Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Крупная проза (повести, романы, сборники) / — в том числе по жанрам, Драматические
© Балбекин А.Р., 2012. Все права защищены
Произведения публикуются с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 18 августа 2012 года

Александр Романович БАЛБЕКИН

Дрын дырявый

Так зовут ГГ. Кто он? Откуда? Зачем? Обыкновенный мужик из Российской глубинки, прошедший огонь и воду. До медных труб не добрел, но мечтает. Потому взялся за описание своего жития-бытия. Его поведение несколько эпатажно. Скорее, это вызов человечеству, но никак не призыв. Потому как жизнь не состоялась. Виновных, правых нет. Есть судьба героя, безумные поиски выхода из тьмы. Фантасмагорическое погружение в мир собственных фантазий…

 

Рожи мне ваши лощеные не нравятся. Возмущают до опупения. Прочли заглавие, сморщились, будто отгрызли шмат от кислого лимона. Не подавитесь, а то в отместку от удовольствия мартышкой скрючусь…

Кто я? Тот самый Дрын, которого кличут Дырявым. Предупреждаю, не вздумайте глумиться или произнести два мерзостных слова в моем присутствии. Покалечить – не покалечу, но изуродовать до неузнаваемости смогу. Не надо изображать из себя умников: мол, шутит мужик, запугивает слабонервных, чтоб на волне страха, как это у нас вошло в обычай, выскочить в люди. Не надо тешиться иллюзиями, обольщаться надеждами. Не надо раньше времени лесть в бутылку. Лучше попридержите язык за зубами, склоняйте в уме почем зря. Откуда знаете, чем эта бодяга закончится? То-то. И я не в курсе. Может, в итоге путная вещь народится. Вам приятно – мне не обидно: не зря трудился, какая-никакая, а польза… Достоевский тоже ни в один день гением стал, и Бальзак с Гюго, и Мастер с Маргаритой…

Заржали, да? Подумали: балбес мужик – Булгакова с персонажами в одну кучу свали. Не надо. Не лыком шиты. Кое-что прочли на досуге. Кое-кого в пух и прах раздолбали. Покойников тоже не пощадили. Несправедливость получается: загнулся раньше срока, как, к примеру, Сергей Есенин – убиенный, или Володя Высоцкий – самоубийца, так их уже пальцем не тронь, не прикасайся к святыне.

До чего любят на Руси уничтожать при жизни и возвышать на пьедесталы покойников поэтов! Прямо болезнь заразная, по хлещи СПИДа. Я ее знаком Х обозначил, приплюсовал буквы Е, Р, О, умножил на слово МАНИЯ, получилась водонепроницаемая, пуленепробиваемая, матершиноподобная, но извечно непобедимая, стойкая, великодержавная формула, читать которую советую в расчленении по буквам. Ибо смысл формулы кроется в словосочетании. Итак, Х –подзаборный мат, употребляемый и в радости, и в горе, в снах и наяву; Е – тоже мат, прошу не путать с шахматной игрой; Р – часть лица, являющаяся вторым словом, усиливающим отборный мат; О – олух Царя Небесного, жаждущий славы, прозябающий при дворе, интриган, завистник, серость, каких мир не видел, но не лишенный практической смекалки, бывает и умен, и недурен собой. МАНИЮ – думаю, расшифровывать не надо. Умные люди, из одаренных, не раз за свою нелегкую жизнь успели столкнуться с подобного рода преследователями и им подобными.

В результате – не боюсь показаться оригинальным – выходит любопытнейшая, но простая формула, подобная АШ два О, которая, по моему разумению, – может перечеркнуть всю таблицу Менделеева одним своим присутствием. Честно, боюсь за это изобретение. Частенько подумываю, как бы оно после моей смерти не нанесло урону человечеству…

Представляете, вместо таблицы Менделеева на огромном ватмане начертана черным шрифтом она (формула): Х+Е+Р+О х МАНИЯ – УБИЙСТВО ПОЭТОВ!

Воспроизвел на бумаге – у самого руки задрожали. Не пойму, то ли от счастья: надо же, изобрел! – то ли от ужаса: вдруг, как атомное ядро, в военных целях начнут использовать! Нет. Лучше не думать о войне. С ней у меня, то есть, у моего двойника, но не буду забегать наперед, раскрывать тайны сердца раньше времени…

Вернемся, однако, к поэтам. Конечно, гениев никто не собирается долбить, хотя претензии ко многим имеются. Не всегда их недостатки для меня являлись продолжением их достоинств. Факт неоспоримый. Разумеется, нельзя отрицать достоинства – это их умение ориентироваться в пространстве, повышенная эмоциональность, редкостное воображение и т.д. Но не могу закрывать глаза и на величайшие пороки – пьянство, разврат, мужеложство… прекратим о болезнях. Я тоже себя плохо чувствую, частые недомогания бывали с перепоев, случаются и в прозрениях. Толку-то от того? Выше страхового агента к пятидесяти пяти годам не прыгнул. Даже бабой приличной не успел обзавестись. Прямо, как Гоген, скрылся под палящим солнцем в азиатской долине (тот, правда, на острове, но разницы не вижу), нашел китаянку и рисую себе в удовольствие на задворках чернуху, выворачиваю наизнанку реальность, выковыриваю изнутри пошлость.

Понятно, это образность. Без нее нет искусства. Мыслю, как Го ген, безумно жестко, но правдиво. И баба у меня не титаянка, а китаянка – Ли Пи Динь. Я ее Люской величаю. Устроились в ее кизяковой хибаре за городом, под горами – дальше некуда, под окнами бугры каменистые торчат.

Пейзаж, если посмотреть с глиняной плоской крыши, куда частенько взбираюсь в приливе вдохновения, достоин внимания. Представляете, зима, снег хлопьями овсяными валит. Бугры тоже белые, как вареный рыбий глаз. Дальше сплошная геометрия: кубики-рубики до поднебесья. Весной рыбьи вареные глаза зеленеют; ближе к лету – алым кумачом вспыхивают, значит, тюльпаны с маками расцвели. К осени – желтизна тухлая, будто гниющий рыбий глаз распластался на фоне безбрежного горизонта. На самом деле, палящее солнце все до единого стебля сожгло. Правда, треугольники всегда в снегах. В зависимости от погоды – в солнечную – блестят серебром; в дождливую – торчат, как сопли; в туман – сереют до неузнаваемости, вроде таинственной пеленой зашториваются от мира. Мол, надоели любопытные раззявы-мечтатели, поглядели вчера на красотищу – будя.

Попробуйте в тумане мозгами пошевелить, покопаться в фантазиях, разгадать, что там в дымке происходит, не занимаются ли антисоветчиной – это в мою молодость любили так стращать дураков болтливых… На фантазировать можно что угодно, смотря в какой плоскости созерцать, с каким настроением отнестись к окружающей действительности. Здесь бы надо подумать… интересная может формула получиться…

Не стану отвлекаться. Тем более, ночь на дворе безлунная, беззвездная, короче, темень – хоть глаза выколи. Люська, как боров, храпит. Она у меня алкаш ка, каких свет не видел. По Китаю с ума сходит, по провинции Лян Цинн Джю или Лян Цинн Цу – с похмелья не выговоришь. Предки ее там насовсем остались. Надули отличницу: пока она разъезжала по Свету с китайскими фарфоровыми тарелочками, выкаблучивала на палках немыслимые номера в цирковом аттракционе, земляки в момент шмотки собрали – и тю-тю… в свою провинцию. Хитрые китайцы: переждали хунванбиновскую бучу под мирным небом, палящим солнцем, сколотили капиталец на базарах азиатских: где за чеснок по трояку с килограмма сдирали, где поросятиной спекульнули – в общем, в мирных буднях, сложа руки, не сидели под глиняной крышей. Однако когда в Китае по-человечески зажили, шмотье в узел – и прямиком по потайной тропе горной через границу в свою провинцию слиняли, оставив Люську на бобах, при своих интересах, с китайским реквизитом из фарфоровых тарелочек и бамбуковых палочек. Правда, кизяковую хибарку с глиняной плоской крышей, вроде дарственной, на память землячке отписали. Толку-то от того?..

