне показалось, что она обижена. Я постоял немного и пошел к нашей Принцессе.

***

Принцессой здесь называли заместителя главного редактора отдела Рахиму Караеву. Никто не знал, кто и когда так назвал ее, но она действительно была похожа на принцессу. Редко встретишь женщину, которая была бы столь красива и, зная, что она прекрасна, относилась бы к этому как к чему-то вполне естественному. Она обладала тонким юмором, трезвым, четким и, как говорят, мужским мышлением. В ней великолепно сочетались истинно народная этика со светскостью. Она не могла не нравиться – она нравилась всем. Мурат наблюдал, как шел с ней один из его приятелей: она увлеченно о чем-то рассказывала, а тот совершенно не слушал ее – он был упоен тем, что идет рядом с такой красавицей и временами оглядывался по сторонам: «Видали, мол, нас».

Наш герой знал ее задолго до того, как пришел сюда работать, когда участвовал в передачах в качестве актера. Она предложила ему работать в телевидении, и теперь у них были особые отношения. Мурату с ней было легко и хорошо. Он рассказывал ей то, чего не мог доверить никому другому. Принцесса помогала ему искренним со-чувствием и дельными советами. Как известно, подобное соотношение сил несколько угнетает мужчин, ибо они постоянно ощущают, как нынче говорят, свою неполно-ценность. Но Мурат не ощущал этого, так как в присутствии других она умела вести себя так, словно он во сто крат превосходит ее во всем. Если Мурат ошибался или проявлял неосведомленность, она топко и умело возвращала его к истине, как-то очень логично оттолкнувшись от его же мысли. И наш герой сам в своих глазах вырастал в глубокого мыслителя, талантливого, но не всеми признанного творца, великолепного и незаменимого друга прекраснейшей женщины в мире. В такие минуты ему хотелось посмотреть на всех сверху вниз.

***

– Садись. Что за мещанский цветочек у тебя? – спросила Принцесса, едва я переступил порог.

– Сорок пять в понедельник, – ответил я.

– Ах, да! Забыла, прости. Поздравляю, – скупо сказала она и протянула руку.

– То, что я родился, можешь забыть, лишь бы не забывала, что я должен жить, – ответил я и поцеловал ее прекрасную руку.

– Ну, милый, попробуй тебя забыть. Забудешь – другие напомнят. Передачу твою зарезали, – сообщила Принцесса.

– Хорошенький подарок ко дню рождения, – я почувствовал, как у меня холодеет внутри.

– Главред поставил вопрос о твоем увольнении «по собственному желанию». Почему, говорит, старшим должен быть бывший артист оперы, когда выпускники ВГИКа и университета ходят в репортерах? Пыталась защищать – не вышло. Все уверены, что у нас с тобой роман... – Она достала из стола сигареты «Мальборо».

– Но успел прийти, как начинает давить и устанавливать своп порядки, – возмутился я.

– Но он прав.

– Прав?

– У тебя есть текст передачи? – спросила она.

Я достал из папки сценарный план, положил перед ней.

– Вот ты обратился с вопросом к старому художнику. Хорошо. И он тебе хорошо ответил. Но дальше! Дальше идет так называемый твой «внутренний монолог». Послушай сам: «Да, конечно. Если вести исчисление времени согласно смене поколений, то мы по отношению к ним дети, хотя и нам пошел пятый десяток. А нас все еще считают молодыми. А почему? Может, потому, что родились в какое-то промежуточное время: впереди была война, а позади детство?!» Заключаешь ты риторически. Что это значит?

– Хотел как-то объяснить инфальтильность нашего поколения.

– Какая инфальтильность? В чем она выражается?

– Хотя бы в том, что мы уже достигли среднего возраста, уже началось наше биологическое старение, а нас все еще считают недозревшими элементами общества.

– Кто так считает?

– Все так считают.

– А может быть дело в нас самих? И они вынуждены так считать? Об этом ты не подумал? – упрекнула Принцесса.

– Нет.

– А надо бы! Да и зачем все эти рассуждения?

– Хотел как-то по-серьезному поговорить о жизни, о нас самих... Телеочерк, связанный с осенью, напрашивается на элегию. Он бы хорошо лег на музыку Глинки и Масснэ.

– Но в тематическом плане-то конкретно написано.– Она достала план. – В очерке «День золотой осени» будет показан один трудовой день рабочего, колхозника, представителя передовой интеллигенции. А ты элегию затеял! А зрительный ряд?! Осень. Листопад. Старые люди. И эти абстрактные рассуждения! Все это очень грустно!

– Я хотел сделать психологическую передачу. Да что я доказываю тебе! Ты это знаешь и понимаешь лучше меня.

– Милый, а для кого ты делаешь передачу! – с издевательской иронией спросила она.– Неужели для меня?

– Именно для тебя! И все, что делаю, делаю для тебя! – не сдержался я.

– Это надо понимать как признание в любви? – тонко улыбнулась она.

Я ничего не мог ответить, взял со стола сигарету, прикурил. У меня дрожали пальцы...

– Вы, дорогой товарищ, хотите использовать голубой экран в личных и субъективных целях, – иронически подчеркнула Принцесса.

– А может, я познал некую истину жизни. И хочу поведать ее людям! – разозлился я.

– А ты кто? Шолохов? Чингиз Айтматов? А может, будущий президент? Только никто об атом не знает и не хочет знать?..

– Я – человек! – оскорбился я.

– Смешной ты человек! И живешь ты в выдуманном мире. В этом твоя главная беда! – сказала Принцесса.

– Спасибо. А я – дурень, все никак не мог понять, в чем моя главная беда...

Принцесса умолкла. Ей, видимо, стало неловко оттого, что она задела мои слабые струны.

– Сколько раз я говорила тебе: не замахивайся на большие темы, откажись от экспериментов. Это тебе не театр и не кино, где можно годами вынашивать идею, а потом месяцами репетировать и снимать. Здесь главный твой враг – время и метраж, – уже чуть ласковее добавила она.

– И что теперь предлагаешь? Подать заявление и уйти? А куда? Снова в театр?

– Да, сложная ситуация! Зайди к нему сам и поговори, – посоветовала Принцесса.– Лицом к лицу!

***

У доски показателей теснились сотрудники. Под рубрикой «Тяп-ляп» красовалась моя передача.

Я прошел по многим длинным и коротким лестницам и коридорам студии, спиной чувствуя насмешливые взгляды. Вошел в кабинет главного редактора отдела, стараясь держаться как можно спокойнее.

– Разрешите?

– Заходите, Мурат Сеитович, – главред встал со стула, пошел мне навстречу.

Мы присели на диван, как давние друзья.

– Вы человек образованный, и спорить с вами, конечно, трудно, – спокойно начал я. – Но дело в том, что я работаю здесь не первый день и опыта у меня больше, чем у вас...

– Это я знаю! – оборвал главред. – Но то, что вы делали вчера, сегодня уже не звучит. Думаю, Караева объяснила вам недостатки передачи?

– Но, по-моему, мы с вами работаем не в комбинате железобетонных изделий. Мы занимаемся творчеством, и раз на раз не приходится, – вставил я.

– Но у вас это становится системой! – сказал главред.

– Например?

– Например, ваша прошлая передача о шахтерах.

Там было все: уголь, машины, призывы, лозунги, но не было главного – людей. В результате осталось такое впечатление, будто, сидя дома наглотался угольной пыли! Представьте себе шахтера, который закончил смену, пришел домой отдохнуть и включил телевизор – а вы его снова в шахту! Да он тут же вырубит экран, пойдет к соседу пить водку или резаться в домино...– сказал главред.

– А не кажется ли вам, что вы знаете все, а остальные дураки? – не сдержался я.

– Нет, не кажется. Но за свой участок работы отвечаю я, – хладнокровно ответил главред.

– «Что похвалить мы в вас должны», – иронически процитировал я.

– Спасибо. Но в дальнейшем передачу дать вам не могу, – сказал главред невозмутимым тоном, словно отказывал мне в какой-то безделице.

Его сдержанность и спокойствие бесили меня, и я готов был или наорать или обрушиться на него с кулаками, чтобы сбежался весь отдел. Огромным усилием воли я взял себя в руки, в уме сосчитал до десяти и спросил:

– А не кажется ли вам, что вы превышаете свои полномочия?

– Мурат Сеитович, вы читали вчерашний номер газеты? – спросил он вместо ответа.

– Нет. Я неграмотный! – взорвался я.

– Очень жаль, – спокойно сказал главред. – Там, кстати, есть справедливые упреки в ваш адрес.

– Спасибо, что напомнили. Но там, между прочим, кое-что касается вас лично, – заметил я.

– Что вы имеете в виду? – насторожился он.

– Хотя бы напоминание о том, что надо понимать специфику художественного творчества и не заниматься командованием и вкусовщиной, – резко бросил я.

Главред почему-то вдруг рассмеялся.

– Вы считаете, что я занимаюсь «командованием и вкусовщиной»? – спросил он.

– Вы меня правильно поняли, – ехидно ответил я.

– Выходит, ни вы, ни я не выполняем своих обязанностей. Может, нам обоим пора в отставку? – улыбнулся главред.

– За вас я не отвечаю. А за себя буду биться до последнего!

– Ну что ж, мне нравится ваше боевое настроение. – Главред чуть задумался.– Знаете, что, Мурат Сеитович, зайдите к Рахиме Караевне, я ей позвоню, – сказал он почти дружески.

Я шел по коридору очень довольный собой. Я не знал, что задумал главред, но был уверен в победе: в чем-то я его убедил или, вернее, переубедил, а скорей всего положил на обе лопатки. Не такой-то я простачок! Мы еще поборемся! Мы еще постоим за себя!

***

Когда я вошел, Караева говорила по телефону.

– Ладно. Хорошо. Хорошо. Да. Думаю, что сделает. – Она повесила трубку. – В общем так, – обратилась она ко мне. – Главред решил испытать тебя еще раз. Я все взяла на свою ответственность. Сделаешь передачу о депутатах народа: о профессоре сельхозинститута Мусабаеве, заведующем клиникой Бакаеве, о народном артисте Эрмеке Булатове. Педагог, врач и артист – материал богатый, люди интересные. Сможешь? – Она смотрела вопросительно и настороженно.

– Нет, не смогу! – рявкнул я: мне не нравилось ее сомнение.

– Ладно, успокойся и приступай. Времени мало. Если что не так, придешь ко мне.– Она красиво улыбнулась.– Помни, что это твой последний шанс.

– Спасибо, – сказал я.

– Ты что, обижен на меня? – Она красиво повернула голову, уверенная в своей обворожительности.

– Нет. Ты здесь ни при чем. Бесит то, что каждую передачу я должен вырывать зубами!

– А ты не бесись, – спокойно прервала она.

– Ладно, извини. – Я поцеловал ее прекрасную руку. – А этому просветителю передай привет. Не на того нарвался.

Я вышел из се кабинета, подошел к доске показателей, демонстративно снял «Тяп-ляп», разорвал на клочки, бросил в урну и крепко выругался.

«Ничего, мы еще повоюем!» – успокоил я самого себя.

***

Наш герой после окончания Московского театрального института работал режиссером, поставил несколько приличных спектаклей, а потом перешел в телевидение. Сделав несколько работ о театре, о людях искусства и литературы, он стал одним из ведущих авторов-режиссеров. Свои передачи он любил вести сам, легко вступал с «материалом» в диалог, спорил с теплой улыбкой, непринужденно острил и, хотя всю режиссуру записывал заранее, выходя в эфир, никогда не заглядывал в текст, уверенно импровизировал.

Вскоре ему начали поручать наиболее ответственные передачи, прямые репортажи с мест событий. Он делал длинные очерки на самые разные темы. Его ценили, ему доверяли, на него полагались, с ним считались; он был незаменим, ходили разговоры, что его назначат главным режиссером. С годами голубая муза начала набирать силу: образовались и конкретизировались редакции, появились новые люди, специалисты, прошедшие подготовку в вузах и студиях Москвы и Ленинграда, выпускники ВГИКа, ЛИКи, ГИТИСа, Литинститута и университетов. С каждым днем становилось тесно не только в студиях и редакциях, но и в коридорах. И если раньше Мурат мог брать передачу в любое время, в любой редакции, то теперь стало иначе: была установлена очередность. Раньше Мурат был уверен, что вокруг работают добрые, хорошие люди, а теперь у него появились, как ему казалось, недруги. Особенно раздражали его два очкарика из ВГИКа. Один ив них был сценаристом, другой режиссером. На обсуждениях и летучках они сидели вразвалочку, скрестив худые ноги, словно демонстрировали потертые, облезлые джинсы, цитировали Канта и Аристотеля, Горького и доктора Спока, Сухомлинского и Фрейда, упоминали фильмы Антониони, Феллини, Бюнюэля, старые картины Акиры-Курасавы и Рене Клера, произносили имена, о которых никто здесь и краем уха не слыхал, критиковали любого, не взирая на возр
аст и авторитет: «Вам не удалось выйти из инерции круга, назрело время выходить за привычный барьер, искать новые, действенные формы выражения», – поучал сценарист, сильно заикаясь, как будто все, кроме него и его друга, были просто-напросто дураками.

Мурат относился к ним с некоторой иронией. «На горластого козла посмотрим, когда он вброд пойдет»– гласит народная мудрость, – говорил он Принцессе. Очкарики сделали две передачи, которые в редакции вызвали споры и разные толки, но, как только их пустили в эфир, пришло сразу несколько восторженных писем от зрителей, а затем появилась положительная оценка в газете, – брод они прошли хорошо.

После этого ребята воспрянули духом, стали вести себя еще увереннее. На обсуждениях очкариков ставили в пример. Мурат чувствовал себя все более неуверенным, на летучках и худсоветах перестал острить, куда-то исчезли его ирония и чувство юмора. К нему вернулось то самое неприятное ощущение, которое появилось у него перед уходом из театра. Это было чувство сомнения в своих силах, тревоги, смятения. Ему стало казаться, что кто-то на него «капает», кому-то он мешает, что-то завидует его дружбе с Принцессой, а кто-то хочет унизить его перед ней и скомпрометировать.

Жизнь нашего героя еще более осложнилась с приходом нового главного редактора – человека умного, образованного, безукоризненно честного, но в то же время педантичного и беспощадного. Доказать ему что-то можно было только работой. С Муратом у него сложились натянутые отношения. И если раньше Мурат запросто заходил к начальству, включал в план задуманную тему, диктовал редакторам время съемок, монтажа и выхода передачи в эфир, то теперь он просил, и ждал, и был рад тому, что ему еще что-то поручают. Хотя и в этом была большая заслуга самой Принцессы, которая действительно относилась к нему с большой симпатией, всячески опекала, щадила его самолюбие, защищала от разных нападок, поручала ему наиболее легкие и выигрышные темы.

А сейчас он походил на скакуна, который привык приходить первым, мчался по кругу, не жалея сил, весь в пене, перекрывал расстояния, догоняя время; но однажды когда до финиша оставалось совсем немного, оглянулся и увидел, что бежит последним. Это случилось как-то незаметно и так быстро, что он и сам не понял, когда как это произошло.

Вот в такие сложные для него дни мы и застали с вами нашего героя.

***

У входа в клинику хирургии я встретил своего давнего приятеля и сотрудника республиканской газеты Курмана Минсеитова.

– Ба! Знакомое лицо! Уж не хочешь ли отобрать мой хлеб? – спросил я, протягивая ему руку.

Обычно веселый и бесшабашный, заядлый анекдотчик и не дурак выпить, журналист средней руки Курман молча пожал мне руку и отвел глаза.

– Что случилось? – встревожился я.

– Отец мой здесь, – сказал он деревянным голосом.– Думали язва, разрезали, а там... держится на одних уколах, утром попросил сварить уху из пескарей... Достал свежего сазана, может, поест...

Вышла медсестра.

– Заходите, – сказала она.

– Пойдем, попрощаешься, – сказал Курман. Мы натянули белые халаты поверх костюмов и пошли по длинному коридору. Вдоль стен на узких кроватях и раскладушках лежали перевязанные люди. Из некоторых палат доносились крики и стоны. Сильно пахло эфиром.

– Как же это? Вроде совсем недавно я видел его в университете, как всегда, бодрым и деловым, – не мог успокоиться я.

– Болел, он видимо, давно. Да не говорил никому. То лекции, то заседания, кафедра, дипломники, ученые советы. Хотя и к врачам-то бесполезно идти с таким черным цветком. Он здесь.– Курман взялся за дверную ручку третьей палаты.

Доктор биологических наук Минсеитов Мухтар Минсеитович лежал в палате один. Узнать его было трудно. Я никогда не замечал, что у него такие огромные, светя-щиеся глаза, но потом понял, что глаза у него были типичные азиатские, а большими они стали от сильного истощения. Больной слегка кивнул – я не понял: узнал ли он меня.

– Хорошо, что ты пришел не один, – сказал он сыну, с трудом переводя дыхание.

Перед ним на тумбочке стояла чашка с ухой.

– Ты не ел? – спросил сын.

– Я просил пескариков, маленьких таких. Крупные карповые мне никогда не нравились...– ответил отец.

– Я хотел как можно быстрей, ты же голодный совсем. А за пескарями надо ехать, да еще ловить... Считай, целый день уйдет, – смутился Курман.

– Подождал бы, – сказал отец.

– Хорошо, я сегодня же...

– Теперь уже не успеешь.– Мухтар Мннсеитович едва заметно махнул сухими пальцами.– Позвони в аил, пусть приедет дядя Омуралы, он хороший организатор, пусть он присутствует от имени родных...

– Я дал телеграмму.– Курман опустил голову.

– А еще дай телеграмму Кунанбаеву, слыхал, что он где-то в Армении, кажется, на Севане. Может, успеет приехать. Я хочу завещать ему одну работу, пусть доработает ее на Иссык-Кульской биостанции. Я не успел ее сделать. Если бы завершил ее, может, это было открытием мирового значения. Все некогда было... Хотел обеспечить семью... Даже на рыбалку толком не мог вырваться, хотя ихтиологией занялся именно из любви к рыбе. Мимо аила нашего протекала маленькая речушка, впадала в Тюп, а на дне ее играли серебряные рыбки, маленькие такие пескарики, я ловил их целыми днями самодельной удочкой, а вечером мать жарила их в кипящем масле, и я их с хрустом... – Профессор замолк.

Мне показалось, что он плачет, но глаза его были сухи, губы сжаты, ни один мускул не выдавал его страданий. Старые кыргызы умеют плакать молча и без слез – глава семьи не должен терять мужества в любых условиях.

***

Отец рассказывал Мурату, как во время восстания шестнадцатого года иссык-кульские кыргызы бежали в горы. На заснеженном крутом перевале стал умирать старейшина рода, батыр Кокотей. Его брат упал к ногам батыра со слезами:

– О, батыр, что за кара постигла нас? Тебе ли было суждено умереть в жестокий час, когда парод твой, расстрелянный и разбросанный солдатами белого царя, вы-нужден бежать па чужбину?! Что будет с нами, если ты умрешь?