Люська, как и я, к жизни крестьянской не приспособлена. Я тоже из провинции, российской, совсем, точнее, тамбовской. Про моих земляков говорят:" Волк тамбовский тебе товарищ", – это потому, что на Тамбовщине в тяжкие двадцатые Антонов куролесил, народ за собой вытягивал, против бандитов красных обструкции чинил. Крестьяне шли за ним, любили его… даже понимали. Тамбовский мужик смекалистый, вот и попал в обозрение предводителей-бунтарей. Они, как я убедился, юморили довольно плоско, не беззастенчиво. В конце концов, примитивная формула в виде поговорки, обозначилась – ТВТТ. Надеюсь, без расшифровки понятно. Опять, чувствую, ухмыляетесь: мол, мужик мозги доверчивым компостирует, на аббревиатурах строит незамысловатые сюжеты, пытается их за формулы жизни прогнать по шлягер ной литературной мелодии. С теми, кто так подумал, – дерьмо есть хорошо: не успеешь оглянуться – сортир вычищен, вылизан до блеска. Надеюсь, сообразили, наконец, палец в рот мне не клади, оттяпаю в момент и спасибо не скажу, посему советую – запаситесь терпением, под наберитесь мужества, сконцентрируйте внимание.

Главное, не впадайте в процессе чтения в панику. Она зачастую нахлыневает из-за неспелых выводов, которые в данном повествовании просто нежелательны. Ибо от таких людей, как я, можно ожидать любой пакости. Я человек непредсказуемый, заранее предупреждаю. В любую секунду могу вытворить черт знает что, даже сам порой не ожидая того. В одном уверен: жизнеописание фотоскопическое… и без малейшего преувеличения, без вымыслов даже, к которым прибегают маститые авторитеты, дабы возвыситься над серостью и произвести впечатление. У меня все реально, без лукавого мудрствования, но жестко и образно, с применением символики… ну, без нее нет, и не может быть искусства. Я, между нами девочками говоря, создаю на глазах очередной шедевр. Понятно… С этим покончили. Вернемся к сюжету.

Поздняя ночь. Темень. Из распахнутого окна несет псино-поросятиной – это из пустых наследственных сараев прет не выветренный за многолетие скотский дух. Одно время дезинфицировал одеколоном – не помогло. К тому же, Люська, как кот на валерьянку, бросалась на откупоренный пузырек и разом заглатывала вонючую жидкость без отрыва от производства, в один прием. По-хорошему уговаривал – бесполезно. Дубасил, как скотину, – не помогло. Решил, пускай остается, все как было до моего появления в кизяковой хибаре с глиняной плоской крышей и псино-поросячими сараями. До чего дошло – после бритья не употребляю даже лосьон огуречный и кремом совсем не пользуюсь. Люська и его научилась в спиртное превращать. Ушлая китаянка, в момент изобрела очистительную формулу. Что там говорить – из гнилых помидоров за три дня настаивает сорокаградусный дурман. Спит… Храпит, как боров… Из сараев несет зловонием, ноздри хоть платком затыкай. Сообразил свечки благовонные воткнуть в блюдце фарфоровое из ее циркового реквизита. Атмосфер-ка, надо сказать, в корне изменилась.

Древностью запахло, ладаном повеяло. Горят. Целых десять разноцветных: голубые, зеленые, фиолетовые и всякие разные, а одна чисто восковая, без красителей. Фантазия, доложу я вам, как ФЭД, беспробудно задымила. Возмечтал о средневековье, – пожалуйста, перед тобой графский замок с привидениями. Вот они, чертяки, на стенках бесятся, языки показывают, шутку ют: давай-давай, мужик, раскрась мутную бодягу древним цветом, изобрази нас, но поделикатнее, со смаком: вон какие мы неординарные, и в мыслях у нас возвышенное, и в действиях – полет, и лица в добре сияющие.

Заткнитесь! Неужели не соображаете: вы всего лишь тени, иллюзорный натюрморт. Судьбами вершат люди. Они созидатели. Они устроители. Они же и разрушители. Куда ни кинь – всюду гниль. И Люська под боком, как боров, сопит! И с мыслями не дает собраться. Так и подмывало схлестнуться с Дюйма-старшим, но на шпагах! Так и хотелось задвинуть его с торца да в угол, чтоб он язык свой романтический слизал со стенке кизяковой. Не удалось… Торчит, и прямо перед носом змейкою извивается, и просится на… Ладно, не будем раньше времени… Мало ли что бывает; в подсознании вертится. Все сразу раскрути, интерес у сверх любознательного точно пропадет. Мне это совсем даже не выгодно. Противоречит замыслу: задумал я вещь с крутыми поворотами, непредсказуемыми ходами, в то же время истинную, жизнеописуемую подробностями бытия страхового агента. Формула ее – П.

Никаких копи рок, лямзиний. Сущая правда.

– Люська, бычара недобитая, прекращай храпеть, дай человеку с мыслями собраться, словоблудие в рамки литературные загнать, вшей тифозных гребнем костяным из башки воспаленной на чистый лист бумаги вычеснуть, ногтями подавить, кровью собственной насытить страницы энти! Автограф оставить человечеству на века…

– Ы-ыхх-ссс-с… Их-ма-ма-а-а…

– Люська, дрын дырявый!

– Йх-ссс-ыыы, ко-цел рогатый!

– Я – козел?!

– От-ц-тань!!!

– Пьянь ты! Алкашка недобитая!

– Китаю хо-цю-ю-ю… Ыхх-сссс-ыыы, домой хо-цю-ю… ветка сакуры унюхать ме-цц-таю, ыхх-ссс-ыыы…

– Навоз поросячий вдыхай, мерин кастратый! Опять гнилятиной, томаткой до беспамятства утрескалась?!

– Ыхх-ссс-ыыы…. Буда на горе выситца, пальцем клицет. Пей с тоски, Ли Пи Динь, – велит, – заливай глотку, – казыт, – Дрын Дирявый поганец, – советует, – он тебе не музык больце – Ыххх-сцыыы…

– Я не мужик, отрава китайская?!

– Дирявец-ц-сыыыы…

– Люська, заткни кадушку! Ты меня знаешь, на что в гневе способный!

– Йсц-ыы. Дирявецц-сс-ыы…

– Вот и сопи в две ноздри приплющенные, иностранка! Не гадь в душу русскую импортным вонизмом!

Подействовало. Примолкла. Нет, правда, перестала сопеть.

Тишина. Полумрак. Парафин подкрашенный благовонит отрадно. Смрад слегка пьянящий. Дюйма-старший, наконец, испарился. Вместо него явился Федор Михайлович с бородой и Николай… тьфу, черт! Отчество Гоголя выветрилось из головы. Длинноносый в отместку, язык высунул и дразнится. Федор Михалыч от удовольствия расхлебенился, воротничок расстегнул, облизнулся, пальчиком в меня тычет…

– Ты не тычь, я тебе не Егор Кузьмич!

Замолк. Застыл в удивлении. Язык едкий со страху прикусил. Теперь длинноносый страусом завертелся, губищу нижнюю выпятил, язык, как кобелина бешеный, свесил, Михалыча передразнивает, мол, получил, классик. И поделом! Не будешь над новорожденными насмехаться. Видал, какие они прыткие, за нами пошли: не успели в утробе оплодотвориться, а уж клыками обзавелись. Динозавров перещеголяли, паршивцы! Федор бородой затряс. Видать, недоброе задумал! Чую, по-кобричьи зашевелился. У меня гипноз на подвохи. Я их за километр чую. Нет, серьезно, я гипнозом обладаю. Лет в семнадцать с гаком почувствовал в себе гипнотичность.

А дело было на Тамбовщие, в шестидесятые, в заливное лето – дожди с ливнями в ту пору перемежались… будто в отместку Черту Лысому, – так бабка моя, Никиту Хрущева нарекла! Невзлюбила, набожная, правителя за кукурузную компанию. Поделом, Черту Лысому, – при каждом удобном случае приговаривала: – а то удумал, отравой силосной скотину обкормить, Америку возмечтал по удоям обогнать!»

Бабка Поля не глупой на селе слыла. К ее мнениям прислушивались баптисты. Шушукались втихаря, обсуждали государей-безбожников. Хотя Библией и возбраняется, нарушали баптисты слово, ярлыки чертячьи прицепляли в молитвах, и, рукояткой освещенной, в мыслях головы срубали неверным. Смех-смехом, а занавес железный удалось раздвинуть молитвами. Не иначе, как с помощью сил Небесных в одночастье рухнула безбожная завеса. Во мне почему-то дух противоречивый в те года пробудился, атеистом заделался. Наверное, из– за гипноза. Хорош о себе. Вернемся к Никитке. До него предводителей безбожных при железном занавесе штуки три сменилось.

Он все же подольше слабоумных бесят в креслах партийных просидел. Успел самого главного Волонда распотрошить, и в кукурузной славе, как рыба в мутной воде, без очков защитных понырять. Потом и его на дно опустили, илом приправили. Опять же не без молитв бабки Поли. Честно сознаюсь, в политике профан. Не занимаюсь ею. Пример привел исключительно из творческих соображений: воссоздать атмосферу дождливого лета, в котором обнаружил в себе сверхъестественные силы. Вы уже поняли – воспитывала меня бабка Поля. Баптистка, потерявшая сына-пастора из-за его чистых и смелых в ту пору общений с Живым Богом. Отец мой, отказавшись от военной винтовки, попал в лагерь, где и пропал без вести. Мать умерла через два месяца во время родов. Сестренка народилась на свет Божий покойницей. У бабки я остался один. Подходило время воинской повинности. Бабка Поля начала загодя сухари сушить в дорогу. Понятно, не в армейскую. В начале того лета с ее благословения я отправился, как теперь выясняется, в пожизненное странствие.

Первым пунктом стоянки оказался близлежащий городок на берегу речки Битюг. Сухари бабкины к тому времени кончились.

Где бывало, порыбачишь, где грибков про собираешь, в перерывах между дождями и ливнями…

Короче, кишки рыбкой да травкой набить всегда удавалось. Органы молодые, здоровые – в итоге, чего-то посущественней, попитательней захотелось. Оттого, бывало, забредешь на городской рынок, пошатаешься между деревенскими торговцами, глазами съешь килограммов десять сала с колбасой пахучей, так голова-то прямо у прилавков обильных закружится. Бывало и в обмороки падал. Деревенские на ноги поднимали. Однажды остановился напротив одноглазого мужика с залихватскими усами и прилизанным пробором аж до самой макушки. Сердобольным мне мужичонка показался. Сальцем он копченым приторговывал. Я на него, как удав на кролика, уставился, а в мыслях одно: отрежь шмат, жадина колхозная!.. Гляжу, режет. Именно от того окорока, что я облюбовал. Сует почти насильно. Беру. На его глазах, точно волк изголодавшийся, вгрызаюсь в кусок свинячий, полу прожеванными ошметками, по-собачьи, заглатываю. С полкило сожрал, пока утробу не насытил.

Мужик, бриллиантином прилизанный, не успел даже усами залихватскими шевельнуть, глазом зрячим не моргнул, как я вновь на постный окорок уставился. Он вторую полкилушку даром отдает. Тут сработал неосознанный сторож, и, как бы невзначай, предупредил: уходи, не нарывайся на неприятности, за углом мент. Прислушиваясь к внутреннему голосу, спокойненько завернул в клочок газеты окорок, и незаметно смылся с рынка… Мужик мне в след расплылся в благодарной улыбке, ни один волосок с его зализанной головы не спал, и не встал дыбом. Может, за счет бриллиантина продержался?!

Интересный момент: решил фокус повторить, но уже с бабой. Через час-другой останавливаюсь у кованой калитки. За высоченным, таким же кованым клиновыми листьями из метала, забором благоухает яблоневый сад. Ранетки налитые, как мухи из Люськиных сараев, облепляют деревья. Я юноша набожный, из баптистской среды, чужого без спроса не возьму, другое дело – милостыня – верой не возбраняется. Стою. Из сада выплывает «краля» – это мы в Ольхово девок красивых втихаря так обзывали. Не идет, а плывет-пишет. Добротная, грудастая, кровь с молоком – богиня! По-совести, я в то время девственником еще был. До баб не дотрагивался, но желания испытывал жгучие! До головных болей дело доходило. И тут неожиданно возгорелось. Мышцы от накала свело, будто сталью все части тела закольцевало. Чувствую, пламенем пылаю. Главное, куда силушка былая подевалась – видать, вся с остатком в пах вонзилась, штаны оттопырила. К забору сходу пристраиваюсь передком, чтоб не вспугнуть титястую кралю, а сам дар речи потерял от неведомого возгорания. Еще и сарафанчик на ней подсолнухами усеян, плечики круглые, коленки оголенные, ямочки между грудей незащищенные. Я и втемяшился, как блаженный на икону. Она ухахатываться принялась. Запросто подхватила мой картуз с взъерошенной башки, набила его ранетками, и в точности, как одноглазый, всучила провизию подмышку. Не помню, сколько времени простоял прислоненным к забору, но после ее касания точно ощутил неслыханную легкость и, признаюсь, впервые вздохнул блаженно, а до того бездыханным зрил. Обошлось снова благополучно. Во второй раз внутренний голос предостерег: уйди подальше от греха, – прошептал, – ступай по тропе до лощины, там шалаш пастуший, переночуешь, с восходом солнца покинь его; завтра же под вечер возвращайся… Все сошлось один к одному. Пастуший шалаш стал моим пристанищем на то лето. Я бы и осень, и зиму в нем прокуковал, но произошло то, что стало главным в моей жизни, круто развернуло колесо, выбило из его спиц и набожность, и целомудрие, и все остальное…

Судьба забросила меня в цирк, где и познакомился я с Люськой. Тогда называл ее Ли: голубка Ли, китаеза Ли, лунная Ли, статуэтка фарфоровая Ли…

Она в действительности напоминала фарфоровую статуэтку, которую однажды видел между оконными рамами у соседей, второй раз – в комиссионке, но там была без кимоно и стоила по тем временам около сотни. Таких денег я и в снах не видел, но у прилавка простаивал. Потом я, спустя некоторое время, заполучу задарма фарфоровую китаянку в кимоно из комиссионки. Опять благодаря гипнозу, но не буду забегать вперед.

Вернемся в цирк. К моему появлению на арене балаганчика-шапито.

Расположился он на рыночной площадке захолустного городка, куда я попал невзначай, заглядевшись на диковинных лохматых собак, которых сроду в глаза не видел. Шатались они без присмотра, резвились, скакали и прыгали вокруг потрепанного брезентового шатра, и совсем незаметно увлекли на арену обалдевшего от радости зеваку.

Так, во всяком случае, тогда мне почудилось.

Так оно и было в действительности.

До сих пор при воспоминании о них (и поныне пуделей любовно величаю «дикобразами») сердце от восторга кровью заходится при встречи с породистыми кучеряшками.

В тот на удивление солнечный яркий полдень, в перерыве между представлениями, скакал вместе с животными вокруг шатра, упиваясь запахами полевых цветов, наслаждаясь невообразимом общением, о котором мог только до того мечтать. Ведь почти три месяца прожил в молчаливом одиночестве! А тут они лают, ластятся, облизывают руки, морду, впиваются когтями в мою лохматую гриву. Я, как щенок, визжу, вместе с ними тявкаю, борюсь, побеждаю, хитрю – падаю на лопатки, они прыгают с разгона мне на грудь, танцуют на пузе, на задних лапах. От удовольствия тарзаню. И не надо никаких джунглей, лиан, когда из-под брезентового купола свисает толстенный канат. Раскачиваюсь, взбираюсь на верхотуру, благим матом ору вроде бы из поднебесья, зову дикобразов к себе. Они кучерявыми ушастыми мордами мотают, лапами передними болтают, как младенца, к себе подзывают. Пищу от восторга. В этот момент и появляется на арене Он. Как потом узнаю, зовут его Евгением. Первый раз увидел раздетого мужика в бордовых плавках. Статный, сбитый, с накаченными бицепсами и бронзовым загаром, почему-то сверху показался он мне Гераклом. Когда спустился вниз, рассмотрел поближе, убедился, что он, действительно, рослый, такой же ростом, как и я, но не Геракл, конечно. Однако фигуре циркача мог позавидовать любой атлет. Пропорциональность исключительная: длинный ноги, узкий таз, широкие плечи, и при всем при этом белесый ровный оскал, притягательная улыбка, юркие колючие глаза. Даже льняные патлы волос на другой голове и при другом лице могли обезобразить красавца, а тут вливались достойно, подчеркивали привлекательность молодца которому, как мне тогда показалось, не больше двадцати. На самом деле мужику было за тридцать.

Оказавшись внизу на мокрых опилках, окруженный восторженной стаей дикобразов, не впервой в своей жизни услышал, ставшим к тому времени раздражающий меня вопрос:

– Что уставился, как красная девица на ягоду-малину?

Странно, на этот раз вопрос прозвучал елейно, не возбудив во мне привычного чувства протеста, напротив, притягательной лаской обворожил мгновенно. Но я молчал, как гусь, набравший полный рот воды, не торопясь проглотить доставшуюся каплю в обезвоженном пространстве.

– Будем продолжать играть в молчанку или как ?.. – второй теплой волной прокатилось сверху вниз, застряло где-то на середине, у пупка. Отчего, видно, колики обозначились прямо в кишках. Я пожал плечами, все еще придерживая живительный глоток во рту.

– Ты что – язык проглотил?

– Нет, – на самом деле, проглотив слюну, едва вымолвил я.

– Зовут как?