Старец приподнялся на локтях и, собрав последние силы, гневно сказал брату:

– Эй, болван! Разве я корова, чтобы околевать на болоте? Скакун гибнет в трудном пути, ловчая птица гибнет на лету, что будет с детьми и бабами, если будешь плакать ты?! Встань и веди сородичей к спасению! – И батыр сомкнул глаза.

И все, кто плакал, замолкли и вытерли слезы. Захоронили старца под синей скалой и пошли дальше, а тех, кто падал, отдавали земле молча, без слез...

Отец Мурата умер внезапно. В одно морозное утро у него открылась фронтовая рана, и, пока добирались до больницы, он истек кровью. С половины пути его при-везли назад. Это случилось в тот самый год, когда Мурат заканчивал театральный институт. Телеграмму принесли прямо на госэкзамены. На проректорской машине его привезли в аэропорт Домодедово, он показал телеграмму – и тут же получил место в самолете, который должен был лететь через час, но над казахскими степями бушевала пурга. Во Фрунзе Мурат прилетел лишь на третий день, а когда приехал в аил, то вместо отца увидел серый холмик – его, похоронили рядом с серым глиняным мавзо-леем деда. С тех пор в душе Марата осталась вечная щемящая тоска и чувство вины. Ему казалось, что если бы он застал отца живым, выслушал его последние, прощаль-ные слова, а потом бросил в могилу горсть земли, то, может быть, было бы легче пережить утрату...

Умирающий Минсеитов вернул из тайника его памяти чувство, которое всегда жило в нем, но которое он тщетно пытался загладить, оправдаться перед самим собой, забыть, – это было чувство неоплаченного сыновнего долга...

***

– Ты, конечно, быстро промотаешь свою долю, – хрипло сказал Минсеитов.

Я вздрогнул, забыл, где нахожусь.

– Только отложи тысячу рублей для Анарочки, а когда вырастет и будет выходить замуж, купи ей что-нибудь хорошее и дорогое, скажи, что это память от деда, хотя к тому времени она забудет меня. Скажи матери, пусть не жалеет денег и сделает мне памятник из черного мрамора. Тут, под подушкой, недорогой эскиз. Возьми его и отдай хорошему скульптору. Это мой рисунок и мое последнее желание, – Минсеитов замолк, словно погрузился в забытье. Курман вытащил из-под подушки листок бумаги, на нем едва вырисовывались контуры памятника.

Мы на цыпочках вышли из палаты.

– Ты не думай, что мы заставляли его работать. Это он сам. Нахватал себе нагрузок... В прошлом году хотели сократить ему лекционные часы, так он жалобу написал.

Курман, явно, был озабочен тем, что я могу подумать о нем плохо.

Я крепко обнял его за плечи, и, видимо, он понял, что я не осуждаю его и призываю не терять мужества, он закивал и пожал мне руку.

Я поднялся наверх, в приемную заведующего клиникой профессора Шамбета Бакаева. Секретарша сказала, что доктор занят сложной операцией. Никто не знал, сколько времени продлится операция, и готов ли хирург дать мне интервью, но я так был удручен встречей с Курманом и его отцом, что решил немного посидеть и подо-ждать. Я впервые видел человека, умирающего в полном сознании.

В коридоре послышался шум голосов.

– Кажется, вышли, – сказала секретарша. Я вышел из приемной и увидел Бакаева. Он стоял, прислонившись к стене, смуглый, коренастый, в белой шапочке. Медсестра вытирала ему лицо. Профессор увидел меня и кивнул.

– Здравствуйте, профессор, я хотел бы взять у вас интервью! – начал я.

Бакаев поднял руки, словно просил пощады, и покачал головой. Вид у него был удрученный.

– Родственникам сообщить? – спросила медсестра.

– Пока не надо, – Профессор круто повернулся и ушел в операционную.

– Умер пациент, – сообщила медсестра.

– Умер? – не поверил я. Медсестра развела руками.

– Профессор не бог, – сказала она.

Я пошел к выходу.

Двор больницы был залит солнцем. В кустах живой изгороди неистово галдели воробьи. На скамейках больные в серых халатах и самодельных шапках из газеты резались в домино. Шофер белого с красным крестом на лобовом стекло «Москвича» флиртовал с молоденькой медсестрой. Из приемника машины, включенного «на всю катушку», неслась музыка. Ансамбль скрипачей исполнял элегию Шостаковича. Маленькая девочка рисовала желтым кирпичом на сером асфальте домики и собачек с закрученными хвостиками. Мир, покой и никаких признаков тревоги...

У дверей толпились люди, видимо, родственники пациента. Медсестра вышла к ним.

– Ну, как там? Закончилась операция? – робко спросил кто-то.

– Нет. – Медсестра казалась спокойной. – Вы же знаете, что это сложная операция...

К больнице подъехала легковая машина. Из машины вышла пожилая женщина с пышным букетом цветов.

– Вы к кому? – спросила ее медсестра.

– К профессору, хотела поблагодарить, уезжаю. – Женщина не могла скрыть своей радости.

– Он сейчас очень занят, – сказала медсестра.

– Тогда поставьте ему на стол. Он вернул меня с того света, – дрожащим голосом попросила женщина и отдала цветы..

Почти до самого утра Мурат лежал с открытыми глазами и смотрел в голубой квадрат приоткрытого окна. Думал о том, зачем человек живет на свете, куда-то спе-шит, куда-то бежит, кого-то любит, кого-то ненавидит, чего-то добивается, переживает, если, в конечном счете, все живое приходит к своему неизбежному финалу.

***

Мурат вдруг воочию представил себе теплую, родную планету, на которой стоит его дом, и он вместе с женой, тихо спящей рядом, мчится в необъятном и холодном пространстве мироздания... Он невольно повернулся, прикоснулся лбом к ее гладкому и теплому плечу, и, если бы она сейчас повернулась к нему и спросила, что с ним происходит, он бы, наверное, расплакался, и, может, сразу бы стало легче на душе. Но жена продолжала спать и даже не почувствовала его прикосновения. В последнее время она стала нервозной, плохо спала и принимала снотворное. Она показалась ему такой же юной и красивой, как много лет назад, когда она была изящной девушкой, с теплыми глазами и ласковым голосом, готовая уйти с ним на край света, Но прошли годы, и между ними появилось расстояние, которое все увеличивалось. Отчего? Почему? Это было сложно понять и еще труднее объяснить...

Мурату захотелось поговорить с ней обо всем, выслушать ее и рассказать о своих делах и сомнениях.

– Нуриля, – тихо позвал он. Она не ответила.

– Ты слышишь, проснись, пожалуйста, давай поговорим! – сказал он чуть громче.

Ответа не последовало. Он взял ее за плечи.

– Проснись, я прошу тебя, – требовательно произнес он.

Нуриля приподнялась, посмотрела на него сонными глазами и снова опустила голову на подушку.

– Ты почему спишь? – вскипел он.

– А? – спросила она, не открывая глаз.

– Еще раз увижу, что пьешь снотворное, изобью! – резко сказал он.

– Хорошо, – откликнулась она откуда-то издалека и повернулась на другой бок. – Дай поспать...

Ему захотелось растормошить ее, но он сдержался. Его мрачные думы перешли в горькую обиду. «Конечно, когда я был молод, красив, преуспевал, я был ей нужен. Она жила моими мыслями и делами, а теперь она специально пьет снотворное, чтобы отключиться от меня, чтобы не видеть мое лицо, мои глаза, чтобы не слышать моего голоса! Теперь я ей не нужен. Предательство! Принцесса бы не позволила такого. Она-то умеет ценить любовь и дружбу», – думал он.

***

Утром, чуть свет, я выпил крепкого чаю и помчался в сельхозинститут. Профессору сельскохозяйственного института Осмону Мусабаеву я рассказал основной ход и мысль будущей передачи. Вошла секретарша.

– Осмон Иманалиевич, пришел какой-то чабан и очень просит принять его, – доложила она.

Мусабаев посмотрел на нее строго.

– Извините, Осмон Иманалиевич, но он так просит, говорит, что приехал прямо с пастбища.

– Хорошо, пусть войдет. Ты извини, – сказал он мне.

В кабинет вошел пожилой человек с жидкими висячими усами, с обветренным, почти бордовым лицом, и коричневом вельветовом костюме, в зеленой фетровой шляпе и в сапогах с потертыми голенищами – признак того, что много ездит верхом. За руку он держал щупленького застенчивого парня лет восемнадцати.

– А-а, Исмаил-аке, здравствуйте, – сказал профессор.

Исмаил-аке пожал нам руки и сел напротив меня.

На груди его поблескивала звезда Героя Труда.

– Кто этот человек? – спросил он, кивнув в мою сторону.

– Из телевидения, – пояснил Мусабаев.

– Ладно, пусть сидит, – великодушно разрешил чабан.– Скажи, Осмон, у тебя есть сын? – спросил он вдруг.

– Есть, – ответил профессор.

– Хороший парень? – Чабан настороженно ждал ответа.

– Да, вроде бы ничего. А что?

– Ты отдашь его мне? – спросил чабан.

– Берите, – засмеялся профессор.

– Увезу его в горы. Скоро на пенсию пойду, пусть твой сын возьмет мою отару, – сказал чабан.

– Да, это было бы не плохо, но дело в том, что сын мой выбрал себе другую специальность.

– Значит, и ты не отдашь своего сына. Правильно. Все хотят стать большими начальниками, учеными, все хотят кататься на «Волге», жить в городе и мочиться в белую чашку, – чабан покачал седой головой.

– Что он имеет в виду? – спросил у меня Мусабаев тихо.

– Унитаз, – ответил я шепотом.

Мы громко расхохотались.

Исмаил-аке переждал, пока мы досмеемся, и продолжал:

– А кто через десять лет будет кормить вас хлебом и мясом? Кто даст вам сукно на костюм?

Мы перестали смеяться, а профессор вовсе стал серьезным.

– Вот этот троечник – мой единственный сын. Есть у меня еще дочь, но девочка, сам знаешь, гостья; сегодня она у меня, а завтра в другом доме. А кто мне заработал вот эту звезду? Этот троечник. Кто в зимнюю стужу и в летний зной ходит за отарой, когда я болею? Вот этот троечник. Ему некогда читать умные книги. Все каникулы он проводит со мной, зимой, когда начинается окот, он отстает в учебе на целый месяц. А ты второй год не берешь его в институт. В прошлом году он не добрал одно очко, а в этом уже двух не хватило. Бог даст благополучия, я еще пять лет буду сидеть в седле, а он бы выучился на ветеринара и взял бы мою отару. Через несколько лет он будет профессором чабанов, – уверенно закончил Исмаил-аке.

Мусабаев некоторое время сидел молча, а потом позвонил по телефону;

– Эркин Шарипович, сын Исмаила-аке не прошел по конкурсу. Можем ли как-то помочь старику? Герои Труда. Лауреат. Может, посадишь парня на скамейку запасных, а сессия покажет. Да? Хорошо... С министерством я поговорю сам... Сейчас он зайдет к тебе!

– Большое вам спасибо, ребята. – Исмаил-аке пожал нам руки.

***

В проходной студии меня ждал Такен – молодящийся тенор из оперного театра.

Он был в новеньком джинсовом костюме.

– Что случилось? – спросил Такен. – Почему такой невеселый?

– Дела у меня неважно пошли, – ответил я.

– Это у тебя-то! – расхохотался Такен. – Молод, красив, как дьявол, известен, как черт! Чего тебе еще нужно?!

– О, если бы так! – махнул я рукой. – Устал.

– Ага. Все понятно! Я знаю, чего тебе не хватает, пойдем! – Он схватил меня за руку, подвел к белой «Волге» с занавешенными окнами. – Пойдем познакомлю тебя со своей будущей женой! И рванем подальше от этого смока и шума!

В машине сидела хорошенькая девушка.

– Малышка, это мой друг Мурат, звезда голубого экрана! Беспощадный сердцеед. – Такен улыбался. – Протяни дяде свою слабую ручку и назови свое имя.

Девушка протянула руку:

– Эльвира.

...Наша белая «Волга» остановилась па берегу бурной горной реки. Далеко внизу, над городом, стелился черный туман.

– Ой, а где наш городок? – удивилась Эльвира.

– В дыму, – сказал я.

– Черный дым над нашей любовью, – вставил Такен и вышел из машины.

Мы расположились на берегу, расстелили целлофановую скатерть.

Эльвира пошла гулять вдоль реки.

– Откуда взялся этот главный? – спросил Такен. – Башковитый, видать, чувак.

– В том-то все дело, – признался я.

– А за что он бочку на тебя катит?

– Считает, что я отжил свой век. Не разрешает выходить на передний план, – ответил я. И не сдержался, съязвил: – Великий знаток телевидения.

– Тоже мне, профессор! Зачем работать на телевидении, если тебя никто не увидит... А вообще ты зря ушел из театра. Ставил бы свои спектакли, работали бы вместе, и заслугу бы получил, – сказал Такен. – Не знаю, почему ты бросил театр. И постановки были неплохие, и аплодисменты, и цветы, и автографы девочкам и вдруг – на тебе! – ушел на телевидение.

– Видишь ли, старина... Я понял, что добрался до вершины вон той серой горы, а я хотел подняться выше, вон на ту снежную, – признался я.

– Все мы хотим повыше. Но так ведь и надорваться можно. Ты помнишь, как я в институте гвоздил до и додиезы. «Здесь юный ангел обита-ает!» – чисто и точно пропел Такен фразу из «Каватины Фауста», – вышел на сцену – мандраж какой-то внутренний. «До» вроде бы звучит, но каждый раз – страх. А однажды дал такого пе-туха, что зал дружно зааплодировал. Пришел в уборную, хотел проколоть себе грудь шпагой, которой только что «уложил» Валентина, к счастью, шпага оказалась из алю-миния – согнулась. Наутро думаю, нет, так не пойдет! И чего это я лезу на первые партии? Перешел на вторые и стал богом. Ленского – пожалуйста, в любое время дня и ночи. Чекалинского! Гастона! Лишь бы не выше «ля». А «ля» у меня, ты знаешь, какое. «Смейся пая-яц над разбитой любовью. Смейся и плачь ты над горем своим!» – зычно, с мелодраматическим надрывом спел Такен, явно подражая Энрике Карузо.

– Ты великий певец, Такен, – сказал я.

– О, если бы! – искренне вздохнул Такен. – Для этого мне чего-то не хватает. А чего именно, я и сам не знаю. Вот и спустился от верхнего «до» до среднего «ля». Иначе бы твой Булатов подавал бы мне фрак, как мэтру. Но ничего. Звезд мы не хватаем, но без меня остановится полрепертуара. Председателем профсоюза избрали. Кордебалет и хор так и пляшут вокруг меня: «Такен Кадырович, мне путевочку! Такен Кадырович, мне бы квартиру. Такенчик, подпиши письмо на «Жигули». Почет. Уваже-ние. Работаю без натуги. Чувак поет Альфреда, «си-бемоль» берет аж пуп трещит, а я тихонечко на ушко Травиате: «Вот Альфред де-Жермон, он вас любит так нежно», – и все. А получаем одинаково. Заслуга есть. Чего еще надо артисту!

– А-у-у! – донеслось со стороны реки. Мы повернули головы.

– Я потеряла коня! – крикнула Эльвира.

– Кого?!

– Коня!

– Какого еще коня? – насторожился я.

– Сходи-ка, – сказал Такен. – Я займусь шашлыком.

Я поднялся и пошел к Эльвире.

Девушка ползала на коленях и шарила в пожухлой траве.

Я опустился на колени и тоже начал искать «коня».

«Конь» лежал в воде, среди галек. Это был золотой Пегас на золотой цепочке.

Я поднял «коня», подержал на ладони, невольно залюбовавшись тонкой работой ювелира.

– Эльвира! – позвал я девушку.

Девушка подняла голову, лицо ее озарилось детской улыбкой. Она подбежала ко мне.

Я надел на нее цепочку с «конем». Девушка посмотрела на меня, радостная и счастливая.

– А почему ты носишь его? – спросил я.

– Это мой талисман. Когда-нибудь он умчит меня далеко-далеко, где нет черного дыма, – мечтательно сказала девушка.

Тихо шумела река. Ей вторили звуки гитары и приятный голос Такена. Он пел романс о любви и нежности.

– А вы верите в любовь? – вдруг спросила Эльвира.

– Не знаю, – я не ждал такого вопроса.

– А если бы к вам, взрослому человеку, пришла бы юная особа и сказала, что любит вас и готова пойти ради вас па любые жертвы? – спросила она.

– В таком случае я бы дал этой юной особе хорошенького ремня! – Я рассмеялся.

– За что? За то, что вас полюбили? – серьезно спросила Эльвира.

– Нет. За то, что готова на любые жертвы.

– Значит, вы – особый человек, – заключила Эльвира. – Только жаль, что вы единственный в своем роде...

– Почему ты так считаешь?

– Другие поступают иначе. – Девушка зажала в ладони золотого коня, в ее глазах блеснули слезы. Она резко встала, чтобы не расплакаться, и ушла к Такену.

Я остался сидеть один. Такен играл па гитаре. Шумела река...

– Солнца луч золотой, За рекой догорал, И тебе я тогда, Ничего не сказал, – пел Такен.

...По небу плыли черные тучи.

Наша белая «Волга» мчалась по мокрому асфальту.

Девушка дремала па заднем сиденье. На ее груди поблескивал золотой «конь».

– Меня – домой, – тихо шепнул я.

– Может, к нам? – спросил Такен.

Я покачал головой. Машина свернула влево.

 

Я хотел нажать на кнопку звонка, но потом раздумал, приложил ухо к двери. Было тихо. Я достал свой ключ, осторожно открыл дверь, снял плащ, туфли. Прислушался – в спальне было тихо, на цыпочках вошел в столовую и замер от неожиданности. Нуриля с сыном сидели на диване и смотрели на меня. В центре комнаты лежал раскрытый чемодан, в нем – в полном беспорядке – сорочки, галстуки, блокноты, рукописи.

– Что это значит? – Я невольно рассмеялся.

– Хватит. Устала, – со злостью сказала Нуриля. – Забирай свои шмотки и катись!..

– Прости, что поздно... У меня неприятности... – начал я.

– А мне плевать! – отрезала она. – Когда это кончится? То поругали передачу, то не включили в программу, то не разрешили снимать. Все тебя зажимают. На всех ты обижен. Для тебя не существует ни дома, ни семьи. Вечные муки самоутверждения! Надоело! – крикнула Нуриля.

– У нас новый главный редактор. Меня хотят уволить, – сказал я.

– Хотят, значит, есть за что! – крикнула она. Я замолк. Ее слова резанули по самому сердцу. В первую минуту было желание влепить ей пощечину, но я сдержался. Она показалась мне очень некрасивой и жестокой.

– Ты эгоистка. Не хочешь считаться с тем, что я...

– Да! Да! Да! Не хочу! И не буду! – перебила она меня.

– И ты, Брут?.. Что ж... Вот теперь можно и в путь. – Я подошел к телефону, вызвал такси, начал собирать вещи и складывать в чемодан.

– Мама, а куда он пойдет? – спросил сын.

– К другой тете, – ответила Нуриля.

– Прекрати! – крикнул я.