– Семой. ( Меня по правде бабка Поля Семой звала. Это в цирке уж потом кликуху придумали – Дрын Дырявый, с того и пошло-поехало до сегодняшнего дня.)

– Чем занимаешься, Сема?

– От армии сочкую, – без тени страха впервые сознался я.

– Герой.

– Кверху дырой, – видимо, от зажима применил деревенские побасенки-шуточки в качестве защиты.

– Оригинал, братец. И где обитаем?

– Где придется. С утра из шалаша вышел, до сих добрел, тебя голым увидел. По моей вере принародно расхлебениваться грешно.

– В бане моешься в одежде?

– Баня у нас в корыте или в Битюге, когда люди засыпают. Чтоб девки не видели, как голый юнец парится, а бабы не сглазили, – неожиданно для самого себя принялся хохмить.

Видимо, оттого, что впервые за три месяца живой голос услыхал без подковырок, без злобы, без ненависти, без предосторожностей в интонациях. Я эти вещи смолоду, как локатор, улавливаю. И людей с ходу распознаю, вижу, будто сквозь микроскоп, что там в мыслях таится. Бывает, загодя читаю мысли: не успеет собеседник произнести, я уж знаю ответ. Оттого частенько скука наступает, люди безынтересными становятся.

Но Евгения с самого начала трудно было разгадать. Может, из-за юрких пронырливых глаз, которыми он сам просверливал, словно лазерный луч, беззвучно, незаметно, но ощутимо. Потому иногда до мурашек пробирал цепкий укол в зрачок. Я в тот момент даже вздрогнул от прямой наводки и точного попадания в зрачки. Будто током электрическим шмякнуло, когда вдруг зрачки со зрачками через расстояние воссоединились и на мгновение застыли в упряжке. Евгений, я почувствовал в тот раз, тоже трухнул изрядно: губы у него задрожали, ноздри маленько расширились, и, как сейчас помню, зубами клацнул, отчего желваки заходили, но мужик оказался твердым, быстро сориентировался, принялся по-нашенски, с тамбовским говорком, растягивая гласные, балагурить:

– Видно, есть что глазить.

– А разя нет, чай мы мужики не бесполые, – прямо, как с деревенскими одногодками, пустился я в рассуждения.

– Мужик ты со всех концов приглядный.

– Куда нам до вам.

– Не понял? – подойдя ко мне, переспросил атлет.

– Ребята ольховские так шуткуют, когда нечего путного сказать…

– Помыть гриву-то надо бы, – впившись в мои кудри упругим запястьем, впрямь, как щенка, приподнял за космы.

– Больно.

– Да? – отпустив, выразительно, с издевкой и ехидной, вдруг спросил он.

– Могу ответить.

– Валяй.

– Боюсь толпа сбежится. Много вас тут на одного.

– Балаганчик до трех пуст. На рынок артисты утопали. Часа два до следующего представления про шастают по рядам.

– Куда дикобразы подевались?

– Пудели каролинкины, что ли?

– Ну да, собаки ушастые.

– В вольер. Они дрессированные. К порядку приучены.

– А-а.

– Так, как договоримся, сполоснешься или как?

– Корыта с чугунком чего-то не вижу…

– Братец, не забывай, ты в цирке, у нас этого добра навалом. И водица кипячененькая найдется. Было б желание.

– Серьезно?

– Вполне.

Не успел опомниться, как и корыто, и чугунок с кипяточком, и таз с холодненькой водицею объявились прямо у ног моих по щучьему велению. Растерялся напрочь. Покраснел, как рак: вот до чего деревенские шуточки доводят! Может, действительно, у циркачей так принято: пустяки обращать всерьез…

– Я прямо здесь должен купаться?

– А почему бы и нет? Девок рядом не вижу, бабы в ближайший час не явятся, не сглазят. Поторапливайся.

– А ты?

– За компанию?

Нет, не мог я ему тогда сознаться, что и мужиков стесняюсь, что и перед ними не положено юнцу оголятся – бабка Поля так наказывала. Ну, совсем уж подумает – древний экземпляр, но и раздеваться не спешил.

– Не дрейф, Сема, люди мы свои.

– Не знаю.

– Давай, я первый, ты – за мной.

– Не надо.

– Что так задрожал? Меня испугался?

– Ради Христа, не надо!

– Малыш. Совсем дитя. Я-то вначале подумал… Дубина ты стоеросовая! Садись, садись в корыто. Грязнущий, как черт. Ты давно в зеркало на себя смотрел?

– Давно.

– Кур дайся. За зеркалом сбегаю. Не дрейф, стеснять не стану…

Когда он вернулся, я сидел намыленный в корыте. Ведь, действительно, не мылся с мылом почти три месяца, да еще в горячей воде. Блаженство… Уж и Евгений не стеснял меня. Он это с ходу усек, принялся тереть спину. Удивительно, как бабка Поля, стал приговаривать:

– Лохмотуля, шишак до колен отрастил, а ума не набрался. Не стыдно? Тру тебя, холю, обмываю, а ты, зубоскал, рукой не пошевелишь.

– Баб, я от ласк твоих в небесах летаю, с Ангелами беседу веду. Они тебе про любовь Христову сообщают…

– Что докладывают?

– Любят, говорят. К себе обещают забрать.

– А ты им?

– На потом уговаривают.

– Сейчас желаю.

– Не надо, как же быть со мной?

– С собой возьму.

– Я пожить хочу на этом свете.

– Малыш… Сладкий мой… прекрасный… Ангелок невинный…

Сердце вмиг захолонуло. Никогда бабка Поля меня ниже спины не трогала, никогда ниже пупка не целовала… Наверное, я с ума схожу – подумалось тогда, и на какой-то миг помутнело в мозгах, тело опустошилось, потерял равновесие. Когда очнулся, обнаружил слюнявого атлета, стоящего на коленях в корыте с водой. Встретившись с его зрачками, вновь все мое существо пронзило током. Невероятная ясность обнаружилась внезапно, от нее-то захотелось взвыть по-волчьи. Тут же вспыхнула огнем ненависть к нечаянному незнакомцу. Еще бы чуть – и бросился б душить его. Безумные юркие глаза приостановились, в слащавой улыбке пере корежилась смазливая физиономия, показавшаяся мне бабской, а слюнявый рот произнес:

– Милый!

Я схватил чугунок, со всего маху треснул «богомольца» на коленях по льняным патлам. Атлет подпрыгнул передо мной петухом, свалился в корыто, к моим ногам…

Достоевский затрясся…

Гоголь покачал головой: мол, ну и ну!

Остальные классики притухли в ожидании…

Никак не разберу, кто из них остался на кизяковой стенке, а кто со страху смылся. Однако может, и от конфуза. Вообразили из себя на старости лет чистюль, и после смерти носятся с целомудренностью воображаемой, как с торбой, вроде бы ношей остальным смертным непосильной. Точно, засек: кто смолоду чрезмерно злоупотреблял всякой всячиной, в старости невинностью окружающих за долбает. То ли от зависти: ушло и не вернуть. То ли от тупости: мы были целенькими, таились…

Федор Михалыч, правильно мыслю или как? Нет, ты за Гоголя не прячься, с него тоже спросим, погоди. О!!! Романтик из угла подглядывает… Посредине, не пойму, чья тень… Кажется, Оскара Уайльда? Ну да, его физиономия дорианогреевская. Языком не ковыряйся в носу, Оскар, козюлькой подавишься. Понял, о чем я? Спрятал за зубы отточенный язычок, уразумел? Умница. К тебе с уважением отношусь, с глубоким. Как, впрочем, и к Федору Михалычу, и к Гоголю. Думаешь, правда, твое отчество забыл? Маневрирую. К откровенности, таким образом, взываю. «Огрубленная завязка», – кажется, так нашептал на ухо Михалычу? Не слышу ответа, старик. Забыл, в какое время вы жили, в каком нам приходится лямку тянуть? Помнишь?! Отлично. Надеюсь, про опыт поколений кое-что известно? Великолепно. Про талант слыхал, что взрастает на почве предшественников, современниками подсоленный… Опять за ухмылялся? Не советую. Могу свечки погасить, иллюзия исчезнет. Жизнь останется. Ее-то и отображаю, правдиво, без сантиментов, один к одному. В недосказанном НО – использую ваш опыт. Успокойтесь, тридцать лет впитывал, как губка, вбирал в себя без остатку. Изучил досконально. Не подкопаетесь. Не стоит! Свое вкладываю, пропускаю через нутро: искусство жертв требует. Только я вам доложу: мое поколение – сплошные жертвенники и неучи. Потому как с мудрой литературой годков с тридцати знакомство начали. До того взаперти держали. И «Бесов», Михалыч, лет под сорок прочитал. Не говоря о зарубежье: Набокова недавно обнаружил…Николай Васильевич, что-то вы приуныли? А? Ах, Набоков не нравится? Дерзнул, однако, руку на гения поднять?! Или зависть взыграла, мол, Лолиточку после вас подобрал. Вы, дорогой, в это время с Шинелями разбирались. Другие идейки на боярских рынках разбрасывали. По-иному впивались в сознание окружающих. Ладно. Нормально. Не будем спорить. Так и должно быть в цивильном обществе.

Одну минуточку, Федор Михалыч, не грозись, пальчиком не крути у виска, не намекай, индивидуальность не превращай в сумасбродство. Что ты там Васильчу про навоз шепнул? Не стесняйся, выкладывай! Ах, навозу литературного и без моего валом?! Не обессудь, выражаюсь, как умею, на что способен, чем Бог одарил и что сам успел от жизни урвать. Я, может, этого искрометного часа полвека своего дожидался, в муках творческих терзался, всеми фибрами души к писательству стремился. Из-за того и мыкался по помойкам, себя не жалеючи, жизнь проклятущую со дна сортиров и ДО… на своей шкуре испытал. Ночами отшлифовывался. Днями приходилось муравьем крапать, чтоб прокормиться. На пустой желудок и соловей не поет. Чирикать воробьем – не в моих правилах. К тому же, литературные амбалы и ощеренные тигрицы из ЖЛОПов ( Журнально – Литературных Отделов Прозы) без зазрения совести отфутболивают до сей поры ОЧУЖКУ (Отщепенца-Чужака) по формуле БАЦ. Что такое Б – неосвещенному ясно: «у кого, что болит – тот не смеет говорить» (разумеется, талантливо, но не превышая уровня ЖЛОПья). А – вроде восклицания на прощанье: «Ау, бездарь!» Эхом гуляй по лесам дремучим, а к нам больше не заглядывай. Ц – Целомудрие навеки вечные, вроде как, оставайся Очушка вечной девственницей в собственном соку).

И, наконец, формула – ГДМП – Гиганты мысли Духа и Плоти – то бишь, мои сподвижники, тенью обосновавшиеся на кизяковой стене.

Обиделись классики – и романтики, и политики, и сквернословы, и критики – исчезли с кизяковой стены. К лучшему. Свободно развернуться не давали. Хотя, слушали с вниманием, но косились, шушукались… Наверняка, заговор против меня устроить собираются. Понятное дело, я тоже маневрировал, маскировался, когда за пони брата с ними общение вел. Понимать надо, вызывающим маневром внимание их к себе привлекал. Все ж не ГЛОПье на стенке, а ГДМП само ко мне в гости пожаловало. Привлек, значит, их внимание…

Опять Люська храпанула! Что годы делают с нами?! Лет тридцать назад статуэткой фуэте крутила, а теперь с одного метра ржавой кастрюлей попасть в меня не может.

В тот злополучный день в цирке мы с ней и познакомились.

Ли явилась на арене, когда Евгений покойничком валялся в корыте у меня под ногами. Бедная Ли, как она испугалась мертвеца! В обморок брякнулась. Пришлось статуэтку китайскую на руках откачивать. Откачал. Оклемалась. И сам вскоре оправился, но одеться забыл, голиком по арене шастал, пробуждая обморочную статуэтку Ли.

– При-ц-цтавал, да-а? – придя в сознание, пробормотала Ли.

– Не понял?

– Целовац-ца-а лез?

– Не помню.

– Ц-ыто будз-зем делать, му-зз-ык?

– Не знаю.

– Цытаны цнацало на-ацяни.

Натянул.

Смывали кровь с одежды уже в ее заплатанном вагончике вдвоем. Затем она скрылась неожиданно. До позднего вечера просидел на бамбуковой тубаретке, дожидался циркачку.

Возвратилась радостной:

– Уцы-троила, – захлопнув заплатанную фанерную дверь вагончика, промурлыкала статуэтка: – следователь цдвинутый цирком… ели поверили… уламыватьца прислося… Оказы-ы-ы-вается Зеня репетэ под купола цибанулси на арену и… цлуцяйно… никто не был рядом… Зеня одзин… Разбилця беднязка… Ты понял, Дирявка дриновая?

Вот так я и получил новое имя.

Уцепившись за подол кимоно, как за спасительный круг, пространствовал с Ли целый год. Она же пристроила меня прислуживать, вернее, обслуживать собак Каролины Ванцетти, с настоящим именем и фамилией Катька Тютькина. Сухопарая, безгрудая жердина, стриженная под мужика, с собаками бывала милей, чем со мной. Особенно шугала за кобеля породистого Жармэна. В кулуарах шушукались, будто она с ним, как с мужиком, проводила время. Кобель в действительности, по-мужицки, ревновал ее ко мне. Правда, он и к Ли неравнодушен был. Увидит ее в лифчике с бисером, с ходу неумелым юнцом на плечи к ней запрыгивает, ластится слюня во, до оргазмов доходил. Стыд и срам. Ли, на что китаянка ушлая, и то в такие минуты терялась, матовой становилась, Каролину на помощь призывала. Та, как сучка ревнивая, подскакивала к кобелю, мертвой хваткой за глотку хватала одной рукой, а другой – по морде наяривала:

– Мерзавец! – Басила! И откуда голос прорезывался у тихушницы двуличной, отгородившей свою сухопарую плоть, панцирем недоступности, облачаясь постоянно в мужицкие наряды. На арену и ту выпячивалась во фраке с черной бабочкой и с плеткой. Воображала из себя наездницу, скорее, верхового, потому что и выходки-то у нее были мужицкими. Вот и в тот раз перед представлением, когда кобелина Жармен чуть не изнасиловал мою статуэтку Ли, подбежавшая, славу Богу, вовремя Ванцетти с плеткой, оттаскивая за задние лапы слюнявого кобелину, вопила на все закулисье:

– Извращенец! – хлысть ему плеткой по морде: – Мало тебе?! На! На! Бабник! Развратник! Заставлю тебя, зверь поганый, ползать на брюхе! В ногах будешь валяться, как тряпка половая! – Поддала еще раза три по мордам Жармэнке. Утихомирила. И в один момент в гримерке с собачарой скрылась.

До выступления примерно часа полтора оставалось. По моей должности наступало время кабелю клизму вставлять. Очищать собачьи желудки пред представлением, чтоб они не обгадились на глазах простодушной публики, входило в мои прямые обязанности. Самое омерзительное из всего, что приходилось мне в жизни выполнять, чтоб на жратву заработать.

Служил я: начинал банщиком, сортирным дежурным, вышибалой в кабаках, дворником, лифтером, почтальоном, ну, и так… где по мелочам подрабатывал, по договоренности, пока до страхового агента не возвысился…

Зашел я без стука в гримерку Ванцетти – время клизмы подходило. Елки зеленые! Лучше б не заходил! Катька Тютькина, Каролина Вацетти, значит, в непонятной позе при фраке и без штанов, кабель ей все места облизывает, включая бабские, а я в проеме дверном с клизмой и отвисшей челюстью, струей в них маргонцовочной «стреляю». Катька в тот же миг в Ванцетти преобразилась, натягивая скоренько с колен штаны мужицкие. Репетиционным фартуком все места бабские заслонила, колбаску в миг из кармашка, пристроенного ниже пупа вытянула, и как «Невинная Дюймовочка», состроив кобелю глазки, сунула в пасть лакомство:

– Ах, это вы, Дрынчик, наш Дырявенький! – елейный голосок у мужички вдруг прорезался: – Стучать, дорогой, положено при входе в Святая Святых артиста…

– Стучал. Кажись, на тот момент, Вы, путем, оглохли …

– Дрын, пора бы за ум взяться. Настало время шлифовать речь. Почти год среди интеллигентных людей вращаетесь. Читайте побольше классиков: Пушкина, Достоевского, Гоголя… Только так настиг ните упущенное в детстве…

– Мне бы Жармэну клизму вставить, а то опять, как, надысь, обдрищет ковры на аренах…Крайним опять останусь я…

– Неисправим, Дрын Дырявый! Помните, как у Чехова: «Неисправим, Иван Романович!». Кажется, «Три сестры». Я, ведь, до арены в театральный поступала…

Как ни в чем не бывало, вручила мне Жармэнку, чмокнула в подбородок, подрыгала шершавой ладонью по моей щетине, и в умилении снизошла:

– Ступайте. Трудитесь во благо… Сегодня особая публика… Оттуда… – Закатив вверх блудливые карие очи, вдыхая, будто ароматы, в сладострастии, развернула меня, вместе с кобелем выпроводив за дверь.