– Ребенок должен знать правду, – сказала она. – Ах, правду! – взорвался я. – Сын, я уйду от вас потому, что мама твоя ненавидит меня! Мама твоя кандидат наук, почти профессор, денег получает в два раза больше меня. А я не министр, не народный артист. Потому я самый плохой человек!

– Глупости! Глупости! Глупости! Не слушай его, – закричала она.

– А тетя хорошая? – спросил сын.

Я сжал зубы – бывают же такие дотошные пацаны!

– Не спрашивай, сынок, ничего. Просто мы с тобой надоели ему! Мы с тобой не дали стать ему знаменитым и богатым, кататься на белой машине. Во всем виноваты мы с тобой!

– Да! Да! Да! Виноваты! – Я схватил незастегнутый чемодан, бросился к выходу.

– Папа, подожди! – крикнул сын.

– Такси ждет, сынок...

– Беги, беги! Не дай бог лишнее заплатишь! – со злостью крикнула Нуриля.

Я поставил чемодан на порог, чтобы сказать что-нибудь обидное, но в это время в комнату вошел ее отец, и я смолчал.

– Я только хочу спросить, насколько это серьезно? – спросил он сдержанно.

– Не надо, папа! – всхлипнула жена. – Он давно этого добивался.

Старик сделал жест рукой, чтобы она помолчала.

– Да, отец, это серьезно, – сказал я.

– Что ж, вам виднее, – в голосе старика прозвучали горькие нотки.

Я думал, что он скажет еще что-нибудь, но он молча ушел в свою комнату и захлопнул за собой дверь.

Со двора донесся шум машины.

– Ты никогда меня не поймешь, – сказал я. – И никогда не понимала...

– И не хочу понимать! – Нуриля расплакалась.

– Дура, – бросил я и вышел за порог.

– Папа-а! – крикнул сын.

Крик прозвучал как выстрел в спину.

– Па-па! – послышался еще один выстрел. Я схватился за перила лестницы. Еще один выстрел в сердце – я буду повержен и вернусь назад. Но сын мой – умница. Он пощадил меня.

Во дворе машины не оказалось. Я простоял в подъезде полчаса, машина так и не пришла. Соседи спали, автоматы не работали, пришлось уходить пешком. Глянул вверх – в окне три лица. Они смотрели, как я шагаю по лужам, под проливным дождем.

***

«Как я мог жить с такой женщиной? Из-за нее не могу взять к себе свою старую, больную мать, оставил ее одну в старом доме, в аиле. Из-за нее, фактически, ушел из театра. Эгоистка! Неблагодарная! Ничего не хочет знать, кроме себя и своих родителей. Старик тоже хорош, вроде образованный человек, ветеран труда и войны, все понимает, а сказать своей дочери, чтобы она была умнее, не может. Тоже мне, воспитание! Интеллигенция», – с горькой обидой думал Мурат, шагая с огромным вымокшим чемоданом по проспекту Мира. Несколько раз он пытался остановить попутную машину, но водители вдруг включали дальний свет, освещая косые струи дождя, нелепую фигуру человека в мокрой шляпе с неровными полями, и проносились мимо.

Мурат ругался сквозь зубы, недобрым словом поминал начальника фрунзенского таксопарка и весь общественный транспорт. Сейчас ему казалось, что женитьба на Нуриле была его первой серьезной ошибкой. С какой-то непонятной досадой он вспомнил первую встречу с ней. Это случилось много лет назад, когда молодой, подающий большие надежды режиссер Мурат во главе молодых артистов оперного театра выступал на новогоднем вечере в мединституте.

Выйдя на сцену, он увидел в первом ряду огромные, лучистые глаза. Она смотрела на него с открытым восхищением, реагировала на каждое его слово. И Мурат, уверенный, красивый и остроумный, как говорят профессионалы, «начал работать на нее»: острил, смешил, старался как можно интереснее рассказать о своей режиссерской работе, о своих коллегах, о театре, о прекрасном мире искусства и вообще о музыке.

В антракте он долго искал эти глаза, ибо при лобовом освещении рампы он не мог разглядеть цвета ее платья, не знал, какого она роста и вообще как она выглядит. Он искал ее среди танцующих девушек и не мог найти, и в тот самый момент, когда потерял всякую надежду, он вздрогнул и оглянулся: она стояла, прислонившись к ко-лонне, похожей на оструганную сосну, в голубом платье, в легких туфлях, стройная, изящная, как мраморная статуэтка.

– Вы танцуете, девушка?

– Очень плохо.

– Я научу вас.

– А вы что, Дед Мороз?

– Может, и дед, по не мороз.

– О-о!

– Вальс танцуют па три такта.

– Да?

– Раз-два-три.

– Вот теперь правильно! На каком вы курсе?

– На втором.

– О-о! А вы любите оперу?

– Смотря какую.

– Чайковского, например.

– Да, люблю.

– Значит, я жду вас завтра у театра?

– Завтра сдаем анатомию.

– Значит, я жду вас у театра послезавтра?

– Не знаю.

– А кто знает?

– Мама.

– Значит, я жду вас в семь пятнадцать у третьей колонны справа!

– Вам нравится театр?

– Очень. Мне кажется, что тот, кто не любит театр, просто несчастный человек. – Она искренне засмеялась.

...– Я ненавижу твой театр! Не-на-вижу! За десять лет он вымотал всю мою душу! – Волосы ее взлохмачены, на руках плачущий ребенок, она похожа на молодую ведьму.

Мурат сидит на стуле в пальто, у него нетрезвый вид.

– Почему ты напился? Посмотри на часы! На часах два ночи.

– С кем ты пил?

– Один.

– Эх, ты-ы! Докатился!

– Ты прости. Это я от... Такену заслуженного дали, а меня обошли. А стартовали вместе.

– Дали, значит, заслужил, – говорит Нуриля, резко раскачивая плачущего ребенка. – Десять лет сидишь в этом театре и ничего путного, другие и за границу ездят, и заслуги получают, а ты...

– А ты чего добилась за десять лет?! Сидишь в своем кишечном кабинете и лечишь старых маразматиков от геморроя!

– Да! Да! Лечу! И вылечиваю. И больше мне не надо!

– А я хочу больше! Я хочу прославить имя отца! Хочу подняться над землей! Но мне не дают! И разве я виноват, что меня зажимают?!

– Виноват!

– Да. Да. Виноват... Даже ты так считаешь...

Она сидит на стуле и кормит ребенка грудью, плачет, шмыгая носом, маленькая, беспомощная. Мурату жалко ее.

– Ню-ню-ню, – пытается он приласкать малыша.

– Пошел вон! Ребенка отравишь!

Он с размаху пихает пустую табуретку и в одежде падает на, кровать.

– Псих несчастный, – говорит она.

Она спит, обняв малыша.

На часах пять утра.

Мурат перебирает афиши, фотографии из спектаклей, бросает в печку и смотрит, как они горят.

Она подошла к нему в ночной рубашке. Легкая, изящная, как Уланова в «Джульетте».

– Что ты делаешь?

– Прощаюсь с театром. Это была ошибка длиною в десять лет. Опера – архаизм. Пустые звуки. Сын не должен знать, что его отец столько лет прожил впустую.

– Я давно хотела сказать тебе об этом... Только боялась обидеть тебя, – говорит она со слезами.

– Ну, ну! А плакать-то зачем? Ты же победила...

– Тебя жалко, – говорит она, трется щекой об его волосы.

Так он ушел из театра и начал новую жизнь на телевидении.

***

Вот дом, такой же серый, как все дома микрорайона. Но это ее дом. Дом Принцессы. Ее дверь. Звонок.

– Кто? – спросила ее дочь.

– Я, Аселечка, мама дома?

– Дома.

– О, господи! Что случилось? Мокрый весь! – встревожилась Принцесса.

– Дождь, – ответил я.

Она стоит передо мной стройная, красивая, без всякой косметики, в ярком японском «кимоно», а потому еще больше похожа на принцессу.

– Ты что так поздно?

– Да вот... пришел...

– Ну, заходи, раз пришел...

Я снял вымокший пиджак, туфли и, оставляя на паркете мокрые следы, прошел в гостиную.

– Ты подожди секундочку, я сейчас. – Она вышла на кухню, видимо, готовить чай.

Сейчас надо поговорить обо всем серьезно и окончательно. Пока я обдумывал, с чего начать разговор, она принесла чайный сервиз и села передо мной прекрасная, как богиня.

– Алё, я вас слушаю, – сказала она, наливая чай в маленькие пиалушки.

– Сейчас. Дай немного собраться...

– Ты пришел доложить о проделанной работе?

– Я пришел, чтобы никогда не уходить...

– О-о, это уже интересно. – Принцесса красиво вскинула брови. – Но, по-моему, милый, ты просто перепутал дом. У нас тут все дома похожи...

– Твой дом я найду, если даже ослепну, – мне не поправился ее иронический тон.

– Значит, ты забыл, что у тебя семья, сын, а у меня дочь.

– Я ничего не забыл.

– Значит, сошел с ума.

– Мне не двадцать лет.

– Ну, допустим, а почему ты решил жениться на мне?

Вопрос мне показался глупым, но надо было отвечать.

– Ну, хотя бы потому, что не могу жить без тебя...

– Это ты. А я б растерялся.

– Мы с тобой понимаем друг друга, и мне с тобой хорошо...

– И все?

– Ты для меня не только женщина, ты для меня...

– А я хочу быть просто женщиной, бабой! Рожать детей, стирать белье, печь хлеб. А мы все эфирные, эстетствующие гурманы. Пустой треп. Пустые звуки... Мы отвыкли есть обыкновенный хлеб из обыкновенной муки, воды и соли! А я устаю от интеллектуального напряжения, у меня болит мозг!.. – в уголках ее прекрасных глаз блеснула слезинка.

Я побоялся показаться ей назойливым и замолк. Я понял, что до сих пор в чем-то очень ошибался: то ли в ней, то ли в себе, то ли вообще во всем. Когда женщина слишком активно начинает добиваться своего, мужчина начинает отступать, а потом и вовсе бежит, как от тигрицы. Я был уверен, что она знает эту истину, а потому ждет, когда я сам приду к неизбежному логическому выводу и останусь с ней, но вышло иначе...

– Только не думай, что я ломаюсь или набиваю себе цену, – она покачала головой.

– Хорошо... Только вот не пойму, почему ты из толпы своих поклонников выбрала меня...

– Не знаю. Может, потому, что ты добрый человек... – сказала она как бы сама себе.– Но ты какой-то среднеарифметический товарищ. – 0на посмотрела на меня с мольбой, словно просила прощения за свою откровенность.

– Что ж... спасибо и на этом... – мне стало обидно. – Буду знать, кто я...

– Ладно. Прости. Я сказала глупость. Ты хороший человек. – Она ласково потрепала мои волосы.

– Я не хочу обманывать себя! Я долго мучился, а теперь все решил. Ты – прекрасная женщина и верный друг. Ты понимаешь меня. С тобой мне легко и уютно. Я благодарен тебе за все! – Я опустился перед ней па колени, начал целовать ее руки, плечи, шею, волосы.– Я не могу без тебя жить!

Рахима отрицательно покачала головой.

– Ты сейчас в смятении, оклемаешься – уйдешь домой! – сказала она. – Ты добрый, честный, мы привыкнем к тебе, полюбим, а ты... Посмотри на них! – Она кив-нула на экран телевизора.

Танцевальная пара кружилась в вальсе, он поднял ее над головой. Она – красивая и счастливая – улыбалась во весь экран. Публика восторженно аплодировала.

– Представляешь, что будет, если он сейчас бросит ее на лед? – спросила Рахима.

– Хочешь, уедем в другой город, в Москву, на край света. Поживем для себя! Друг для друга!

– И потеряю квартиру, друзей, работу, – сказала она.

– Неужели твое дурацкое кресло дороже любви? Личного счастья, жизни в конце концов!

– Нет, не дороже. Но я боюсь остаться у разбитого корыта! – Она подняла на меня свои чудесные глаза.

– Значит, не веришь...

Принцесса не ответила и посмотрела на фигуристов. На льду танцевала уже другая красивая пара. Я встал, набросил пиджак, взял свой чемодан.

– Куда, ты? Дождь!..

– Катайся с тем, кто тебя не бросит на лед! – Я вышел.

***

Нет, Мурат не ошибся в своей Принцессе. Он просто забыл один разговор или, вернее, не придал ему особого значения.

– А ты можешь представить себя моей женой? – спросил он однажды.

– Нет, – засмеялась она.

– А я представляю!

– Ну и как мы выглядим? – спросила она с наигранным любопытством.

– Я вижу великолепную пару.

– У тебя двоится в глазах. Это оптический обман, – засмеялась она.

– Почему ты так считаешь? – обиделся Мурат.

– Мы с тобой разные люди.

– Именно в этом все дело. Крепки и дружны те пары, которые дополняют друг друга. Мягкий и слабый человек всегда стремится к сильному и мужественному, а сильному всегда легче со слабым. Недаром маленькие мужчины любят рослых женщин, а рослые женщины маленьких мужичков.

– Фрейдизм?

– Дарвинизм. Естественный отбор подходящих особей, – блеснул он эрудицией.

– В науке это называют евгеникой, – тактично поправила она. – Но ты очень наивный человек.

– Наивный? – удивился Мурат.

– Неужели ты всерьез думаешь об этом?

– А почему бы нет?

– Ты бы очень скоро бросил меня, – сказала она задумчиво.

– А если нет?

– В таком случае... я ушла бы сама, – печально сказала она, думая о чем-то далеком.

***

Я иду вниз по проспекту Мира. У меня такое ощущение, словно только что получил резкий удар в солнечное сплетение, в тот самый момент, когда поднял руку, чтобы обнять друга. Хлещет холодный дождь. Синие горы стали черными. Никогда мне не было так тошно. Меня отвергли. Меня, умного, красивого, образованного, который всегда нравился женщинам, которому сегодня вечером объяснилась юная девица. Не я ли был первым учеником в классе? Не я ли был лучшим студентом института? Не за мной ли ватагой бегали девчонки младших курсов?! Не я ли был любимцем политехнического и университета? Когда я выходил на сцену чуть смущенный и счастливый и видел перед собой тысячи девичьих глаз, был уверен, что любая из них готова пойти со мной на край света! А теперь я стал среднеарифметическим. Как и когда это случилось со мной? Хочется спрятаться от ночных пешеходов, от всевидящих огненных глаз машин, от себя и заплакать точно так же, как плакал мой сын, когда мы пришли на ипподром, и наш серый скакун с белым пятном на лбу упал
вместе с седоком и не мог подняться. Сын плакал так громко, что болельщики повернулись в нашу сторону, а я никак не мог успокоить его, пока серый не встал на ноги и, опустив голову, мокрый и запачканный землей, вышел из круга. Выйти из круга... Другого пути нет. Надо ли тратить силы и время, если знаешь, что к финишу придешь последним?! Умирающий профессор Минсеитов признался, что не сбылась его заветная мечта, и – жизнь его не состоялась. А если тебя ждет такой же конец, то стоит ли жить вообще?.. Но прежде надо кому-то рассказать все, что привело к такому походу, чтобы не думали, что спасовал перед жизнью, побоялся трудностей. Но кому? Сын маленький. Жена не поймет. Принцесса слишком умна и расчетлива... Лечь бы на дно, как подводная лодка, и позывных не подавать, – так, кажется, пел Высоцкий.

Шеренга телефонов-автоматов. Опустил монету. По стеклу, как слезы, бегут струйки дождя. Такен не отзывается. Видимо, отключил телефон.

Набрал еще один номер.

– Алло! Папа дома?

– В командировке, – ответил сонный детский голос. Набрал номер Сатара, но вовремя вспомнил, что утром поссорился с ним. Отпустил диск. Больше звонить некому. Ни друзей, ни врагов...

Скорей на вокзал! Там стоит поезд, он повезет меня к маленькой, родной старушке. Она ждет меня всегда.

Блестят мокрые рельсы. На платформе тишина. Поезд стоит. Он пойдет только завтра.

– Алло, такси!

– Куда прикажешь, дорогой? – Шофер сверкнул золотыми зубами.

– В долину Зеленых камней! Мать у меня там. Понимаешь. Старенькая, ждет. Давно. Я только покажусь и назад. Завтра будем уже здесь...

Шофер качает головой: дождь.

– Вот деньги. Вези, куда можешь.

– А куда?

– К черту!

Зеленый глазок стал красным. Под колесами широкая черная полоса мокрого асфальта.

Гудит мотор. Шумит вентилятор, нагнетая в салоп теплый воздух. Стрелка движется по красному кругу циферблата...

***

...Кружится белобокая сорока.

Луч солнца, как стальной меч, пронзает густую хвою.

Отец рубит сосну. У него крепкая мокрая спина. При каждом ударе сосна вздрагивает, как человек. Сорока стрекочет и суетится над головой.

– Ата, а дереву больно? – спрашивает Мурат.

– Больно, – отвечает отец, плюет на ладони и продолжает наносить удары.

Дук! Дук! Сосна, застонав, замертво падает па землю. Последний раз машет ветками, прощается с жизнью. Сорока прыгает с сучка на сучок и продолжает стрекотать.

– Ата, а почему сорока кричит на пас?

– Ругает за то, что срубили сосну. – Отец сидит на пне и тяжело дышит. Его ноздри раздуваются, как у коня после скачки...

Звенят цепи. На шее вола мозоль от хомута. Вол шагает медленно, раскачивается из стороны в сторону. В ноздри продето кольцо, привязан поводок. Бревно скользит по земле. Острые камни обдирают кожу, оставляя на теле сосны шрамы. Сосна мертва. По дороге тянется мокрая струйка. Вол мочится на ходу.

– Ата, ему тяжело! Смотри, что он делает! – кричит Мурат.

Отец гладит его по головке. У него большая шершавая ладонь. Он смеется. В скалах гулко отзывается эхо, и из щелей вылетают испуганные сизые голуби...

***

Дом Принцессы. Ее окно. Горит настольная лампа. Она читает или пишет. Она спокойна. Она жестока. Она нанесла мне роковой удар в солнечное сплетение...

– Шеф, тут мы, кажется, проезжаем второй раз? – сказал я.

– Так мы же по кругу, начальник, – засмеялся шофер.

– По кругу?

– Город маленький. Из конца в конец – трояк. А вы красненькую дали, – улыбнулся шофер.

– Езжай, куда хочешь...

***

...По кругу ходит серая лошадь с пятном на лбу. Свистит хлыст. Лошадь копытами размешивает раствор. Вздрагивают ее мокрые бока. Хвост завязан тугим узлом. Мурат сидит в седле и крепко держится за луку.

Мальчишки сидят верхом на полуразваленном дувале и завидуют Мурату.

...Сосну раздели догола. Она белая с красными прожилками, как огромная обглоданная кость, лежит посреди двора. Девчонки играют на ней в куклы. В маленьких тарелочках из листьев – угощения для гостей.

Возле старого дома большая яма. Отсюда брали глину для нового дома. Эта яма зияла столько же лет, сколько лет воевал отец. И белое бревно лежало на своем месте, пока он не вернулся с фронта.