Но люди кусают, интриги плетут, в глаза грубят, а то и харкнут нагло в лицо среди бела дня при людно, ладно, с них станется. Это, как говорится, жизнь людская, повседневность, никуда от нее не денешься. В запарке и сам, бывает, сорвешься, гавкнешь. А остынешь порой, оглядишься, плюнешь, разотрешь, бывает, вы материшься и – дальше отправишься по пути житейской извилистой дороге. На крутом развороте в гору, случается, мыслям добрым ненароком в голову вползти, мол, успокойся, старина, за свербит вдруг в мозгах, что ты хочешь от жизни этой? Обернись в прошлое, поподробнее разгляди вчерашний день. Поразмысли в терпеливом безмолвии, оцени ситуацию, загляни глазком в замочную скважину вчерашнего дня, ныне уже вошедшего в историю твою и Страны. Почти с самого начала века цвет нации начали гробить. Счастливчики, кто сумел в те года за кордоном скрыться, за железной занавеской, про быдло совковое во всю прыть судачили, вроде как, метелкой дворы в воображениях выметали от мусора пролетарского. Занавеска-то железная. Управители накрепко перегородились, заслон непроницаемый водрузили, так чтоб гегемония ни под каким видом через сталь и бетон не проползла туда. И обратно, чтоб не просачивалось. А такие крестьяне, как я, что с нас взять? Маненько подучились, книжек рекомендованных под начитались, киношек про светлую жизнь отечественную насмотрелись, идеологически через средства массовой информации пропитались. Вот и вся грамота моя, к примеру. Какой с нас, с быдл, спрос? Задашь себе этот сакраментальный вопрос, повернешь за поворот, чуть поднимешься в гору, обнаружишь рядом на дорожке той серый камень, воссядешь на него в усталости, оглядишься по сторонам, взглянешь со склона на задымленный город и успокоишься слегка: мол, они там газами выхлопными дышат, а я вот тут на свежем воздухе озоном заправляюсь, легкие очищаю. Однако долго-то в безделье не посидишь. Да и мысли из прошлого вскорости засвербят, взбудоражатся от чрезмерного обилия ярких лучей, природных радиоактивных элементов. Вновь овчарка немецкая в памяти всплывет в мозгах раскаленных. И как в лодыжку тогда мне вцепился Жармэнка зубищами погаными, вновь картинкой страшной перед глазами всплывет... Хлеще Каролины тогда хлыстом отдубасил кобеля. Плюнул на все, швырнул клизму в темный угол вольера, а тут и звонок на выход подоспел. Так без клизменного и отправил к Ванцетти на арену. Сам за шторкой бархатной спрятался, за представлением наблюдать стал:

Поначалу, как обычно, публика аплодисментами раз нарядного кобеля встретила. Тигром проскакал циркач сквозь горящее кольцо, брякнулcя Каролине в ноги. Та довольнющая, раскланялась после антре, восторженная публика наградила артистов восклицаниями: «Браво!». Не опустошенный исполнитель вторым номером затанцевал краковяк под балалайку. Каролина с мужицкой удалью затренькала на трех струнке… Не поверите, в тот момент точно засек – в лице наша страхолюдина Ванцетти сменилась, прямо на Любовь Орлову, киношную красавицу, заслуженно популярную, походить стала. И прическа, вроде, как на девичью смахнула, и ноги, вроде, в цирковые преобразились, когда чечетку отбарабанив ать принялась. Каролина на бочке в этот раз танцевала, барабан я нечаянно раз барабанил: сжег позапрошлый день в костре. Что было делать? Жратву собакам надо было варить? Надо. Дрова кончились. На рынок таскаться, паления из ограды выламывать охоты не было. Ну, да ладно, дело прошлое.

Возвратимся на арену, на заключительное представление в очередном Крыжопле.

У Островского в «Лесе» драматические артисты из Костромы в Вологду пешком, случалось, перемещались. Цирковые, в мою молодость, по Крыжоплям, Урюпам в вагончиках разъезжали с шапито. Тогда-то и зародилась первая формула – КУ. С двух памятных букв и началось мое Творчество: заключать житейские коллизии в аббревиатуры. И повод исключительный: циркачи названий захолустных городишек не старались запоминать: «Куда переезжаем» – спросит кто-то: В Крыжополь, – последует ответ, – Значит, завтра в Урюпу покатим», -монотонно прозвучит с верхней полке вагончика. А после моего изобретения повеселее стало, кроссвордами заговорили: «В город К, через поселок У , на букву Б, в конце А – на Кубу, означало. Романтика! Их понять было можно, и посочувствовать при случае. Сами посудите, кроме понедельника и дней переездов, трудились, как проклятые под шатром брезентовым и в дождь, и в холод, и в солнце, и в жару. Ни денег приличных, ни славы всенародной! Вокруг постоянно тупые физиономии на скамейках, да шелуха от семечек после между рядами. Между прочим, мне приходилось выметать! В последний вечер, глазея в щелку за навесную, первый раз забыл о шелухе. Обычно бесился, как ненормальный: «Гады! – нашептывал, наблюдая за семегрызами, – чтоб поперхнуться вам, окаянным!». Тут увлекся перевоплощенной Каролиной и незаурядными способностями Жармэна. В момент отбросил из мыслей плевки, из сердца обиды, одно умиление, затмив сознание талантливым выступление, вылезло на поверку, отразилось благодарностью в моей душе.

Поистине беду не ждешь – сама, наподобие шального кирпича, на башку нечаянно обрушится. Короче, понесло собачару со страшной силой в самый ответственный момент, когда в конце номера четвероногий артист вместе с дрессировщицей должен был сделать заключительное антре. Вместо этого, чертяка на Каролину с визгом кинулся, как на любовницу, струей оправился на первый ряд. Тупорылы те, что с самых Верхов до низов цирковых спустились в партер в тот знаменательный вечер, вместо удовольствия, дерьмом собачьим до основания обделанными оказались: костюмчики с галстуками, и рубашонками белыми вонизмом пропитали надолго. И смех, и грех!

Что творилось за плюшевыми шторами после представления, описать даже я не в состоянии. Это был Варфоломеевский вечерок с вампиркой Тютькиной, точнее, Ванцетти Катькой, базарной торговкой, на главных ролях. Кем только она не представлялась в истериках и потешных молчаливых паузах-отключках: и наездницей с хлыстом (разумеется, жеребца необъезженного заменил я), и Анькой-пулеметчицей – опять же, беляком представила меня, и пули (кулаки катькины) штурмовали мою крепость, и Жанн ой д*Арк перед костром, тогда труппа превращалась в сочувствующих соглядатаев с печальными минами на рожах… К полночи, когда Катька заиграла Федру, взяв в партнеры Ипполитом Жармэна, терпению моему пришел конец:

– Дрын Дырявый! – впервые употребил два ненавистных слова вместо мата. – Когда это кончится?! – вот тогда-то впервые я вы матерился.

Труппа примолкла.

Катька тоже обалдела от моего напора. А я бушевал:

– Используешь кобеля вместо мужика, вокруг делать вид, вроде, так и надо! Клизму не дается ставить, рычит, как бешеный. Дерьмом собачим сколько в рожу пулял, а?! Тебя спрашиваю! Отвечай! Ржешь, когда другие поганью умываются! Представление , видите ли, устроила! Ручища скверные распустила – представилась царицей Египетской! Директриса-вонючка! Командуй псами развратными! В людские души не суйся! Не смей по лицу хлестать! Притрагиваться к себе никому не позволю, дрын дырявый!

– В самом деле – Дрын, – зашушукались ожившие после остолбенения зашоренные циркачи, – и Ванцетти в Катьку преобразилась… Куда былая прыткость девалась?! Молоток, Дырявый! По-мужицки вмазал… Давно пора назвать вещи своими именами…

– Не жилец Дрын, Каролинка публичности не прощает… – послышалось из темного угла в закулисье.

– Бедная Ли! Ли в беспамятстве! Кто-нибудь вызовите «Неотложку»?!

Так вот закончилась моя цирковая карьера, ровно через год после первого появления на арене с королевскими пуделями. Теперь только понял: это был лучший год моей жизни. В нем и любовь, много любви, была страсть безумная, ревность неимоверная, а в каждой клетке жила Ли. Статуэтка Ли! Стена моя, китаеза ненаглядная Ли!

Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли – и так бесконечно.

И снова Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли-Ли – мой покровитель, мой спаситель, мой пожизненный крест…

К утро задремал в вагончике, и снова явился Евгений. Вторгся неожиданно, как всегда в бордовых плавках, статный, с теми же, что год назад льняными волосами, с притягательной улыбкой, обволакивающим голосом, с той же просьбой, которая в течении года еженощно повторялась либо вначале, либо в конце сна: «Милый, подвинься, умоляю!»