Двор залит солнцем. У ворот толпятся люди. Отец идет к дому на костылях в серой шинели без погон. Бабушка выходит к нему навстречу, обводит вокруг его го-ловы чашу с водой, выплескивает за калитку. Отец в каком-то исступлении целует Мурата в голову. Мать стоит в стороне, скрестив руки на груди и молча смотрит на них. При народе и свекрови она не смеет подойти ближе. Так ведут себя наши женщины в минуты счастья и горя.

– Ата, пока ты был на фронте, бревно раскололось. – Мурат показывает на черную трещину вдоль сосны.

Отец слегка обнимает мать за плечи. Она плачет, держась за его костыли. Мурату кажется, что и отец плачет навзрыд, только без слез и без звука.

– Однажды сильно треснуло, а во дворе никого нет. Кто его расколол, ата?

– Кого?

– Сосну.

– А-а! Видимо, солнце, – отец входит в дом, за ним толпа аильчан.

– Будем рубить новое дерево, ата? Отец сидит на почетном месте. Мурат лежит на козьей шкуре, положив голову на его колено.

– Нет, не будем. Оно еще крепкое, – говорит отец, запустив руку за шиворот сына, гладит его лопатки, словно хочет удостовериться в том, что сын жив, здоров и что он сам вернулся с войны живым.

Бревно веревками подняли наверх, положили поперек стены, завалили ветками тала, засыпали землей. Оно и сейчас лежит поперек потолка. Трещина осталась сбоку.

***

Отцу тогда было не больше тридцати, намного меньше, чем мне сейчас. Но почему он казался пожилым и старым? Может, потому, что, вернувшись с войны, он плакал без слез и звука, как старый кыргыз?

Дом стоит. Отца давно нет...

– Шеф, почему остановился? – спросил я.

– Бензин кончился, дорогой. Сейчас залью и поедем... Порядок, куда поедем?

– Давай дальше!

– По кругу?

– По кругу.

Тикает счетчик. Стрелка движется по красному циферблату, отмеряет пройденный путь и прожитое время...

– Стой. Это, кажется, дом моей родственницы. Свет во всех окнах. Может, случилось что? Оставь меня здесь, – сказал я.

Таксист понимающе подмигнул, развернул машину и умчался в дождевую темноту.

Лестничная площадка завалена ящиками из-под мебели. Позвонил.

– О-о! Мурат!– заорал круглолицый хозяин. – Мебель обмываем! Импорт! – Мы протиснулись в комнату, заставленную гарнитуром.

В доме было полно гостей. Стол ломился от вареных индюков, мяса, всевозможных салатов и бутылок.

– Жизнь невозможно повернуть назад и время ни на миг не остановишь, – фальшиво, с акцентом, но очень громко пели гости.

В углу отдельно от других за письменным столом сидел человек в черном костюме и неумело дирижировал. Стол, видимо, был накрыт специально для него.

– Тихо! – закричал хозяин. – Посмотрите, кто пришел! Все замолкли и посмотрели на меня.

– Вы знаете его по телевизору, а он родственник моей жены!– объявил хозяин.

– Штраф! – приказал человек, сидящий за письменным столом.

Мне протянули полный бокал водки. Я молча выпил.

– Ура-а! – закричали гости.

– Во! Видали, какой он человек! – сказал хозяин и облобызал меня.

– Ай, голубой огонек! – позвал человек, сидящий за письменным столом.– Ко мне!

Я видел его впервые в жизни, но пришлось подойти.

– Мне очень грустно, рассмеши меня! – приказал он.

– Вы ошиблись, аксакал, я не шут! – сказал я со злостью.

– Не притворяйся. Все мы шуты, – сказал человек, сидящий за письменным столом, достал ручку, на уголке салфетки размашисто наложил резолюцию и положил передо мной. На салфетке было написано: «Уволить!»

– До свидания, дорогой! – сказал он.

Раздался взрыв хохота.

Я разорвал салфетку на клочки и бросил ему в тарелку.

– Кушайте на здоровье! – сказал я. Наступила неловкая пауза.

– Танцуем! – крикнул хозяин, взяв меня за локоть.– Пойдем, я покажу тебе мебель. Ты не обижайся на него.

Два года был и. о. начальника. Не утвердили. Переживает очень, – пояснил он.

Гости вышли из-за стола и, касаясь друг друга ягодицами и спинами, начали топтаться между столом и стеной.

Хозяйка с хозяином повели меня по комнатам.

– Вот спальня. Тесновато, но ничего, зато полный гарнитур. Шкаф хороший. Книг еще нет, но деньги есть – купим. Сюда перенесем письменный стол и кресло – будет хороший кабинет, – пояснил хозяин.

– А что ты здесь будешь писать? Кляузы или воспоминания? – спросил я.

– Зачем писать? Просто так посижу, – серьезно ответил хозяин.

Хозяйка, счастливо улыбаясь, ходила за нами с влажной тряпочкой.

– Все сам достал. По записке нашего бывшего и. о. начальника, – поясняла она.

В гостиной танцевали. Бывший и. о. начальника держал речь, хотя никто его не слушал.

– Во-от! Человек живет на свете один раз. Он живет временно. А что такое вр. и. о.? Это значит временно исполняющий обязанности. И разве только я?!

Из-под дивана показалась кудлатая собачья голова. Пес тявкнул на всякий случай и опять глубже забился под диван.

– Тес! Тихо! – сказал бывший и. о. и начал наливать себе шампанское.

– Только ты никогда не сердись. Не имеешь права, – говорил мне хозяин у стола. – От тебя зависит настроение трудящихся масс. Давай еще по одной.

Я осушил бокал, трахнул его об пол, вышел в круг и решил показать как надо плясать по-цыгански.

Гости расступились и начали хлопать в такт.

– Во, видали, какой он человек! – с гордостью кричал хозяин. – Вы знаете его по телевизору, а он родственник моей жены!

Сделав круг, я споткнулся о журнальный столик. Хозяйка убрала его в сторону.

Я сделал еще круг и опять споткнулся о тот же столик. Хозяйка убрала его в другую сторону.

Я сделал еще раз круг, споткнулся, передо мной опять появился тот же самый столик, и тут я не выдержал, поставил столик посредине площадки и со всего размаха прыгнул на него. Столик разлетелся на части.

– Во! Видали, какой он человек! – упавшим голосом сказал хозяин.

Двое взяли меня под руки и увели в спальню. Я плашмя упал на новую кровать и проспал до утра...

***

– Почему вы ушли из дома? – спросила Гуля. Я перестал стучать на машинке и поднял глаза.

– Кто тебе сказал?

– Сама догадалась – ответила девушка.

– Ты что, колдунья?

– Нет.

– А как ты узнала?

– По вашей сорочке.

– По сорочке? – Моя рука невольно потянулась к вороту, словно я хотел разгладить его неровные уголки.

– Вы думаете, с Принцессой вам будет лучше? – спросила она.

– Я давно не думаю о том, будет ли мне лучше.

– Если ушли от одной, значит, нашли другую, – заключила Гуля.

– А разве нельзя уйти именно потому, что никого не нашел?

– Так вообще не бывает! – отрезала она.

– Бывают частные случаи, Гуленька, – сказал я.

– Для нее превыше всего ее красота и пост замглавного редактора. Обидно, что вы такой человек и бегаете вокруг нее, как цирковая лошадь, будто от этих передач зависит вся ваша жизнь... – сказала Гуля.

Мне стало как-то не по себе.

– Но, видишь ли, детка, не все так просто, как тебе кажется, – начал я корректно.

– Но и не так сложно, как вы думаете! – отрезала девушка и выбежала за дверь.

Я остался сидеть в полной растерянности. Н хватало мне только выслушивать чьи-то истерики.

Зазвонил телефон. Я поднял трубку.

– Здравствуйте, можно Гулю? – спросил кто-то.

– Ее нет, вышла, – со злостью ответил я.

Вошла Гуля. Видимо, она пришла из умывальной. Волосы се были строго зачесаны, она смыла тушь с ресниц, убрала тон вокруг глаз, в результате чего помолодела на целых десять лет. Передо мной стояла очень юная девушка, почти девочка, и глаза ее уже не казались такими огромными и были заплаканы.

– Простите меня. Я, наверное, дура. Но знайте одно: если вам будет очень плохо, на свете есть человек, который примчится к вам с любого конца света...

Я растерялся. Не хотелось обижать эту добрую девушку, и в то же время она сказала нечто такое, отчего на душе стало тревожно.

– Ты очень добрая девушка, Гуля.

– Вчера я прождала вас до восьми часов, – призналась она. – Хотела сказать вам, что...

Зазвонил телефон и не дал ей договорить.

– Гуленька, Мурат Сеитович здесь? – спросил голос Принцессы.

Я помахал рукой.

– Нет. Он вышел, – соврала Гуля.

– Как появится – пусть ко мне! – приказала Принцесса.

– Хорошо, Рахима Караевна, я передам, – очень вежливо ответила девушка и положила трубку.

Но тут снова раздался звонок. Гуля подняла трубку и нажала на рычаг, видимо, ей хотелось поговорить со мной о чем-то очень важном для нее, но телефон не уни-мался.

– Да! Это ваш тесть, – сообщила Гуля, зажав трубку.

Я взял трубку. Старик никогда не звонил мне на работу.

– Здравствуйте, Мурат. Извините, что беспокою. Но я вынужден позвонить вам. Вчера мальчика положили в больницу, – сообщил старик.

– Что с ним? – спросил я.

– Видимо, обострение. Его положили в первую детскую. Мальчишка все время звонит по телефону и требует папу, просит купить ему пистолет. Я, как вы знаете, при-кован к постели, а Нуриля на дежурстве...

– Хорошо, дед. Сейчас я сбегаю к нему, – сказал я. С тестем у нас всегда были, как говорят, джентльменские отношения.

Гуля достала из своего стола какие-то импортные конфеты, жвачки, сложила в пакетик и подала мне.

– Скажешь начальству... я скоро... О сыне ничего не говори ей, – попросил я.

– Хорошо, Мурат Сеитович, не беспокойтесь, – сказала девушка.

***

Мой сын стоит за толстыми решетками пролета лестницы, в белой марлевой маске – в городе грипп. На нем казенная пижама в полоску. Я узнал его по глазам.

– Папа, скорей! Сейчас завтрак! – кричит сын. Я побежал по лестнице, задрав голову вверх, не спуская с него глаз.

– А где пистолет? – спросил он.

Я протянул ему пластмассовый пистолет в целлофановом мешочке и перевел дыхание. Бешено стучит сердце, то ли от встречи с сыном, то ли от быстрой ходьбы.

– Как же ты сюда попал?

– Я начал кашлять. А тетя врач послушала и сказала, что вот тут у меня легкие, – ответил мальчик.

– Мама была?

– Вчера два раза была, а сегодня нет. Почему она не пришла?

– Не знаю, сын. Ты же знаешь, что теперь я живу в другом доме...

– Папа, а я тебе подарок сделал.– Сын что-то достал из кармана и спрятал за спину.– Угадай, что это?

– Не знаю.

– Сдаешься?

– Сдаюсь!

– Вот! – Сын протянул мне квадратик картона, па нем были наклеены голубая звезда и голубые буквы:

«Папе 45 лет».

– У-у! Какой ты молодец! Ты сам сделал?

– Сам. А воспитательница помогала! Нравится?

– Угу. А кто тебе сказал, что мне сорок пять лет?

– Мама.

– Улан! На завтра-ак! – послышался голос медсестры.

– Мой папа пришел! – гордо сказал сын. Он держится руками за толстые тяжелые прутья пролета и смотрит на меня. Он не хочет, чтобы я уходил. Он напоминает маленького неуклюжего тигренка с большой ушастой головой и широкими лапами. Ступни мои словно прилипли к мраморному полу. Откуда-то сверху доносятся аккорды, напоминающие топот мчащегося коня:

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?

Седок запоздалы, с ним сын молодой... –

тревожно поет женщина.

И вдруг мне показалось, что я на нашем сером скакуне с белым пятнышком на лбу вырвался из толпы всадников и, выйдя из круга ипподрома, через скамьи и заборы, прижав к груди сына, мчусь в синие горы.

К отцу, весь вздрогнув, малютка приник,

Обняв его, держит и греет старик.

Мы несемся в синие горы, через серые валуны высохших рек, через седые бурные потоки, через голубые еловые леса, в долину Зеленых камней, где пахнет натуральным древесным дымом, где воздух насыщен кислородом, ароматом горных цветов и жужжанием горных шмелей, где пасутся грациозные кобылицы, а с ними вожак табуна – стройный серый жеребец с белым пятном на лбу, и на его шее позванивает колокольчик.

– Папа, до свидания!

– До свиданья, сын.

– Ты еще придешь, папа?

– Конечно, приду.

– Приходи каждый день, ладно?

– Ладно!

– Только с мамой приходи, ладно?

Я молча спустился по лестнице, стараясь не смотреть, как сын считает прутья решетки.

– Папа, подожди, мама идет!

Я слышу торопливый стук каблуков. Это ее шаги. В это утро она особенно хороша. Зарделась и горит то ли от того, что бежала к сыну, то ли от неожиданной встречи со мной.

– Здравствуй, – сказала она, проходя мимо.

– Здравствуй, – ответил я, стараясь не быть ласковым и не очень сухим. Надо бы спросить, не случилось ли чего, – почему она так поздно пришла к сыну, но я сдер-жался. Она приняла гордую осанку и независимое выражение лица. «Не ты бросил меня, а я выставила тебя за дверь!» – говорит ее вид.

Молодец! Так и держись! Когда у молодой, незамужней женщины гордое, надменное лицо – это украшает ее и возвеличивает. Причем не только ее, но и того, с кем она рассталась. «Отныне никто из вас не достоин меня», – говорил ее вид.

– Мама! – кричит сын из-за решетки.

Я быстро ушел, жуя неприкуренную сигарету.

***

– Здоров ли князь? Что призадумался, гость мой? Аль, сети порвались? Аль соколы не злы? Иль слету птицу не сбивают? – пропел Эрмек Булатов, широко рас-крыв передо мной дверь.

– И сеть крепка, и ястребы надежны, да главред наш покоя не дает мне, – ответил я в тональности князя Игоря. Мы расхохотались и пожали друг другу руки, довольные своей вокальной шуткой.

Пока знаменитый артист одевался, я сел за журнальный столик и начал перебирать газеты и журналы на разных языках мира с портретами Булатова в гриме и без грима.

Я ведь тоже когда-то мечтал стать знаменитым артистом. Передо мной замелькали видения. В каждом снимке вместо Булатова я видел себя: пел в Москве, в Нью-Йорке, Токио, пел в операх и концертах, мне хлопали, засыпали цветами. Я ездил в белой машине, в белом костюме и черных очках...

Передо мной выросла могучая фигура Эрмека. Он был в черном смокинге.

– На сей раз я пришел прославить тебя, как общественного деятеля и слугу народа. Выкладывай все, что накипело на сердце.– Я достал блокнот и обнажил авто-ручку.

– Слушай, старик. Может, я не буду, а? Давай в следующий раз. Я так устал от всего этого, – взмолился Эрмек.

– Ну что ты, Эрмек. Ты же убьешь меня. На карту поставлена моя честь. Провалю передачу – с работы вышибут, а у меня семья, сам понимаешь. Не пойду же я снова в театр, – взмолился я в свою очередь.

– Ну, ладно, убедил. А что я должен говорить? – искренне спросил он.

– Все, что хочешь сказать честному народу. А я уж выберу, что надо.

– М-да. Слушай, старик. Я так не умею. Ты лучше задай мне наводящий вопрос, а я отвечу. Я и в школе так учился.

– Ну хорошо, товарищ бель канто! Дед твой был неграмотным пастухом, который, может быть, за всю жизнь один раз видел старый Пишпек, пригнав на продажу байских овец. А вот ты – внук того самого пастуха – стал знаменитым артистом, ездишь по всему миру, получаешь призы в Москве, во Франции, в Америке, в Англии. И ты – внук киргизского пастуха – в Нью-Йорке пел не кого-нибудь, а царя Бориса Годунова, в составе труппы лучшего театра мира, где некогда пел великий Шаляпин. По-моему, это знаменательно не только для тебя лично, но и для всего киргизского народа, который в недавнем прошлом был обречен на вымирание, а ныне равный среди равных является социалистической республикой, а ты не просто артист Эрмек Булатов, ты член парламента этой республики, депутат и слуга народа. Что ты на это скажешь?

– Слушай, старик! Так ведь до слез можно довести человека, – засмеялся Булатов.– Видишь ли, я не такой красноречивый, как ты, но... кое-что сказал бы...

– Говори! Считай, что мы уже выступаем по телевизору!

– Я бы, наверное, сказал, что всему этому я обязан вот этому человеку, – он взял со стола маленький барельеф Ленина.

– Так, хорошо! Великолепно! А что еще? – встрепенулся я.

– А потом бы встал и спел во всю глотку! – сказал Булатов.

Я не стал ничего записывать. Передача о Булатове моментально сложилась и смонтировалась у меня в голове.

– Спасибо. Отлично, старик! Больше ничего не надо! – Я взял у него барельеф.

– Ты захватишь его в студию и повторишь все, что мне сказал.

– Да ну, старик. Зачем? Это я только тебе сказал.

– Но мне ты сказал искренне. Пусть и другие услышат.

– Это должно быть вот здесь, – строго сказал Эрмек и показал на сердце.

***

Несмотря на осень, в городе стоит жара. Ни облачка. Ни ветерочка. Деревья неподвижны, как бутафория провинциального театра. На листьях слой серой пыли.

Я пришел в редакцию, положил голову на руки и, видимо, забылся на несколько минут. Проснулся я от того, что в кабинет вошла Гуля.

– Вам плохо? – Она встревоженно взглянула на меня.

– Ходил к Эрмеку Булатову, устал, – сказал я. Она молча принесла чайник с заваркой и налила в пиалу.

– Звонила ваша жена. Она будет ждать вас в семь часов в кафе «Юность»...

– В кафе? А что случилось? – встревожился я.

– Ничего особенного. Женщина приглашает вас в кафе отметить день вашего вождения.– Гуля улыбнулась.

– Спасибо. О, черт, я совсем забыл, что именно сегодня я родился.

***

Мы сидим в пустом зале между двумя колоннами за маленьким столиком. На ней белое строгое платье, облегающее фигуру.

– Не ходи больше к сыну, он должен забыть тебя, – сухо сказала она.

– Он не такой маленький, чтобы забыть.

– Скажу, что уехал, а потом сообщу, что погиб в авиационной катастрофе, – в голосе ее звучали жесткие, незнакомые мне нотки.

– Что ж, спасибо. Если ты мечтаешь об этом, может, и сбудется...

– Желаю тебе долгих лет, но лучше будет, если он забудет тебя, – сказала она уже мягче.

Подошла официантка, раскрыла блокнот.

– Чего желаете?

– Пожалуйста, два коньяка и что-нибудь поесть.

– Я обедаю дома, – перебила жена, как будто именно в этом и было ее преимущество.

Официантка ничего не записала и ушла, мелькая стройными ножками. Я посмотрел ей вслед. Нуриля уловила мой взгляд, усмехнулась.

– Стареешь? – спросила она.

Я развел руками.

– Сигарету! – потребовала она.

– Ты куришь?

– Да. С того дня, как ты ушел.