Вначале гнал его. Материл. Убивал горшками. Расшибал голову топором, но… дважды, трижды не помирают. Покойник вставал, отряхивался, ухмылялся ехидно, иногда исчезал молча, зачастую, как ни в чем не бывало, продолжал сексуальные беседы. Случались философские вариации.

В то утро Евгений пощадил меня – не настырничал, не просился в постель, прильнул лишь на подушку, завис в воздухе и спросил:

– Как Ли, дружище?

– Нормально. Отошла.

– Хмурый, смотрю, не пистонил?

– Женя, опять с подкатами! Неужели не ясно – штучки-выедучки твои настоименили?! Хотя бы настрой сек…

– В самый раз, гак любят говорить французы, мечтательно и томно переспать на могилке мужа с любовником…

– Дакму-дакму-дакму! Кто муж?! Кто любовник?!

– Тебе лучше знать, дружище, ты – на земле, я – под, в неотесанном гробике валяюсь…

– У-убир-райся!

– Не-е-е-ет, не смогу оставить в беде дружка… Прелесть моя, по утру Каролина отправит тебя в казенный дом…

– Хоть к черту на рога.

– Как же Ли?

– Ли-Ли-Ли… Ой, лю-ли!

– Любит, любит. Такого огурца-молодца не полюбить может телка бесчувственная или кастрированный телок. Ли – серна, лань из козлячей породы… Но-но-но! Молчу. Каролина – жирафка, доперло?

– При чем здесь овчарка?!

– Она в тебя влюблена, как кошка драная! Только на себя не могла затащить, вместо Жармэна. Ты у нас бисексуальный тип, к тебе и те, и мы тягу испытываем в одинаковой степени, может, азарте…

– Дошло-приехало.

– Рад… прикоснешься?

– Отлипни.

– Жду.

– Чего?

– Когда, наконец, раздерешь мою борду. Специально ею возбуждаю страждущего.

– По-твоему, я тореадор?

– Дурачок, на красную тряпку бросаются быки.

– Неужели за год не осознал – твои бицепсы меня не колышут.

– До поры, до времени, пока не ощутишь… желанный, Дрын!

– Сгинь, Сатана!

Странная штука, стоило мне с Ли поговорить о Евгении, как в снах покойник возобновлял темы.

Что мы, вообще, знаем о своей природе? Нуль без палочки. Судить, рядить горазд, а что в подсознании накипью покрывается – ни шиша никому не ведомо. Сплошные гипотезы, без аксиом. В каждом из нас по штуковине, еще и по десятку разноликих, по двадцатнику – неусмиримых, по сотни – разнузданных. В итоге семь П, не забыли, надеюсь, – это мое кредо. О формуле чуть позже поведаю.

Евгений опять перед глазами, ухмыляясь, торчит, не одобряет моих умозаключений. Мертвец-преследователь! Сколько же ты из меня кровушки попил за эти годы?! Молчи, сгинь. Из-за тебя с кизяковой стенки классики смылись. Не захотели с гомиком рядом на горшке сидеть. Не лыбься! Козел-упрямец! Набычился от обиды в не признаниях.

Удивительно, мертвец к концу сна возбуждал странные желания, каких не испытывал наяву. Он действовал магически, сводя сексуальные разговоры к мужеложству, случалось, доводил до предела, вызывая шквал негодований, толкающих на крутые поступки: разорвать, к примеру, в клочья ненавистные бордовые плавки, засунуть в помойку с дерьмом и утопить. К счастью, в критические моменты пробуждался в холодном поту и всякий раз вихрем мчался к Ли. Мне непременно надо было переспать с ней, потому как в глубине души стал причислять себя к педикам, мне нужна была в тот миг женская ласка, и Ли вновь спасала меня. Впоследствии, когда потеряю Ли, буду безудержно гоняться за первой же попавшейся юбкой, чтобы после сна утвердиться в мужских достоинствах.

Покойник не покидает меня до сих пор.

Он стал вторым Я, моим двойником, без него я не жилец. Словоблуд ни на йоту не изменился: такой же сбитый, фигуристый, с обаятельной улыбкой, в тех же бордовых плавках, из-под которых до пупа торчит золотниками тещин язык – гордость Евгения: мол, я молодым остался, не поседел, а ты-то на земле в крючок скрючился… Но разговоры наши не всегда о сексе. Частенько он предупреждает меня об опасностях, дает дельные советы, выручает из бед, которых за паршивую мою жизнь не с читано бывало. О том, что Каролина донесла на меня властям, о психушке тоже он сообщил, так что, попав к психиатру, уже знал, как вести себя. Евгений в то дремное утро нарисовал траекторию поведения, подобную отлынивающему от воинской повинности Бравого чешского солдата.

Врач-психиатр по отчеству Моисеевич, по фамилии Греков, в действительности, еврей в пенсне, выпучив глаза, отвесив губу, спадавшую на квадратный подбородок, ноздревым горбатым носом, словно крысолов, обнюхивал по ходу бесед пациентов-дезертиров, косивших под шизов. Его ассистентка – дородная бабища с русопятым курносом профилем, с жиденькой косицей-фигулькой, скрюченной на макушке, назвалась Марфой Елизаровной. Семен Моисеевич, чувствовалось, относился к ней не без интереса, обращаясь с подчеркнутой официальностью, называл коллегу Марфушей, Марфуней, Фуней, Маруней и… в зависимости от обстоятельств. В наших, Семен Моисеевич начал с Фуни:

– Фуня, присмотритесь внимательней к экземпляру из Ольховки, – обстукивая молоточком, по-русски, без малейшего акцента, проговорил доктор.

– Вы, имеете в виду, кованый торс, Семен Моисеевич, или неестественную оболочку разноцветных зрачков?

– Марфуня, по моему разумению, левый зеленее правого.

– В правом насыщенней укоризна, Семен Моисеевич.

– Нуте-с, юноша, назовитесь?

– Дрын Дырявый.

– Это не фамилия и не имя. Это, по-нашему, будет прозвище.

– По-вашему, может, и будет… может, и я еврей… по-нашему…

– Анекдот такой бородатый имеется: бьют не по паспорту, а по морде. Она у тебя без зеркал на славянский манер абсолютно отражается.

– Ты же еврей, – я молчу, какая у тебя фамилия. Могу ведь тоже юморнуть: Попокобылья!

– Фуня, каково, а?

– Косит.

– Чья б мычала, твоя – помолчала. В ассистентках торчишь безмозглая, на казенных харчах отъелась, и вихляешься перед ефрейцем, недотрогу корчишь… Ха! Наскрозь нетелей простреливаю.

– О-о-о!

– Иго-го-го! Чо, чо, не горячо?! Моисея свово блестками раздевай, а мне штаны воз верни, нечо-о мне тут насиживаться: цирк ноне в Крыжоплю катит. Пуделя королевские с голодухи без хозяина загнутся.

– Вы уволены, юноша. Ванцетти выдала вам неприглядную характеристику.

– Чхал я с десятого этажа на собаководку-извращенку! Нашли кобелиную писательницу! Пусть своему Жармэнке отписывает! А то я во всем виноват! Ушлые циркачи!

– Если не успокоитесь, мы вынуждены будем пригласить санитаров.

– И укольчиком приструнить.

– Семен Моисеевич, я предлагаю распашонку. Образумится – продолжим обследование.

– Вы нанесли оскорбление Марфе Елизаровне, моему лучшему работнику. Извинитесь немедля, в противном случае, поступим в соответствии с инструкцией…

– Фуня! – войдя по-настоящему в роль психа, расшумелся я: – Не зырь, лярва! Я за себя не ручаюсь!

– О-о-о!

– Марфа Елизаровна… Марфуня, спокойненько, детка, присмотритесь к разноцветным…

– Помутнели.

– Косит под седьмую «Б».

– Семен Моисеевич, по-моему, у него неустойчивая компенсация с нарушениями на почве секса.

– Продумано косит.

– Семен, прекращай обнюхивать! Психиатрическими номерами меня не удивишь! Видали и не такое, понял, кастрат?!

– С изумлением косит. Санитары!!!

В ординаторской через месяц переспал с Марфуней. С того Света подсказали. Если честно, Евгений-мертвец довел, надо было плоть утихомиривать.

Марфута подобрела после насилования. Но ее я здорово подцепил. Выследил. Ничего, довольная осталась, даже благодарная. С полгода не отпускала от себя. В келью отдельную пристроила. Каждую ночь бабец рыхлая заявлялась. Евгений стал реже навещать. Да и спать приходилось часа по два. Марфуня заядлой оказалась. Раскрыла однажды секреты отношений с Семеном, уже перед освобождением:

– Дрын, – сбрасывая белый халат, пожаловалась она: – по твоей милости вся в синяках.