Она взяла сигарету и прикурила, неумело зажав ее между указательным и средним пальцами. Ногти ее стали чуть ярче и длиннее прежнего.

За окном у самого кафе парень в красной куртке и красной каске никак не мог завести красный мотоцикл. И это особенно раздражало меня.

– Мне будет трудно не видеть его...– начал я как можно спокойней.

– Тебе он не нужен. Ты все забыл! – сказала она.

***

...– Сколько вам лет? – ласково спросил старый профессор и посмотрел на нее через толстенные стекла очков.

– Скоро тридцать, – ответила она и опустила глаза. Мурат почувствовал, что она сейчас расплачется и положил руку на ее теплое плечо.

– Сколько было бы первому? – спросил профессор.

– Было бы семь, – ответил Мурат за нее.

– А второму?

– Наверное, пять, – ответил Мурат, держа ее вздрагивающее плечо.

– М-м да... значит, дважды вы не смогли стать матерью.

Она кивнула и вытерла глаза.

– Сохраните нам этого любой ценой, профессор.

– Сделаем все возможное, – пообещал он.

– Спасибо, профессор! Я буду вечным вашим рабом. – Нуриля всхлипнула то ли от радости, то ли от того, что не поверила в свое счастье.

– Но, возможно, это будет ваш единственный ребенок, – сказал профессор.

Вот он! Долгожданный, крохотный человечек! Он барахтается в мягких фланелевых пеленках.

– На кого он похож? – Мурат смотрит через ее плечо.

– Отеки еще не прошли. Глаза и нос твои...

Окна становятся голубыми. За синими горами поднимается великое и вечное солнце...

***

– Нет, я ничего не забыл, – сказал я.

– Значит, предал! – Нуриля резко отодвинула пепельницу.

– А психовать не надо. Нам давно не по двадцать лет... – сказал я, стараясь быть очень спокойным.

– Ты можешь не волноваться. У тебя все впереди. Это я уже спела свою выходную арию. – Она достала из сумочки круглое зеркальце, поправила капроновый шарфик, закрывающий шею, губы ее вздрогнули, как у обиженного ребенка. Она спрятала зеркальце, закрыла сумочку и показалась очень смешной.

– Неужели все от того, что ты постарела? – засмеялся я.

– Теперь это не имеет никакого значения, и к тому же здесь нет ничего смешного. – Она закурила новую сигарету.

В полоске солнечного луча, косо падающего из окна на круглый стол, заклубился синий дымок.

– Ты позвала меня сюда, чтобы поссориться?

– Соскучилась, вот и позвала! – Она пыхнула сигаретой и показалась мне ехидной и злой.

– Будешь язвить, встану и уйду! – сказал я.

– Свои жалкие гроши можешь не присылать. Без них обойдемся!

– Во-первых, они не такие уж жалкие. Во-вторых, мой долг – вырастить сына!

– Оставь свой долг при себе. Меня назначили заместителем главного врача, прибавили зарплату. Отец продает автомобиль, вступим в кооператив, так что скоро можешь забрать и квартиру, она нам не нужна.

– Господи, о чем ты?

– О жизни, – спокойно сказала она.

Официантка принесла коньяк, налила в рюмки и ушла.

– Моя старушка будет ждать его летом. Она заболеет от тоски.

– При чем тут твоя старушка? Это мой сын, а она пусть тоскует о своих детях! – в ее глазах сверкнули злые искорки.

– Ты много куришь! – сказал я.

– А! Все равно вымирать!– Она махнула рукой, отпила глоток из рюмки, демонстративно затянулась сигаретой и выдохнула синий яд.

Кто-то бросил монету в «Меломан». По залу разлились тихие звуки электрооргана.

– Это вот тебе от деда, он поздравляет тебя с днем рождения... Он считает, что во всем виновата я. Я же тебе в этот день ничего не дарю. – Она положила на стол зо-лотые запонки.

– Спасибо. Передай ему привет. Я буду беречь их так же, как и он, и потом передам его внуку.

Она сделала вид, что не слышит моих слов.

– Сегодня отец ходил к маме, отгородил себе место. Полвека, говорит, были вместе и дальше будем рядом, – сказала она как бы самой себе.

Официантка принесла бифштекс, поставила на стол и ушла.

– Господи, как мы ели такое, когда были студентами? – Она брезгливо посмотрела на бифштекс.

– Бедные были, вот и ели!

– И счастливыми тоже... были, – добавила она, нажимая на слово «были».

Бифштекс был сухой и пресный, но я все равно начал его жевать, не потому что хотелось есть, а просто чтобы молчать...

– Встречаются. Мечтают о семье, о детях... А потом все становится обузой, – тихо сказала она. – Как это все нелепо...

Луч солнца соскользнул со стола и перешел на стену.

– Скажи, зачем так? У всех так или только у нас? – спросила она.

Я молча жевал пресный бифштекс.

– А зачем тогда человек живет, куда-то стремится, мечтает? – Она не требовала ответа, но ждала его.

Я отложил в сторону вилку:

– Видишь ли, когда-то человек был счастлив тем, что мог поймать зверя, оглушить дубинкой и съесть. Потом он подчинил себе лошадь, изобрел колесо, но этого показалось ему мало, он начал плавать и летать, вертеться вокруг земли, а потом очертя голову помчался на луну, ну и...

– Это что, из Жюль Верна? – спросила она ехидно.

Я разозлился. Пришлось замолчать и искать более веские аргументы:

– Или, положим, живут двое! У них одна раскладушка, одна табуретка, и они счастливы, потому что живут одними мыслями и делами. Он преуспевает. Но вот настают сложные времена. Он мечется в поисках своего истинного назначения. Она забывает о нем и начинает украшать жилье. Раскладушку – на металлолом, табуретку – под умывальный тазик... Появляется холодная полированная мебель, ковровые дорожки с мягким ворсом, но красота почему-то уходит из их дома... Каждый из них чувствует себя одиноким...

– А может, они сами утеряли красоту, и она пыталась создать хотя бы видимость уюта и благополучия?! – в глазах ее вновь вспыхнули злые искорки, голос звучал резко, как туго натянутая струна.

– Но это же бутафория, черт возьми! – как всегда, у меня не хватало выдержки.

Обе официантки, что стояли у прилавка и разговаривали с буфетчицей, разом повернулись на шум.

– И тогда он взял свой чемодан и ушел искать ее в другом доме, – спокойно договорила она.

– Нас слушают! – ее деланное спокойствие раздражало еще больше.

– Плевать, – бросила она и допила свой коньяк.

За окном спускались сумерки. Зажглись неоновые огни. Зал начал наполняться людьми.

– Хотела я бы поменяться с тобой и уйти куда глаза глядят. По крайней мере, не видела бы дом, где все напоминает о прошлом.– Она открыла сумочку, достала платочек, вытерла глаза и нос, который стал розовым и чуть припух.

– Дорогие гости, администрация и обслуживающий персонал молодежного кафе «Юность» рады приветствовать вас и желают вам веселого и спокойного отдыха! – Голос из динамика сообщил меню и о том, что желающие потанцевать могут это сделать, пройдя на площадку между буфетом и эстрадой.

По стенам начали кружить разноцветные зайчики – завертелся мозаичный шар, подвешенный к потолку. В углу зала началась свадьба. Невеста сидела в традиционной белой фате, красивая и счастливая. Жених обнимал ее за плечи. Звучала музыка.

– В этом зале была наша свадьба, – вдруг сказала она. – Тогда здесь была столовая общепита. Только окна были другие, и все было по-другому.

Шарик, подвешенный к потолку, медленно вертелся, и, когда отражение света попадало в глаза, он вспыхивал, как взрыв на солнце. Зал наполнялся людьми и шумом. Теперь официантки подолгу исчезали за цветной перегородкой и возвращались с тяжелыми подносами, позванивая дешевой стеклянной посудой.

К столу подсели два парня. Они говорили о каком-то генераторе и ругали какого-то Матусева, были заняты своими делами. Однако их присутствие нарушило прежнюю атмосферу, казалось, что говорить уже не о чем, хотя еще ничего не было сказано.

– Вы разрешите пригласить вашу даму? – спросил один из парней.

– Что?

– Пригласить вашу даму на танец можно? – повторил парень. У него был мягкий прибалтийский акцент.

– А-а... Пожалуйста...

Нуриля посмотрела на меня с мольбой. Видимо, ей было не до танцев.

– Иди, иди, потанцуй, – мне захотелось побыть одному.

Белое платье облегало ее стройную фигуру, движения были мягки, уверенны, женственны. В ней была та спокойная грация, которая появляется у женщин после три-дцати. Она грустно улыбалась. Видимо, молодой латыш говорил ей что-то смешное.

– У нас с Юрисом праздник, – сказал парень, который остался сидеть. – Получили патент на изобретение.

– Поздравляю.

– Вы очень хорошо танцуете. – Молодой латыш привел ее к столику, слегка поклонился и сел на место.

Подошла официантка, и ребята принялись заказывать себе ужин.

– Я вижу, ты пользуешься успехом, – сказал я без тени иронии.

– А почему бы нет? – спросила она с наигранной самоуверенностью.

– Я очень и очень извиняюсь, – раздался женский голос над самым моим ухом.

Передо мной стояла пожилая интеллигентная женщина.

– Моя дочь и будущий зять узнали вас и приглашают вас и вашу супругу к нашему столику, – сказала она.– Очень все просят.

Я оглянулся на свадебный стол. Все смотрели в нашу сторону и ждали.

– Но... видите ли... мы...– растерянно начал я.

– Я очень прошу. Молодые будут рады услышать ваши добрые напутствия, – взмолилась женщина.

Я хотел отказаться, но все участники свадьбы поднялись с мест, и начали хлопать в такт, словно вызывали на «бис».

Нам пришлось подняться и идти к свадебному столику.

– Ура-а! – закричали гости.

– Дорогие друзья! – сказал я и сам испугался своего голоса. Оказалось, что микрофон был подключен ко всем динамикам зала. Я невольно засмеялся и продолжал чуть потише:

– Дорогие друзья. Я и моя жена польщены тем, что вы пригласили нас к своему свадебному столу. Дело в том, что лет десять назад мы сидели здесь на вашем месте...

– О-о! Поздравляем! – закричали гости и начали аплодировать.

– Спасибо! – Я поклонился.– Думаю, что день свадьбы всегда останется в памяти, как самый светлый и радостный день в жизни каждого человека. А все дальнейшее будет испытанием вашей любви, верности и чести. Вы прекрасно знаете, что жизнь человека состоит не из одних праздников. Впереди сложные перевалы и крутые ущелья, и, наверное, надо иметь большое мужество и мудрость, чтобы преодолеть все препятствия и в то же время сохранить то нежное, трепетное и светлое, которое волнует и живет сейчас в ваших сердцах. Сегодня – первый день вашей совместной жизни, мы пожелаем вам, чтобы сегодняшний день неугасимым факелом озарял ваш длинный и широкий путь! – Я поднял бокал и осушил его до дна. Заиграла музыка, все пошли танцевать. Нам пришлось вместе со всеми идти к эстраде.

– Говорить ты умеешь, – сказала Нуриля.

– Профессия! – ответил я.

Мы танцевали медленный танец.

***

...Дом с большими окнами. Малыш спит в своей кроватке.

Мурат смотрит на него через плечо Нурили, целует волосы на ее затылке:

– Я люблю тебя... Тебя и его. Я не могу без вас жить, – шепчет он.

За синими горами поднимается солнце. В его руках содрогаются ее худенькие плечи...

***

– Конец, – сказала Нуриля.

– Что?!

– Танец, говорю, кончился, – уточнила она.

– Ах, да! Извини. – Я потёр лоб. Она посмотрела на меня молча. Мне показалось, что она сейчас видела то же, что и я.

Мы пошли к столику. Она забрала свою сумочку. Парни прощально кивнули.

Моросил холодный осенний дождь. Тускло мерцали неоновые фонари. Машины мягко шуршали по мокрому асфальту.

– Наверное, хорошо тем, кто здесь каждый вечер, – мечтательно проговорила она.

– Видимо...

– Я тоже скоро начну ходить сюда. Заведу двух любовников...

– Почему так много?

– Старого для быта, молодого для любви, – плоско пошутила она.

Мимо промчалась легковая машина, чуть не обдав нас дорожной грязью.

– Познакомь меня с ней, – неожиданно попросила она.

– Зачем?

– Скажу, чтобы она берегла тебя, – сказала она.

Раскачивая мачты, прошел троллейбус. Я молчал...

– Сегодня пятнадцать лет со дня нашей женитьбы, – сказала она.

Подошли к остановке. Она посмотрела на часы.

– Сегодня я забрала его домой. Дед не сможет один уложить его в постель, – сказала она.

К остановке медленно подкатил автобус. Она сняла с моего плеча желтый лист, упавший с тополя.

– Поцелуй меня, – вдруг попросила она.

Я растерялся и не успел отреагировать.

– Ладно. Прощай. – Она прыгнула в открытую дверь автобуса.

За ней устремилось несколько человек. Виднелся только кончик ее светлой косынки. Я пошел за автобусом, словно хотел догнать ее. Двери захлопнулись.

Навстречу движутся раскрытые зонты, они тускло поблескивают натянутыми куполами, похожие на черные парашюты, летящие в бездну.

Прохожий толкнул меня плечом, другой задел зонтиком. Только теперь я заметил, что иду против людского потока. Перешел на другую сторону тротуара. Дождь усилился и начал хлестать по лицу. Вдоль аллеи качаются хмельные тени оголенных деревьев. В сердцевине каждого ствола есть мягкое теплое вещество, которое проснется весной – в нем дремлет жизнь. Я завидую деревьям – у них весна бывает каждый год...

***

Пока работал над передачей, жил у Такена. И вот наконец работа закончена, смонтирована. Сидим в малом просмотровом зале, смотрим вместе с Принцессой. С нами мой ассистент и Гуля – она записывает пожелания и замечания начальства. Главред на несколько дней уехал в Москву, поэтому смотрим передачу без него. До начала просмотра Принцесса старается обращаться со мной так, словно ничего не случилось, но я читаю каждый ее жест, каждое ее слово. Почему я не замечал раньше, что все, что она делает и говорит, рассчитано на «публику». Вроде бы и глаз у меня профессиональный, и систему Станиславского изучал, знаю, что такое «задача» и «сверхзадача» действия и слова. А тут словно на глазах моих были какие-то шоры. Не такая уж она умница, не такая уж она и красавица. Просто женщина хорошего сложения, приятной наружности, умеющая, как говорят, преподнести себя.

– Как самочувствие? – спросила она, улучив момент, когда Гуля не слушала нас.

– Прекрасно, – ответил я, хотя чувствовал себя очень плохо. В последние дни почти не спал, а левый глаз налился кровью.

– Рахима Караевна, можно пускать? – спросили по селектору.

– Пожалуйста, – разрешила она.

– Вы смотрите сами. У меня рябит в глазах. Я покурю в коридоре, – сказал я. – Гуленька, запишешь все, что скажет начальство, – сказал я и пошел к выходу.

Я боялся, что передача вдруг не понравится, Принцесса начнет с умным видом поучать меня, и я выскажу при свидетелях все, что о ней думаю, и хлопну дверью. Принцесса, видимо, поняла мое состояние и ничего не ответила. Ассистент с Гулей молча проводили меня взглядом. На маленьком голубом экране замелькали первые кадры передачи...

Через сорок минут вышла Гуля и пригласила меня в зал.

– Ну что... Вроде бы не дурно, а, девочки? – сказала Принцесса, едва я вошел в зал. Девушки ничего не ответили.

– В общем так... Я лично принимаю передачу, ставлю в план. В понедельник возвращается главред, покажем ему два фрагмента. Если не будет возражений, значит, все в порядке, – сказала Принцесса. – Девочки, вы можете идти.

Девушки вышли из зала.

– Там у тебя есть несколько слишком громких фраз, когда поет Булатов, убери их. Я не стала говорить об этом при девушках, – сказала она очень дружески.

– Хорошо, – согласился я.

– Где ты сейчас живешь?

– Дома, – соврал я.

– Я звонила Нуриле. Тебя там нет, – сказала она укоризненно.

– Значит, живу у другой...

– Не говори глупостей! Что у тебя с глазом? – спросила она.

– Кровоизлияние... У меня бюллетень... Врачи предлагают отдохнуть, – равнодушно сказал я.

– Ну что ж... Отдыхай. Видимо, у тебя переутомление. О передаче не беспокойся... Я сделаю все, что в моих силах... Только не очень горячись и не обижайся на главреда. В общем он мужик неплохой... немного суховатый, но что поделаешь, – сказала она доверительно.

– До свиданья, – я вышел из зала.

***

Автобус остановился в том месте, где проселочная дорога впадает в шоссе. На указателе надпись: «Долина Зеленых камней». Тополя, что растут вдоль дороги, стоят голые, словно специально разделись, чтобы принять осенний душ. Здесь Мурат видел отца в последний раз. Это было двадцать семь лет назад. Тополя эти были ниже ростом, на них поблескивали алюминиевые листья.

...Мать с отцом и сестренкой провожали его в Москву, ждали автобус. Отец отвел Мурата и заговорил тихо и смущенно, глядя в сторону:

– Я хотел, чтобы ты всегда был рядом. Ты ведь единственный, кто продолжит мой род. Если бы не война, может, у тебя были бы братья и сестры, пока я воевал и лечился от пуль, мать твоя состарилась. Между тобой и сестренкой – разница в десять лет. Сколько пройдет времени, пока эта пигалица вырастет и принесет мне внуков? И здоровье у нее слабое. Мать была истощена голодом, а я изувечен войной. Успею ли я дожить до тех счастливых дней? – Отец опустил голову.

Мурат никогда не видел отца таким тихим и смущенным.

– О чем вы, ата? Вы же настоящий джигит, панфиловец! – бодро сказал Мурат, обняв его за плечи. Отец не поднял головы и продолжал:

– Рана моя ноет. Вчера сплюнул кровь. Мать не знает. – Он поднял глаза. Лицо у него было спокойное и мудрое. Мурат почувствовал, что отец плачет, но не один мускул не дрогнул на его скуластом лице – старый кыргыз плакал молча, без слез.

Мурат обнял его за плечи. В один миг произошла какая-то странная, необъяснимая метаморфоза, юный Мурат превратился в большого сильного человека, а тот, кто доселе был для него олицетворением мужества и стойкости, вдруг стал старым и больным, которому нужны его забота и помощь.

– Байке, автобус! – крикнула сестренка.

Со стороны реки, сверкая стеклянными глазищами, поднялся огромный красный автобус.

– Ну, вот и все, – сказал отец. – Ты веришь, мать, что сын наш выучится на инженера, и будет строить здесь белые дома с большой крышей? – спросил он громко.

Мать улыбнулась своей тихой улыбкой и кивнула. Она привыкла на все его вопросы отвечать согласием.

– На родной земле должен стоять родной дом, – сказал отец.

– Вы же построили дом, его хватит надолго, – вставил Мурат.

– А детям твоим, а внукам? Наш род вечен, а дома не вечны, – сказал отец.

– Отец, я обязательно построю большой дом! – поклялся Мурат.

Автобус остановился.

Мать прижалась к сыну и быстро-быстро поцеловала его в голову.

– Да будет гладким твой путь, да будет спутником твоим святой Кыдыр!1 Только приезжай почаще! А то ведь, как уедете в большой город, так и пропадете, пока не заболеешь или не умрешь, – сказала мать.

– Ну что вы, апа!

– Отец плох совсем. Скрывает, а я все знаю, – сказала она тихо.

Мурат приподнял сестренку, как пушинку, поцеловал и прыгнул в автобус. Дверь захлопнулась. Машина тронулась с места. Они остались стоять – чуть сгорбившийся, широкоплечий отец, тихая, худенькая и, несмотря на свои пятьдесят лет, совсем седая, мать. Она держала за руку маленькую нескладную девочку в красном ситцевом платье. Как-то очень больно защемило сердце. К тому же Мурат скрыл от них, что едет поступать не в строительный, а в театральный институт...

Может, остановить автобус и спрыгнуть, пока еще не поздно? Мурат подошел к кабине водителя и уже хотел остановить машину. Но там, в большом городе, его ждала слава. Он увидел себя едущим в белой машине, в черных очках, с красивыми блондинками. Его снимали в кино, ему аплодировали, он кланялся в костюме тореадора Эскамильо, Дон-Жуана и горбатого Риголетто, над кроватями девушек висели его цветные фотографии. Он улыбался, обнажив свои белые зубы.

Автобус мчался по синему шоссе, а далеко на обочине дороги еще долго маячили три фигурки: две большие и одна маленькая, похожая на тоненький стебелек, выросший среди двух старых шершавых тополей.

«Я добьюсь славы! Чудной у меня отец. Зачем строить дома! Я перевезу родителей во Фрунзе. Куплю им большой белый дом с высокой крышей. И сестренку поставлю на ноги сам... У меня будет все!»

Рядом с автобусом мчался встревоженный табун...

Я шагаю по мокрой траве, вдоль проселочной дороги. Я не тороплюсь, хотя мчался сюда, очертя голову. Разве что сердце колотится быстрей обычного. То ли от волнения, что наконец увидел родные края, то ли оттого, что на полкилометра поднялся выше моря...

В стороне от дороги тарахтит трактор. Кто-то пашет под зябь. Острые лемеха, как зеркала, отражают лучи восходящего солнца. На вспаханной коричневой земле галдят черные птицы. Заметив меня, тракторист остановил машину и, не заглушив мотор, бросился к дороге.

– Ассалам-алейкум! – заорал он.

– А-а, Бейшенбай. Это ты! Привет!

– Конечно, я!– кричал он, улыбаясь во всю ширь своего скуластого лица.

– Как же ты узнал меня?

– Как не узнать! Только вчера видел твое лицо в телевизоре. Во-от такое!– Он сделал жест, словно показал величину тыквы.– Учти! Я первым тебя увидел, первым зову в гости, понял?

– Понял!

– Ну, до вечера! А то подружка моя разворчалась.– Он кивнул на трактор, который вдруг начал чихать и содрогаться.

Бейшенбай сжал мою руку своей огромной жесткой лапой и побежал к машине, дробя серыми кирзовыми сапогами пласты вспаханной земли.

Мужская часть аила еще спит. Поднялись и хлопочут только женщины. Они доят коров, топят очаги, кое-где разжигают тандыр – будут печь хлеб. А где-то уже ис-печена первая закладка – пахнет ароматом горячего хлеба, терпкой гарью сухого курая.

Над аилом стелется полоска синего дыма. Далеко слышны женские голоса, лай собак и призывный рев главного быка стада. Он стоит на чьем-то опустевшем огороде, среди поломанных желтых стеблей кукурузы и зовет своих подруг на свидание.

Наш дом стоит на краю села. Рядом с большими белыми домами под черепицей и шифером он похож па маленького немытого сироту, который в результате постоян-ных недоеданий остался хилым рахитиком. Град и дождь побили стены, обколупали известь и штукатурку. За тридцать с лишним лет глиняные кирпичи осели, рамы и двери покосились. А двадцать шесть лет назад, когда я первый раз приехал на каникулы, среди серых мазанок наш дом был самым белым и самым большим.

***

Окончив первый курс режиссерского факультета (на вокальное отделение он не прошел), Мурат приехал на каникулы и стоял посреди двора с модной московской прической, с новеньким чемоданом в руке. Отец вышел на крыльцо в выцветших солдатских галифе, в азиатских галошах на босу ногу, в широкой рубахе навыпуск. Во дворе собрались близкие родичи. На глиняном дувале, как воробьи, расселись аильные пацаны, чуть дальше, на бугре, как мумии, застыли молодухи в цветных косынках, повязанных под подбородок, они опустили свои ведра на землю и молча наблюдали за тем, что происходит в этом дворе.

– Вы слышите, братья? Сын мой обманул вас! – гремел отец. – Я послал его в Москву, вы собрали деньги, чтобы он научился строить большие дома с высокой кры-шей и научил своих братьев, а он учится на маскарапоса!1 Он будет мазать свое лицо красками на свином жиру и развлекать уставших от работы людей! Он будет позорить наш род!

– Отец, я не буду клоуном! Я буду режиссером оперы! – сказал Мурат.

– Вы слыхали, братья? Он не будет теперь нормально говорить. Он будет петь и жить пустыми звуками! Ты – сын земли! Земля дает нам хлеб и мясо. Земля кормила всех твоих предков, а ты хочешь бросить ее! – у отца сильный зычный голос.

– А я не хочу возиться в земле! – заорал Мурат.

Отец замолк. Он был потрясен. Никто никогда не кричал на него. Он спустился с крыльца и некоторое время смотрел на сына так, словно тот только что разжевал и проглотил граненый стакан.

– Кто это сказал? – спросил он наконец и, ковыляя, ступил в его сторону. Он думал, что сын отступит, но тот остался стоять на месте.

– Позовите муллу, сын, кажется, сдурел! Пусть прочтет над ним заклинание, – сказал отец.

– Мои предки ушли в эту землю и ничего не оставили, кроме своих сопливых детей! Но должен хоть один из нашего рода подняться над ней, чтобы о нем слышал весь мир! У меня талант! Люди услышат ваше имя по радио, увидят в кино, прочтут в газетах и книгах! И даже после смерти ваше имя останется жить в ваших внуках и правнуках! И сделаю это я – ваш сын!2 – поклялся Мурат.

Родичи зашевелились, начали перешептываться между собой.

– Отдай мне один свой гнев, Сеит, – сказал наконец самый старый и самый мудрый аксакал аила Садыбакас. – Может, у мальчишки большой талант? Ты же помнишь, что дед его и прадед неплохо играли на комузе, да и сам ты в молодости сочинял хорошие песни, а твои фронтовые письма в стихах до сих пор поют наши внуки. Может, и к сыну твоему перелетела твоя муха.

– Аба, разве есть на свете кыргыз, который бы в молодости не сочинял свою песню?! Не стыдно ли здоровому джигиту за песенки получать деньги? А чем он будет жить, когда состарится? – спросил отец.

– Государство выучит его, и он прославит наш род, – сказал Садыбакас.

У сестренки загорелись глаза. Родственники замолчали. Только слышно было, как мальчуган в огромном картузе шмыгает носом и вытирает его задубевшим рукавом. Отец тоже замолк. Он молча взошел на крыльцо. Остановился и обернулся. Хотел что-то сказать. Нет, он ничего не скажет. Он хочет, чтобы люди слышали его имя по радио и читали в газетах. Он хочет, чтобы его сын поднялся над землей, прославил его имя и его род.

– А кто здесь будет строить дома с большой крышей? – спросил отец.

– Будем живы, увидим и строителя, может, снохи наши уже родили его, и он находится сейчас среди них.– Старец показал палкой на сорванцов, сидящих на глиняном дувале.

***

Так было четверть века назад. Давно уж нет отца, ни старца Садыбакаса. Аильчане и без меня научились строить большие белые дома с высокой крышей...

Первой меня увидела сестра.

– Байке-е-е! – закричала она истерично.

Я раскрыл объятия, думая, что она бросится ко мне, но она вбежала в дом, и, пока я открывал калитку, они вышли вдвоем с матерью.

– О-о, мой милый, о-о, единственный! О-о, мое счастье! О-о, мой жеребеночек! Да, закружусь я вокруг тебя, – запричитала старушка и бросилась ко мне, маленькая, легкая, как двенадцатилетняя девочка.

– Давай неси скорее! – приказала она.

Сестра вбежала в дом, вышла с большой пиалой, полной чистой воды. Старушка обвела пиалой вокруг моей головы, заставила плюнуть в воду.

– Пусть все болезни, все горькое и неприятное уйдет вместе с этой водой, останется за забором! – Она выплеснула воду за дувал и лишь тогда позволила мне переступить порог.

– Здоров ли ты, мой жеребеночек? Почему ты похудел, почему бледен?

– Здоров я, работы было много.

– Как сынишка твой? Как моя сноха? Все ли здоровы? Как твой тесть?

– Все здоровы.

– Почему ты не привез их? А этот маленький шайтанчик снится мне каждую ночь. Соскучилась по запаху его головы.

– Я приехал внезапно. В следующий раз привезу...

– Ладно. Ладно. Лишь бы были здоровы, а я уж буду ждать до конца дней своих. Видать, бог велел нам ждать!

И в ее словах слышится не совсем осознанный ею самой упрек не только мне, по и многим сыновьям.

– Ну, как? Как здоровье? – спрашиваю я у сестры.

– Хорошо! – отвечает она, обнажив свои неровные зубы.

Она искренне рада моему приезду.

Я гляжу на ее простое счастливое лицо, и сердце мое обливается кровью. Она выросла худой и слабенькой... Замуж так и не вышла...

Когда ей было двадцать, сватался вдовец с двумя детьми, но она за него не пошла. Видимо, надеялась, что ее ждет лучшая участь, а когда ей было тридцать, появился жених из соседнего аила, но мы узнали, что он горький пьяница, и я, как старший, не разрешил ей вступить с ним в брак. Видимо, судьба включила мою сестру в список тех женщин, которым не суждено познать радость материнства и семенной жизни.

– Апа, простите, что привез этот платочек. Так уж получилось. Вдруг решил приехать и приехал. Даже в магазин не успел зайти, а это купил на вокзале.– Я протянул ей маленький платочек, завернутый в целлофан.

– О-о, моя радость! Лишь бы сам приезжал да жил в благополучии, другого подарка мне не нужно.– Старушка гладит меня, как ребенка.

– Даже чаю индийского не успел захватить.

– О-о, мое счастье! Чай у нас есть. Все уже приготовлено. На прошлой неделе приехала автолавка, гляжу, выстроились все старушки в очереди. «Что, говорю, по-дружки, выстроились, как воробьи на проводе?» – «Белый материал продают», – сказали они. Ну и я встала с ними, а денег-то с собой нет. К счастью, продавец оказался знакомым, ну он мне и отмерил сколько полагается. А толстая Ырыс смеется: «Зачем, говорит, тебе десять метров? Тебя и в носовой платок можно завернуть. У тебя знаме-нитый сын, по телевизору целые речи говорит, закажи ему белого шелка, а ты полотно дешевое покупаешь». Ох и горластая она баба, – смеется мать, словно речь идет не о саване, а о ситце для майского платья. Она развернула цветастый платок, любуется им.

– Это отдашь своей киндик-эне1 , – говорит она сестре, открывая большой кованый сундук, и бережно кладет платок. Сундук доверху набит платьями и платками, тут же белый материал для савана.

– А почему вы не носите платья? Одели бы свои наряды да прошлись по аилу, пусть бы старухи умерли от зависти, а вы все в сундук складываете, – смеюсь я, глотая крепкий чай.

– Что ты, радость моя! Что люди скажут? Новое идет молодым. А мне хватит и старого, не так уж много осталось. Когда я уйду, раздадите старушкам, и они хоро-шенько поплачут по мне, да попричитают, и будут помнить меня, пока не износят мои одежды и в дни поминовения пустят из очагов своих запах масла и молитвой удов-летворят мой дух, – спокойно говорит она, и в голосе ее я слышу еле уловимый упрек за то, что я такой образованный и не знаю этой простой истины.

Господи! Неужели придет тот день, когда не станет этого милого, старенького существа и вместе с ней уйдет нечто очень главное и святое!

– Ассалам-алейкум, байбиче, не сын ли твой знаменитый пожаловал к нам?! – раздался зычный голос со двора.

На буланом жеребце восседал усатый дядька в черном вельветовом костюме и зеленой фетровой шляпе.

– Ну, чудеса! Только вчера видел тебя по телевизору, а сегодня ты уже здесь! – Он вошел в дом и протянул руку.

– А-а, Ашир-байке! Здравствуйте! – к стыду моему, еле вспомнил его имя.

– Сидели как-то у Иманкула. Пятьдесят ему стукнуло. А может и не стукнуло, вроде бы моложе нас. Вот и собрались все родичи. Прибежала моя младшая, кричит, наш байке по телевизору говорит. Мы тут же на достархан вместо бешбармака поставили телевизор и смотрели на тебя. Молодец! А сегодня у меня праздник. По молоку вышел на первое место. Вот, посмотри на своего дядю! – Он протянул районную многотиражку.

– Во, видал! Моя морда на полстраницы, да еще в прошлогодней зимней шапке! – засмеялся он.– Так что – вечером ко мне – и никаких разговоров.

В доме Ашира собралось много гостей. Во дворе в огромных казанах варилось мясо, шумели пузатые самовары. Меня ввели в отдельную комнату, где собиралась высшая элита колхоза: двое молодых людей, которых я не знал, и дядя Самат с перевязанным глазом – по прозванию Пельдмаршал. Ашир тут же начал знакомить нас.

– Прежде чем приступить к делу, позволь мне познакомить тебя с нашим начальством. Дядю Пельдмаршала представлять нечего, его ты знаешь с детства. Сам манасчи Саякбай не смог бы описать все его подвиги, а писатели могли бы написать о нем толстую книгу, – засмеялся Ашир.

...Дядя Самат был первым председателем нашего колхоза, с войны вернулся без одного глаза, за что и прозвали его Пельдмаршалом, в честь Кутузова. Работал секретарем сельского Совета, а потом, сколько я помню его, был неизменным главбухом колхоза.

– Слева от него сидит твой младший брат Сакен Ишенов– ученый человек, выпускник Московской академии, председатель нашего колхоза. Справа от него твой второй младший брат – Жумаш Ибраев – наш боевой комиссар, бывший учитель истории, последние два года он ездит во Фрунзе и пишет что-то очень умное, что-то такое, что мой чабанский язык и не выговорит! Что ты пишешь? – скажи-ка своему байке.

– Диссертацию, – засмеялся Ибраев.

– Во! Во! Вот эту самую. Эти два молодых аксакала и вывели наш отсталый «Улгю»1 в передовые, отстояли честь нашего рода. А сколько до этого было всяких шуток-прибауток. Даже секретарь райкома как-то сказал с трибуны, прошу, говорит, товарищи, не берите пример с колхоза «Пример». Только вот не дает мне спать одна забота, – Ашир демонстративно вздохнул, – Все думаю о том, чье же имя будет носить наш колхоз-миллионер, когда Сакен Ишенов и Жумаш Ибраев уйдут на пенсию?

– Все решено и записано, как в дебете, так и в кредите! – вставил Пельдмаршал.– Он будет называться колхозом имени Ибраева, Ишенова и Ашира!

– Спасибо, дядя Пельдмаршал! Вот теперь я буду спать спокойно! – расхохотался Ашир.– А нашего брата вы знаете все. Им гордится весь наш род, его знают и слушают не только в Кыргызстане, но и всюду, куда доходит телевизор, в Казахстане, Узбекистане. Спасибо тебе, друг, что ты не зазнался, не забываешь землю, на которую капала кровь с пуповин твоих предков. Весной приехали из Фрунзе снимать меня в кино. Я сразу понял, что ты их прислал, чтобы лицо мое осталось на века. Думаю, не дай бог подведу тебя, опозорюсь перед республикой, да еще перед казахами и перед узбеками, которые наш телевизор смотрят, вот и пришлось вкалывать.

– Придется купить киноаппарат и перед каждым сезоном снимать дядю Ашира! – засмеялся парторг.

– Теперь не надо. Знамя просто так не отдам! – поклялся Ашир.

Мы говорили о театре и кино, о последних актерских работах Суйменкула Чокморова, фильмах Толемуша Океева, выступлениях Болота Минжилкиева, о новом романе Айтматова.

– Аксакал, – обратился Ибраев ко мне, подняв бокал.– Мы очень рады, что у этого аила есть такой признанный и прославленный сын.

Я подумал, что Жумаш иронизирует, и насторожился: пожалуй, впервые в жизни меня назвали аксакалом, а что касается моей «признан нести» и «прославленности» – видел бы он, как я бегал вокруг Принцессы, извивался перед главредом, умоляя не вышибать меня с работы. Но Ибраев говорил искренне и даже взволнованно, то и дело поправляя свой широкий галстук. Мне стало неловко: здесь все как один принимали меня не за того, кто я есть. Откуда им знать, что я приехал сюда, чтобы отвлечься от этого голубого экрана и не слышать эфирные звуки динамика, чтобы хоть на время не видеть длинных коридоров студии, чтобы не слышать двух наглых очкариков, сухаря главреда и, самое главное, чтобы не видеть великую актрису в жизни – Принцессу.

– Мы с Сакеном здесь работаем третий год, – продолжал Жумаш. – Что и говорить! Было трудно. И самое сложное то, что люди перестали верить в свои силы, начали терять любовь к земле. Многие уехали в город, в райцентры. Есть техника, есть земля, а люди, как говорит Аркадий Райкин, – «дифцит». Простите, аксакал, я, кажется, отвлекся от основной темы. Привык отчитываться, засмеялся Жумаш.

– Ничего, братишка, отчет принят, – невольно сказал я, ибо действительно вдруг почувствовал себя мудрым и уважаемым старцем.

– Дай бог, чтобы каждый из нас – молодых, так же, как и вы, достиг своей цели, добился почета и уважения не только в общественной жизни, но и среди родных и близких, чтобы каждый аильчанин мог искренне гордиться своим братом... – Жумаш поставил на достархан пустой бокал.

– Вот это да! – воскликнул Пельдмаршал. – Не ты ли воюешь с пьющими тружениками села?!

– Война продолжается. Видите, какая это несладкая штука, – сказал Ибраев.

Все невольно засмеялись. Не успели мы отреагировать на шутку, как за дверью послышался шум.

– Бейшенбай, прошу тебя, иди домой. Туда нельзя, – упрашивал женский голос.

– Нельзя? А почему? Там мой друг и брат, семь лет сидели за одной партой, – шумел пьяный Бейшенбай. – Я первый увидел его и первый пригласил! Дети мои ждали! Жена моя ждала! А вы его забрали! Пусти! – гремел Бейшенбай.

– Там начальство. Неудобно, – умоляла хозяйка дома.

– Начальство? А кто они без меня? Скорлупа! Без желтка и без белка! Пусти, или я сломаю дверь! Ассалам-алейкум! – на пороге появилась гигантская фигура.

– Заходи, Бейшенбай! – подчеркнуто приветливо сказал хозяин дома.

– Проходите, садитесь на почетное место, – пригласил Ибраев и встал. За ним поднялся Ишенов, я тоже зашевелился и невольно подвинулся, уступая ему место. Лишь один Пельдмаршал не шелохнулся и уставился на вошедшего. Единственный глаз его выражал двойную ненависть и двойное презрение.

– Спасибо, сидите сами! А мы постоим. От нас пахнет соляркой и мазутом. Мы грязные! Мы пыльные! Мы возимся в земле!—шумел Бейшенбай.

– Эй, может быть, ты потом поговоришь? – сдержанно заметил Ашир. – А сейчас тут и старшие и младшие...

– Потом? А где я найду его потом? Может с телевизором прикажете разговаривать? Бейшенбай плохой человек, нетактичный человек! Бейшенбай пьющий человек. Правильно! А кто пашет? Бейшенбай! А почему гостя моего забрали? Мне он друг детства и родственник по отцу! А вы кто такие? Культурные все стали. Галстуки навесили! Костюмчики носите заграничные! А почему гостя моего забрали, если культурные? Начальству все можно, а нам нельзя. Я не потерплю унижения!

– Слушай, большой болван! О чем ты? Откуда я знал, что и ты хотел позвать его к себе? Где ты был раньше? – спросил Ашир.

– А разве он не сказал? – удивился Бейшенбай.

Наступила неловкая тишина. Черт возьми, как я мог забыть о нашей утренней встрече. Видимо, здесь сработал психологический механизм торможения: его приглашение я принял за слова типа «Заходите. Приходите. Не забывайте» и т. п.

– Видишь ли... – начал я.

— Понятно! – перебил меня Бейшенбай. – Ашир, ты прости меня! И вы, молодые аксакалы, простите.– Он перекинул через шею свою камчу и отвесил поклон Ишенову и Ибраеву.– А ты выйди! – Он кивнул мне в сторону двери.

– Слушаюсь, – рассмеялся я.

Бейшенбай и в детстве отзывал своего обидчика в сторону и затевал драку. Правда, когда он отзывал меня, то, как правило, сам же оставался битым. Мы вышли во двор.

– Тебе, конечно, приятней сидеть с начальством, чем с моими немытыми детьми и с моей сварливой женой. Но они очень ждали и готовились. А младшая моя растрезвонила по всему аилу, что красивый байке из телевизора будет у нас, – сказал он, выйдя в сад.

– Прости, Бейшенбай, я совсем забыл...

– Забыл?! Я же говорил тебе утром!

– Говорил, но я, видимо, как-то не придал этому значения, – начал я.

– Ты? Не придал значения моим словам?!

– Видишь ли... я был так рад, что встретил тебя, что слова твои как-то пролетели мимо ушей, – начал я.

– А вот теперь ты уже врешь! – отрезал Бейшенбай и, как бык, уставился на меня. Так он обычно начинал драку. Я весь собрался, готовый к любой неожиданности, хотя делал вид, что спокойно улыбаюсь. Я был не рад своему оправдательному аргументу – что-то выдавало мою неискренность.

– Может, ты решил, что я брехун? – хрипло спросил он. – Нет, дорогой! Бейшенбай по радио не говорит. Он весь день работает молча. Для него слова – не пустые звуки!

– Хорошо, Бейшенбай. Через час-два я приду к тебе, и мы с тобой поговорим обо всем, – начал успокаивать я.

– А, что с тобой говорить! – махнул рукой Бейшенбай.– Ты предатель! Плевать я хотел на твои слова по телевизору, если ты не ценишь свое слово!

– Слушай, Бейшенбай, замолчи! – раздраженно сказал я.

– Грош цена твоему дорогому костюму и вот этому ошейнику, – он схватился за мой галстук, – если не можешь построить отцу памятник. Могила его скоро сровняется с землей, и ты забудешь, где он лежит!

Это было уже слишком. Я разозлился и очень серьезно.

– Бейшенбай, если ты не замолчишь, я побью тебя!– сказал я.

– Ты? Меня? А ну, попробуй! Попробуй! – Бейшенбай поднял свою огромную лапу.– Я так изуродую твою гладенькую морду, что долго не будешь показывать ее по телевизору!

В какой-то момент я не сдержал себя, отвел его руку и нанос ему два методичных удара: один в живот, другой по лицу.

На шум выбежал Ашир и начал разнимать нас. По щеке Бейшенбая потекла кровь.

– Эй, эй, вы что?! Контуженые, что ли?! – закричал Ашир.

– Я убью его! – сказал я.

– Убьешь? За что? За то, что правду сказал?! Убивай! На! Бей! Научился в городе драться, да! Приемчики знаешь. Каратэ, да? Спасибо тебе! – плаксиво говорил Бейшенбай, огромной ладонью вытирая кровь.

Жена Ашира вытерла ему лицо и повела домой.

– Бейшеке, успокойся, дома почетные гости. Не позорь нас. Ты же умница. Ты же добряк. Ну, подумаешь, ударил тебя друг. Ну, прости ему. Он же знаменитый человек, – уговаривала его женщина.

– А за что он меня ударил? Двадцать лет росли вместе. За Алымкан бегали вместе. Хотел обрадовать ее, – плаксиво бормотал Бейшенбай и покорно шел домой.

Ашир повел меня в дом.

– Ты не сердись на пьяного. Работает – золотые руки, выпьет—дурак дураком, – говорил мне Ашир .– Так хорошо сидели, испортил все большой болван. Ничего, завтра вызовем в контору, акт составим, пусть побегает...

– Не надо ничего, дядя Ашир. Он не виноват, – сказал я.

– Как не виноват? Вломился в чужой дом, нашумел, дебош устроил, драку, – возмутился Ашир.

– Это я все устроил. Он прав, – признался я. Я умылся, причесался, поправил свой дурацкий галстук и. стараясь быть спокойным, вышел к гостям. Мы молча доели мясо, допили чай, разошлись по домам.

Видимо, председатель колхоза и парторг слышали и поняли все, что произошло в саду. Мне было очень неловко перед молодыми людьми. «Вот вам и знаменитость! Вот вам и аксакал. Кретин старый! Псих!» – думал я о себе.

Я не спал всю ночь, вставал, пил холодную джарму, выходил во двор. Заснул под самое утро, и мне приснился отец. Он был в облике Бейшенбая, говорил словами умирающего профессора Минсеитова.

***

Мы сидим перед телевизором. Сейчас пойдет моя передача. Мать специально поставила самовар, заварила индийского чаю с какими-то пахучими лечебными травами, напекла боорсоков на топленом масле. Сестра сидит рядом и ждет моего появления. Пошли титры. На экране лицо человека, измученного тяжелым, непосильным трудом, словно этот человек не спал несколько ночей. Это моя физиономия. Под глазами круги. Сестра с радостной улыбкой оглянулась на меня, мать ласково погладила меня по плечу и с удовольствием отхлебнула чай. Пошел закадро-вый текст, который пишется к подобным передачам.

Мусабаев рассказал с экрана о том, какую работу ведет институт по подготовке специалистов по сельскому хозяйству, его рассказ шел в параллельном монтаже с кинокадрами из научно-педагогической жизни института.

На экране вновь мое лицо. Те же круги под глазами, хотя снимали эти кадры два дня спустя.

«Надо бы сходить к врачу, сделать кардиограмму», – подумал я.

– А теперь, дорогие телезрители, позвольте мне передать эстафету народному артисту Эрмеку Булатову, – сообщил я.

Появилась мощная фигура Булатова. Его скуластое широкое лицо, снятое крупным планом, заняло почти весь экран.

– Совсем недавно он вернулся из Парижа, где участвовал в конкурсе вокалистов, посвященном памяти композитора Шарля Гуно, и за исполнение партии Мефистофеля в опоре «Фауст» получил «Гран-при». Я думаю, нашим телезрителям будет интересно из уст самого артиста узнать об этой поездке. Эрмек, расскажите, пожалуйста, о своей поездке и Париж! – попросил я. И вдруг в своих глазах я увидел что-то заискивающее и даже какой-то мелкий страх. Это, видимо, было связано с том, что съемка передачи велась без предварительной трактовой репетиции и, когда я спрашивал, у меня, наверное, мелькнула мысль: «А не ляпнет ли мой приятель что-ни-будь такое, за что мне влетит от главреда, или, на худой конец, не придется ли все переделывать заново?» Но Булатов – парень бывалый и артист настоящий. Он сделал вид, что несколько устал от своих успехов, и сказал, что в Париже он так же волновался, как в Америке, когда пел Бориса Годунова, как в Софии, где он пел Дон-Карлоса, и как в Москве, выступая в роли князя Игоря.

Ну, а теперь, дорогие телезрители, я думаю, мы попросим нашего любимого артиста спеть куплеты Мефистофеля, – сказал я, посмотрел на Булатова и улыбнулся какой-то идиотской улыбкой.

Булатов поднялся во весь свой великолепный рост и запел. Над всем миром заструился его красивый, мужественный голос. На экране пошли виды Парижа, Лондона, Нью-Йорка, Вашингтона, Бонна, Токио и др. Советский артист пел о золоте, металле, за который гибнут люди, а на экране плыли столицы стран капитала.

Сатана там правит бал,
Там правит бал.
Сатана там правит бал,
Там пра-авит бал!

Булатов закончил петь, вернее, сделал вид, что закончил (чтобы не тратить средств на приглашение оркестра, мы использовали фонограмму). Наконец, я задал традиционный вопрос о его творческих планах.

– Мечтаю создать на сцене образ современника, который бы выражал основную суть людей моего поколения, – сказал Булатов очень достоверно и искренне, как будто слова написал не я. Перед записью передачи я еще раз просил его повторить то же самое, что он сказал мне дома.

– Не надо, старик, об этом при всех. Это мое личное, – сказал тогда Булатов.

– Эрмек, дорогой, ну повтори это ради меня. Я ведь вставил этот момент в сценарий, и главред читал, – взмолился я. – Понимаешь, старик, от этой передачи зависит моя судьба. Это поднимет идейный уровень передачи, и она обязательно попадет на красную доску. А я заткну кое-кому глотку!

– Не мучай меня, дружище! – сказал Булатов и положил свою тяжелую лапу на мое плечо.

– Ах, Эрмек, Эрмек! Знал бы ты в какой услуге мне отказал!

Брать интервью у профессора Бакаева было еще труднее. Он никак не хотел позировать в павильоне, а снимать его во время работы почти невозможно. Снимать сверху, через люк – видны одни макушки и развороченный живот пациента. Это, как у нас говорят, «не вкусно». Текст, написанный мною, профессор не принял.

– Я не умею так красиво говорить, – сказал он.

– Шембет Бакаевич, этот текст утвержден главредом, и к тому же у нас метраж, – взмолился я.

– Здесь я главред, – сказал профессор и перечеркнул клятву Гиппократа, которую я вставил почти полностью.

Оператор и администратор съемок, стоявшие чуть поодаль, толкнули друг друга в бок и хихикнули. Тут я смекнул, что работать с ним надо иначе. Пусть он говорит все, что ему хочется, а я вставлю на немые кадры свои слова.

– Хорошо, Шембет Бакаевич, вы говорите, что хотите, а мы уж постараемся преподнести все на блюдечке! – сказал я и кивнул оператору.

Профессор невольно улыбнулся, оператор «хапнул» его в это время крупным планом.

– Я же не акын-импровизатор, чтобы сочинять на ходу. И не так-то просто думать и говорить, когда этот стеклянный глаз заглядывает тебе в душу и, кажется, видит твой желчный пузырь, – засмеялся он.

Оператор сделал панораму его круглого лица и перешел на меня.

– Вот вы – медик, Шембет Бакаевич, лечите людей, и в самом прямом смысле боретесь со смертью, многих спасаете от верной гибели. Считаете ли вы себя счастли-вым человеком? – спросил я с апломбом и опять встретился с самим собой: недостоверность в глазах я, видимо, пытался компенсировать «достоверной» интонацией, а получалось наоборот. Как же не заметил этого главред?

– Я не могу сказать, счастливый ли я человек вообще, но счастливых минут у меня бывает много, – очень просто и искренне сказал профессор.

– Понятно! Видимо, для хирурга каждая удачная операция, это счастливая минута, – встрепенулся я.

– Нет, – ответил профессор.

Хорошо, что в этот момент камера была направлена на Бакаева, и я остался вне объектива, так как в тот миг, когда он сказал «нет», у меня чуть не оборвалась селезенка.

– Счастливая минута хирурга – это та минута, когда он встречает своих бывших пациентов на улице в полном здравии, – ответил профессор.

Тут камера «наехала» на мою физиономию. Она сияла, как старая, но хорошо начищенная алюминиевая кастрюля, а в глазах своих и вновь увидел то, чего не замечал раньше. Это был страх, неуверенность, сомнение: я работал и не был уверен, что делаю так, как нужно; я делал передачу и боялся, что после нее меня выставят за дверь.

Передача кончилась. На душе остался неприятный осадок. Передача как передача, все так делают, и я сделал много таких передач. Но что-то было не так, и это терзало мою душу и грызло мою совесть, как невидимый вирус.

Сестра обняла мою руку, положила голову на плечо. Я погладил ее волосы. Она была счастлива, что у нее есть брат, которого все знают, которого все любят, без которого немыслимо существование киргизского телевидения. Завтра утром все будут говорить ей об этой передаче, поздравлять и завидовать, а я живой, как говорят, в наличии сижу возле нее и глажу ее седеющие волосы.

Мать молча смотрела на нас и, поджав губы, улыбалась.

В узких глазах ее, спрятанных в глубоких морщинах, блестели слезы – она была счастлива.

Бедная моя старушка, знала бы она, что творится сейчас в моей душе. Может и хорошо, что отец не дожил до моих позорных дней. Как бы я посмотрел ему в глаза...

***

Мне снился жуткий сон. С голубого экрана смотрело на меня черное лицо.

– Кто ты? – вздрогнул я.

– Не знаю, – ответило черное лицо и улыбнулось. По спине моей пробежали мурашки – это было мое лицо.

– Сколько тебе осталось? – спросило мое черное лицо.

– Не знаю, – ответил я.

– Ты добился славы и признания? – спросило черное лицо.

– Нет. То был мираж, – ответил я.

Мое черное лицо наклонилось и показало на часы. Часы начали расти, заполнили весь экран, пошли прямо на меня, готовые раздавить, я закричал и проснулся. На экране тикали часы. Стрелки бежали по кругу циферблата. Московские дикторы вели передачу «Время».

Утром, чуть свет, мать с сестрой вышли доить корову и выгонять овец на выпас.

– Ну, что старая! Рада, что сынок приехал? – крикнула из соседнего двора дородная тетя Ырыс.

– Как не радоваться! Он ведь у меня единственный, как зеница ока! – ответила мать.

– Ой! Ой! А Зайнеп-то! Зайнеп! Уже зазналась. Того и гляди, замуж сбежит! – захохотала тетушка Ырыс.

– А что, и сбегу! – отозвалась сестра.

– Э-эх, матушка. Счастливая ты старуха! Сын у тебя знаменитый и богатый. Жаль, что отец ваш не дожил. А ведь все ждал, когда его имя скажут по радио, да в газетах напишут, – сказала тетушка Ырыс.

– Э-эх, дорогая! Это моя горькая досада, – отозвалась мать.

«Идиотка толстая! Только тебя тут не хватало», – со злостью подумал я.

– Апа, я хочу навестить отца, – сказал я старушке, когда она вошла в дом.

– Ладно, родненький. Пойдем. Он, наверное, давно ждет, – сказала мать.

Мы пошли по аилу мимо большого дома с проваленной крышей. В саду, огороженном живой облепихой, зрели яблоки. Козы и свиньи поедали золотистые плоды.

– Умер Шамен. Умер и его дом. Дочери замужем, а сына у него не было, – сказала мать.

Мы прошли мимо дома с пустыми глазницами окон, без дверных косяков, без крыши.

– Это дом старухи Алиман. Дом продала на дрова, уехала в город к сыну, – сообщила она.– Надо бы начать новый дом. Род наш вечен, а дома не вечны... Сын твой подрастает...

Мы пошли к кладбищу, через редкие заросли облепихи.

– Апа, помните, сколько здесь было зайцев и фазанов? – спросил я.

– А-а, теперь тут ничего нет... даже облепиху и ту объедают, – ответила мать.

– Байке, почему мы пошли так? Через аил намного ближе? – спросила сестра.

– По роще своей соскучился.

Мы пошли через лесок дикого барбариса.

– Я стара, скоро сестра твоя останется совсем одна. Сын твой подрастает. Дом твоих предков должен жить, – сказала мать.– Отец ваш мечтал уйти раньше меня и ушел... А я молю создателя, чтобы унес меня раньше всех вас, – сказала мать.

Почему отец хотел умереть раньше матери? Видимо, боялся на старости лет остаться один. Старикам всегда труднее, чем старухам...

– Не пойму я городских. Пока молоды, надо рожать и рожать, а они словно боятся, что детей не прокормят, – сказала сестра.

Упрек горожанам адресован и мне.

– Все работают, а детей надо устраивать в ясли, искать няньку, а ее не найдешь, а если и найдешь, то надо отдавать ей ползарплаты... – ответил я.

– Прислали бы сюда, сколько бы уже выросло внуков. И сестра бы не скучала... Сам ты один, и сын у тебя один, – сказала мать.

– Ладно, апа! Каждый год будем присылать по одному новорожденному!

– О, моя радость! А я буду молить бога, чтобы не забирал меня, пока они не подрастут, ладно?

– Ладно, апа.

Мы поднялись на косогор, подошли к серому холмику, заросшему степными травами и дымчатой полынью, рядом – глиняный мавзолей деда. Этот мавзолей строил отец...

***

Мурат стоял внизу и держал лестницу. Отец прибивал над входом в мавзолей огромные оленьи рога.

– А кому ты построил этот дом? – спросил маленький Мурат.

– Своему отцу. Ты помнишь деда? Теперь он лежит под этим холмиком, – ответил отец.

– А почему у домика нет крыши? – не унимался мальчуган.

– Крышей будет небо, – ответил отец, стуча топором.

– А мне тоже такой домик построишь?

– Нет... Тебе построю с крышей, а ты мне построишь без крыши, – пояснил отец.

Отец, как слепой, держит сына за плечи, а тот, как поводырь, ведет его через полынник. Горькая пыльца щекочет ноздри, желтым порошком оседает на ботинках.

– Если ты не построишь домик отцу и домик сыну, значит, ты не человек, – сказал отец.

***

Мы опустились на колени, мать шепотом начала читать молитву. Почему-то женщины наши молитву читают шепотом. Может, они не совсем уверены в том, что правильно произносят непонятные арабские слова1 , а может, им кажется, что тихая молитва сокращает расстояние между духами и живыми. Наконец старушка подняла руки, держа ладони перед лицом, заговорила по-кыргызски:

– Прости нас грешных, отец моих детей, пусть дух твой бережет единственного сына твоего, его сына и его жену от болезней и несчастий, пусть воду, которую ты не успел допить, они допьют, пусть годы, которые ты не дожил, доживут они, пусть счастье, что не успел увидеть ты, увидят они...

Мы с сестрой тоже подняли руки. Я, держа ладони перед лицом, мысленно читал свою молитву:

– «Прости, отец, что двадцать лет живу от тебя вдалеке, за то, что приезжал к матери очень редко, за то, что вечно куда-то спешил и уезжал на рассвете, даже не поговорив с ней толком, прости, что внук, которого она любит, как жизнь, больше не будет приезжать к ней и забудет язык ее и все, чему она учила его, прости за то, что не послушал тебя, оставил землю, которая кормила нас и наших предков, за то, что не был у твоего изголовья и не слышал твоих последних слов, за то, что обманул тебя и всех родных, – не смог подняться над землей и прославить твое имя, прожил в суете сует и пришел к тебе с седыми висками, за то, что до сих пор не построил тебе домик без крыши! Я не добился славы. Видно я был рожден не для нее. А стрелка бежит по кругу циферблата. Ее не остановишь. И кто я, через сорок пять лет после своего рождения? Я бежал, я торопился... Я ничего не совершил. Старый чабан Исмаил оставит после себя сына, который продлит его дело. Старики, которых я снимал на бульваре Дзержинского, в своих произведениях о
ставили отражение своего сложного и бурного времени. Профессор института дает знания десяткам и сотням людей, которые будут выращивать хлеб, водить машины, добывать молоко и мясо. Эрмек Булатов оставит людям свой голос, он будет петь им о любви, о нежности, о прекрасных мгновениях человеческого бытия, Шембет Бакаев борется за жизнь людей, и может, одна из женщин, спасенных им, подарит человечеству героя или гения. А что останется от меня? Пустые звуки? Мимолетные видения в памяти тех, кто меня звал и видел? Стоит только провести магнитом по ржавчине видеопленки, и моя тень исчезнет, как случай-ный круг на водяной глади.

По щекам моим текли слезы. Мать с сестрой подошли ко мне и подняли за локти. Я не заметил, что она закончила молитву, сказала «омин» и провела ладонями по лицу.

– Встань, жеребенок мой, отец простит тебя, – сказала мать, словно слышала мою молитву. – Теперь пойдем к твоему деду.

Мы подошли к глиняному мавзолею. Глиняные стены обветрились, задняя стенка слегка наклонилась, готовая рухнуть. Видимо, осела почва.

– Надо бы поправить стенку, – сказал я.

– Поправлять кумбез нельзя, – сказала сестра.

– Почему?

– Ветер и дождь разрушат глину, а время разрушает скорбь памяти, – пояснила мать.

– Кто это сказал?

– Бог.

– А почему он так сказал?

– Ушедших надо забывать, иначе в голове не останется места для мыслей о жизни!

– Апа, весной я начну строить отцу кумбез, – сказал я.

– Теперь уж подожди... Скоро и я сюда приду. Построишь один на двоих с портретом на камне, – сказала старуха.

Мы опустились на колени перед мавзолеем деда.

И вдруг из глубины моей памяти возник эпизод из далекого детства...

...Крутая тропа. Мы, собрав незатейливые пожитки, перебираемся на новое кочевье. Мы с дедом едем па большой серой лошади. Я сижу сзади, крепко держусь за его серый чапан.

...Плачет козленок. Лошади осторожно ступают по крутой горной тропе. Они навьючены домашним скарбом, тюками войлока, гнутыми шестами юрты, разноцветными циновками из чия. Козленок плачет где-то рядом. На лужайке у большого родника – круги пожухлой травы, в центре каждого круга – остатки костра. Здесь стояли юрты. Чабаны откочевали на новое пастбище. Вон он бежит! Черненький, с белым пятнышком на лбу. Он бежит точь-в-точь, как мой сын, когда приходишь за ним в детский сад.

– Смотри, дедушка, чужой козленок! – кричу я и сползаю с коня.

– Видимо, забыл кто-то.– Дед не умеет удивляться. Козленок бежит к стаду, бросается то к одной, то к другой козе, но те, обнюхав его, наклоняют свои рогатые головы – не принимают чужака. Он плачет и прыгает с камня па камень.

– Оставь его, – спокойно говорит дед, приостановив коня.

– Я хочу поймать его!

– Не поймаешь! Свалишься в пропасть – что я скажу отцу твоему, когда он приедет с войны? – говорит дед.

Он протягивает руку и ждет, чтобы усадить меня сзади себя. У него неподвижное лицо, жидкая белая борода и зеленые глаза. Его выцветший чапан свинцового цвета пахнет полынью и солнцем. На шее, в глубоких тонких морщинах блестит пот.

Козленок плетется за караваном и плачет. Остановился.

– Чучо! Чучоо-о! – зовет дед.

Козленок стоит как вкопанный.

От быстрого хода коня колет в боку. Козленок стоит высоко над тропой. На солнце поблескивают его короткие рожки. Он плачет.

– Дедушка, он пропадет! – по моим щекам катятся слезы.

– Сам виноват. – Дед не хочет жалеть козленка за то, что он не пошел за караваном. – А ты будь джигитом, вытри слезы!

– А почему он плачет? – всхлипываю я.

– Потому что остался один, – отвечает дед.

С гор спускается вечерний туман, козленка уже не видно и не слышно. Щемит сердце. Внизу, в ущелье, шумит и пенится белый горный поток, наполняя весь мир гулом перекатывающихся валунов...

***

Мать целует меня точно так же, как много лет назад, когда она, положив в тряпичный портфель обломок лепешки, отправляла в школу.

– Только приезжай почаще, ладно?

– Ладно, апа.

– Только приезжайте все вместе, ладно?

– Ладно, апа.

– И я буду ждать вас каждый день, ладно?

– Ладно, апа.

– И я постараюсь не болеть, пока вы не приедете, ладно?

– Ладно, апа.

Сестра стоит чуть в сторонке и не смеет подойти ко мне, словно чужая. Я подозвал ее и поцеловал в лоб – так у нас целуют сестер. Она заплакала и ушла в дом.

Раннее утро. Солнце уже поднялось над аилом. Улицы еще пусты. Лишь кое-где перед деревянными воротами – из двух перекладин – сидят старики, греют свои стыну-щие суставы в ранних лучах солнца. Я шагаю вдоль аила, громко приветствуя стариков.

У ворот большого добротного дома стоит женщина с ребенком. Она смотрит на меня, улыбается загадочно, как мадонна. Ее смуглое удлиненное лицо очень знакомо, но я забыл, кто она и как ее зовут!

– Здравствуй, уул! – говорит она, и в голосе слышится едва уловимый упрек, видимо, почувствовала, что я не узнал ее.

– Здравствуйте, как живете?

Если она не произнесла моего имени и сказала «уул», что означает «взрослый сын», значит, она жена кого-то из моих старших братьев по отцовской линии.

– Кто у тебя, воин или красавица? – спрашиваю я, хотя вижу, что на руках у нее мальчик.

– Разве не видишь, байке! – говорит она за ребенка, как чревовещатель, и поднимает голопузого мальчугана во весь рост.

– О-о, так он у тебя действительно богатырь! Сколько у тебя таких?

– На наш век хватит, – смеется женщина.– Это уже внуки пошли!

– Ты – бабушка?

– Давно, – улыбается она, обнажив белоснежные ровные зубы, ее тонкие чувственные ноздри озорно подрагивают.

И вдруг я увидел ее стройной, длинноногой, смуглой, как индианка, девчонкой. Она сидела за соседней партой, была на полголовы выше всех своих сверстниц, озорная и смелая, она с любым могла подраться на равных и никогда не плакала. Мы – мальчишки – часто подкрадывались, когда она купалась с подружками в реке, похищали их сатиновые платьица и со всех ног мчались по открытой степи, а они, прижав свои худые руки к плоским девичьим грудям, с визгом преследовали нас и были похожи на бегущих кенгуру. Как-то мы с Бейшенбаем заметили, что она купается одна, мы подкрались, схватили ее цветастое платье и бросились наутек. Но она почему-то не побежала за нами. Убедившись, что она не появится, мы вернулись к реке, но ее там не оказалось. Мы бросили платье на прежнее место и спрятались за кустами. Прождав два часа, мы забеспокоились, начали искать и звать ее. Но ее не было. Спускались сумерки. Мы испугались, прочесали кустарник. И вдруг где-то совсем рядом услышали всхлип. Она сидела в воде и плакала. Я протянул платье.

– Брось на землю и отвернись! – приказала она.

Я бросил платье на землю и отвернулся, а когда повернулся к ней, передо мной стояла совсем другая, очень не похожая на ту, которую я знал до сих пор. Глаза были тихие и спокойные и светились как-то по-особому. Она заметила мой взгляд и закрыла грудь руками, словно я мог видеть через ситец. Видимо, в этот миг и кончилось наше детство...

– Что-то ты рано седеешь, уул! – засмеялась она.

– Живу, вот и седею, – ответил я. – А как ты живешь?

– Хорошо, муж не пьет. Дети здоровы, – ответила она.

– Я рад за тебя!

Я взял голыша на руки, высоко поднял над головой, чмокнул в прохладный живот. Мальчуган засмеялся, сжав кулачки, замахал пухлыми ручонками...

Я иду по ровной осенней степи. Под ногами трещит пожухлая трава. Я шагаю быстро, боясь оглянуться. Мне кажется, что за мной, как кенгуру, бегут девчонки...

Некогда нескладная, длинноногая девчонка нарожала себе детей, стала бабушкой и счастлива тем, что все живы, здоровы и муж не пьет. И большего ей не надо... И может, это самое главное.

***

Я шагаю по опустевшему полю к большому шоссе. В стороне от дороги тарахтит трактор. Бейшенбай пашет под зябь. Острые лемеха, как зеркала, отражают лучи восходящего солнца. На вспаханной коричневой земле галдят черные птицы.

Бейшенбай заметил меня, но продолжал работать, словно увидел случайного прохожего.

Я прошел через поле и встал на пути трактора. Бейшенбай приблизился. Под глазом у него был синяк.

– Эй! – махнул рукой Бейшенбай.

Я продолжал стоять, трактор приближался.

– Уйди! – крикнул Бейшенбай.

Я не шелохнулся.

Я ждал, когда он остановит трактор. Я хотел подойти к нему, вытянуть его из кабины за руку, обнять своего старого друга и поцеловать. Так мы мирились в детстве. Бейшенбай и тогда был намного больше меня и сильней, но был очень добрым и сентиментальным мальчишкой, в силу чего в любой драке ему попадало больше всех.

Бейшенбай подъехал вплотную, спрыгнул с трактора и вдруг изо всех сил ударил меня. Я отлетел в сторону и упал на вспаханную землю. Он спокойно залез в кабину и проехал мимо. Я встал, отряхнулся, отыскал шляпу и надел ее. Бейшенбай осторожно оглянулся. Я стоял посреди поля, щупал ссадину на подбородке и улыбался. Бейшенбай посмотрел на меня, как на сумасшедшего, и поехал дальше. Трактор урчал, как железный носорог, стальные лемеха выворачивали пласты земли.

Я шел по вспаханному полю, щупал ссадину на подбородке, щурился от яркого солнца и улыбался. Я шагал к широкому шоссе, к тому самому мосту, откуда четверть века назад отец провожал меня в большой город, а вернее, в жизнь…

***

– Давай лапу! Передача получилась! – сказала Караева, словно наши отношения остались прежними. – Дела твои пошли хорошо! Только что была у шефа, выбила еще одну передачу. Гони шоколадку! – Она протянула руку, лукаво улыбаясь, видимо, ждала, что я тут же брошусь к ее ногам со слезами благодарности.

Я полез в портфель, достал коробку конфет.

– О-о! Мои любимые! – воскликнула Принцесса.

– А это твоему главреду. – Я положил на стол заявление.

«Прошу освободить меня от занимаемой должности», – прочла Принцесса.– Что случилось?

– Первый тайм мы уже отыграли, – ответил я.

– Да? И какой же счет? – с издевкой спросила она.

– Ноль-ноль, – серьезно признался я.

– А что ты намерен делать дальше? – с участием спросила она.

– Выйду за «инерцию круга», а там видно будет. Прощай. – Я быстро пошел к выходу.

– Постой! – Принцесса поднялась с места. – Разве так уходят?

Я пожал плечами и вышел за дверь.

Мне казалось, что сейчас она бросится следом и крикнет мне в спину: «Останься! Глупый!» И я... останусь. Но за мной никто не выбежал, и никто не приказал остаться. О Принцесса! Какая ты умница!

Я шел по коридору студии. Меня то и дело останавливали и поздравляли с удачей. На доске красовалась моя передача. Мне встречались люди при орденах и медалях, в парадных одеждах, в старинных костюмах, в париках, с приклеенными бородами, басмачи, пираты, мушкетеры, воины, звездочеты, герои сказок, современных пьес, спортивные комментаторы, дикторы, операторы, известные артисты, ударники труда и другие люди, готовящие текст своего выступления. Они здоровались со мной, я шел мимо них, лишь кивком отвечая на приветствия, я чувст-вовал себя гордым и независимым.

Я вышел па бульвар Молодой Гвардии, очень напоминающий бульвар Дзержинского. Опустился на скамейку, выкурил сигарету и, может быть, впервые в жизни ни о чем не сожалел.

О, Принцесса! Ты мудрая и прекрасная женщина! Спасибо гению, создавшему телевизор! Ты помог мне встретиться с глазу на глаз с самим собой! Спасибо вам, мои милые очкарики! Какие вы отличные ребята! Если бы не вы – я, может быть, – еще долго не знал, кто я. Прошло бы еще немного времени, и вся моя рабочая энергия пере-шла бы в нудное брюзжание, черную зависть, в злословье, ненависть к тем, кто умеет и может делать больше и лучше меня, а дальше – преждевременное кровяное давление в мозгу, ранний склероз, стено– и тахикардия и прочие болезни атомного века. Я оглянулся и увидел, что бегу последним. Я шел по аллее, засыпанной желтыми листьями. Я шел и видел себя со стороны (профессиональная привычка). Я был горд и красив. Впервые в жизни я был доволен самим собой, своим поступком и своим мужеством. Я победил самого страшного врага своего – того, кто явился ко мне в тихом отцовском доме на экране с черным лицом и торопил, указывая на стремительный бег секундомера – самого себя.

Я вновь обрел ту женщину, которую любил всю жизнь; но случилось так, что в суете сует, в хлопотных битвах за самоутверждение начали тупеть мои чувства, я начал забывать о том, как трудно мы обретали свое счастье. Она же знала, что я не рожден для подлинной славы, чувствовала, что я рядовой человек с обыкновенными данными, но не смела сказать об этом и глубоко переживала мою трагедию. А я не мог понять этого, обижался, злился. Я упустил из виду, что она – женщина и видит весь мир глазами женщины, смысл счастья для нее состоит в том, чтобы в доме был покой и согласие, и чтобы все были живы и здоровы, и чтобы муж не пил. Ведь никому не взбредет в голову звать любимую женщину на поле боя и выражать обиду, если она откажется идти. От прошлого не уйти так же, как в знойный полдень, в лунную ночь в осенней степи не спрятаться от собственной тени.

Но в чем та абсолютная истина, которая успокоит твой мятущийся дух? Может, в этом солнечном утре? В выстроенном доме? В теплоте любящей женщины? В улыбке маленького сына, который когда-то станет зрелым мужем, построит тебе глиняный домик, и вместо крыши над тобой будет небо, то синее-синее, то черное-черное, в алмазных звездах? И пусть бежит себе стрелка, главное – нн сдать своих человеческих позиций.

Я шел и чувствовал себя героем. Нет. Нет. Я не совершил ничего громкого. Да и характер у меня не такой уж добренький. Но у меня хватило мужества признаться са-мому себе, что я, подобно заблудшему козленку, отстал от своего каравана и скитаюсь по чужим кочевьям. Но я буду искать и найду свою собственную тропу, которая приведет к желанному берегу, и сыну моему не будет стыдно за своего отца...

***

Он стоит наверху, держась за решетку, и всхлипывает. Он в своей домашней одежде, на плече мешочек с нехитрыми вещичками, на боку пластмассовый пистолет.

Я побежал по лестнице наверх, задрав голову, минуя деревянные козлы, ведра с красками и известью.

Увидев меня, мальчик обиженно отвернулся.

– Ты что, совсем один? – почти в испуге спросил я, оглядев неуютное помещение.

Мальчик надулся, готовый вот-вот разреветься.

– Ты уж прости меня, сын. Я же не знал, что у вас ремонт. Я был далеко, – начал извиняться я и целовать мальчугана.

Вышла пожилая нянька.

– Весь день тут простоял. Мать на дежурстве, звонила. Не спал, не ел. Папу, говорит, жду. Собрал свои вещички и стоит, прямо беда с ним, – сказала она.

– А знаешь, что у меня в портфеле? – интригующе сказал я.

– Что? – оживился мальчик.

– Вот! – Я вытащил из портфеля серую лошадку с пятнышком на лбу и поставил на пол. Мальчуган заулыбался.

Мы идем с ним по проспекту Мира. За нами маячат синие горы с зубчатыми белыми вершинами,

– А где ты был, папа?

– Ездил к папе и маме.

– Ты же говорил, что твой папа умер.

– Мы с тобой должны построить ему домик.

– Какой домик? Крупнопанельный?

– Нет. Совсем другой! Без крыши.

– Без крыши?

– Так положено. Если ты мужчина, ты должен построить сыну домик с крышей, а отцу домик без крыши.

– А потом?

– А... потом твой сын сделает то же самое...

Сын шагает молча. С белой котомкой за плечами, в кепке, с серой лошадкой в руке он похож на маленького мужичка, озабоченного своей судьбой. Видимо, я озадачил его чем-то не очень понятным.

– Хочешь на ипподром?

– Хочу. А наш серый будет бежать?

– Будет.

– А мороженое купишь?

– Угу.

Видимо, скачки закончились совсем недавно. На скамейках белеют газеты и бумаги, уносимые ветром, тут и там валяются пустые бутылки из-под пива и лимонада, окурки, обертки от конфет и мороженого. На верхних ярусах маячат фигуры уборщиков. Жокеи прогуливают потных скакунов. Они водят их по кругу, держа за уздечки.

В центре круга – группа людей. Мы с сыном подошли к ним и замерли – Серый лежал на боку, на пожухлой траве. Двое держали его за шею. Конь таращил огромные черные глаза и стонал, как человек.

– Перелом позвоночника, – заключил ветеринар в синем халате, осмотрев коня.

– Надо же такое, у самого финиша, – сказал кто-то.

– Да-а, добрый был конь, – сказал другой.

– Отскакал свой круг, – сказал третий.

– Мучается. Приносите ружье, – сказал ветеринар.

Сын громко заплакал.

Люди, что возились с конем, оглянулись на нас. Я взял сына за руку и увел.

– Скакун гибнет в пути. У нас будет новый конь. У нас есть еще время, – с дрожью в голосе сказал я.

Я вел сына за руку и... плакал молча, без слез, как старый кыргыз.

Ветер уносил опавшие, желтые листья.

Медленно покачивался медный диск.

Стрелка секундомера бежала но кругу циферблата, отмеряя пройденный путь и прожитое время…

1978 г.

 

© Мар Байджиев, 1978

СКАЧАТЬ всю книгу «Рассказы и повести» в формате PDF

 


Количество просмотров: 6578