– Я тут при чем? Кажется выступаешь тигрицей ты?

А ты – психом. Под трибунал Моисеевич решил тебя сдать. Спасать пришлось…

– Кто просил?!

– Ревнивец выискался. Может, и правда в тайгу отправишься?

– Про другое калякаю: раньше чем думала?

– Раньше, милый мой Дырявец, на воде без соли сидела, с голодухи опухала, пока Сеня не встретился, не обогрел. Тебе известно, что такое дети врагов народа?

– Ведомо.

– Так-то. Семен меня взрастил, вскормил и в споил.

– И облизал с ног до головы.

– Импотентом он недавно сделался. Мужичок не хуже тебя бывал, хоть и по возрасту разные.

– Чего расхлебенилась? Дуй, пусть он тебя дощупывает, как клушу. Может, из тухлятины цыплят выведешь.

– Спаси бочки за ласки, за благодарность, но я уж лучше от тебя рожу.

Спятила баба..

– Отнюдь. Это ты у нас с сегодняшнего дня комиссованный по психической статье: «Б» – психопатия истерического круга с неустойчивой компенсацией», понял?

– Телушечка моя! Коровка, ух, как я тебя разлюблю!

– Именно. Ты и не любил никого и не полюбишь. Ты центристом рожденный.

– Неправда.

– Тешься иллюзиями. Семена не обманешь, Дрын. Сквозь какие тернии пришлось ему пробираться, нам с тобой и не снилось. Между прочим, душевность сохранил. Дитя твое согласился воспитывать. За генофонд еврей опасается, больно он у тебя развратный.

– Что мелешь? Опупела бабец? Я из христиан.

– Cемушка расцвел на глазах, когда о ребенке сообщила, помолодел лет на десять. Через секунду опомнился: «Какие от меня могут быть дети?» «Дрыновские», – я ему в ответ: – Сема, от него я понесла. Полюбила невзначай юродца.

– Я – урод?!

– С виду Аполлон Бельведерский – глаз и впрямь не оторвешь. Уродец по натуре. Жизнь твоя беспутной окажется, поверь. Я тоже из набожной семьи. Отец священником в столичном храме службы вел., мама , правда, из крестьянских… У тебя интерес один – с грабастать в постель, ус ладиться вдоволь, даже не подмечал в пылу, как Женькой меня называл, какой-то Люшкой или Илюшкой… Наклонности в тебе истинно кособокие…

– Подлечила бы, – чего в углу зажалась? Жду. Излечи от кособоких наклонностей.

– Они не вылечиваются, Дрын. Они от зачатия в генах бушуют. Ты перед выпиской с Семеном о патологических наследственностях потолкуй. Так и сказал:» Марфуша, детка, конечно, буду любить наше дитя, но если родится мальчик от Дрына, может оказаться развратным, а девочка вырастит потаскушкой.»

– Твой евреец – садист, я ж молчу о том!

– Опять в бутылку полез. Заметь, я о нашем не родившемся ребенке, а ты, вместо интереса к своему потомку, про Семена чушь городишь. Мне от тебя, Дрын, ничего не надо, пойми. Я будущая мать и должна о твоих предках кое-что прояснить… Дрын, правда полюбила, иначе бы не отважилась… Может, когда-нибудь, когда не будет Семена, расскажу ему, как ты с грабастал меня клещами железными в ординаторской.

– Об этом не рассказывай. Иди сюда. Слышишь? Бабец настырная, отцовские чувства во мне пробудить возмечтала?

– Отнюдь. Человека возродить попробовала… кобелем так и остался.

– Фута, в самом деле, столько вестей добрых приволокла, а я, как истукан, разлегся в одиночестве на панцирной сетке… Фут, а Фута!

– Не-а… не хочу ребеночка своего растревожить. Он сегодня зашевелился, нокой в живот толкнул.

– Фут, а Фут!

И тут добился своего. И тут я ее в последний раз, можно сказать, насильно привлек… Где теперь она? Что с ней сталось? Семен уж точно помер, с Евгением на том свете общается, ему лекции о патологических сдвигах в сексуальных отношениях прочитывает. Не забыть бы спросить, покойничка, когда заявится… Не заставил себя долго ждать, вновь среди теней на кизяковой стене обозначился, рядом с Оскаром. Сбоку Николай Васильевич пристроился. Федор Михалыч – поодаль. За спиной его, не пойму, кто затаился. Неужто Александр Сергеевич?! Нет, не может быть! Пушкину-то от меня что надо?! В поэзию вроде нос не сую, не обгаживаю классические каноны современными новаторствами, вроде там Андрюх, Марух разных в классики при жизни, как в ботинок разодранный, зашнуровывающихся…

Александр Сергеевич, дорогой, Вы ли, это, братец?! Молчит кучерявый. Он. Не скалься, брат, тебя я чту, как отца родного убиенного. В сердце раскуроченном, как зеницу ока, поэзию твою храню, от мракобесов заслонкой укрываю. Может, потому и в грубость ударился, в ерничество, чтоб озеро к прозрачный словоблудием нынешним не мутить, не дай Господь пылинку в него из химиядов пропустить. Что интимность отношений в подробностях описаю, так это по простоте душевной, будто в откровениях житейских непосредственность авторская выявляется. Оно ведь и на самом деле-то, чего таиться, прятаться от кого? От самого себя, как бывало аристократы голубенькой символикой прикрывались, измами всякими-разными. Манерам в лицеях не обучены. В школах наших программных, признаюсь по-мужицки, искалечили напрочь представление о классиках литературы. Честно, и Вас изучали по стишку «Во глубине сибирских руд…» Само произведение емкое, глубокое, но когда вокруг в душах закостенелых вьюга воет, а по мозгам серпом с молотом лупят, о каких алма
зах поэтических может идти речь?!

Помотал головой потомок арапчонка, отвернулся смуглявенький, уши чуткие ладонями заслонил. Остальные, кроме О. Уайльда и Евгения, в точности поступили. Женя пытается что-то доказать покойникам. Оскар понимающе поддакивает… Глянь-ка, Генри Миллер среди ГИГАНТОВ на рисовался. Ну, Генри! Ну, мужик! «Тропиком рака» в свое время изрядно нашумел! Не зря, значит, душу наизнанку выворачивал – попал в достойные ряды. Сильны мужик! Жизнь в натуре изобразил: один к одному. Истинно, Го ген литературный…

Ай ла вью, Генри! Я тебя три дня назад для себя открыл. Извини, мужик, лучше поздно, чем никогда – так у нас на Руси говорят. Через полвека до России добрался, скажи спасибо. Столетиями своих из-за кордона не выпускаем…

Говорит. Ладонью покачал. Евгений, откати! Генри педиков на дух не принимает… Это ты со мной герой, и то потому, что я тебя на тот свет спровадил… Не хорохорься, сполна без тюрем наказал: жить без тебя не могу – это что-то да значит! Вспомни, как из снов в действительность перебрался. Мразь, в самый ответственный момент в интим воткнулся. С Нани на Кавказе началось. Припомнил? Морду не вороти вроде Гигантов. Ты не той породы, на стенке незваным гостем на рисовался.

Свечи догорают. Просветливает за окнами. Валуны в молочной дымке, как тюлени на побережье, разлеглись у подножья выжженных рыбьих глаз.

Осень на дворе. Облепиховые колючки волдырями налились, того и гляди лопнут перезревшие пупыри, брызгами гнойными облицуют нерадивых хозяев. Смородиновые кусты в багряновых расцветках за кизяковыми стенами подсыхают.

Ветерок с севера подул, дух смородиновый со смрадом перемешался, как в кадушке с квашенной капустой.

Люська притихла. Тишь, гладь да Божья стать. ГИГАНТЫ, будто на ипподромных скачках по стене-дорожке беговой во всю прыть заскакали. Рожи корчат, подначивают, словно я игрок заядлый с миллионом в чемоданчике. Вроде, как в заговор заманивают, мол, поставь на меня, после выигрыша куш пополам поделим. Интересно, кто из вас до финиша галопом первый доскачет?.. Остановились. Прислушиваются. Языки, наконец, за зубами спрятали. Однако, застыли ощеренными на кизяковой стенке. Ответа ждут. В рукопись пальцами тычут: покажи, студент, что напортачил за ночь, а мы обсудим на Гигантском совете литературном. Предпочтение отдадим тому, у кого больше слямзил. Он и победителем в наших гонках окажется. Гонорар между собой разделим, а тебе и победителю настенному останется вся слава.

Мудро придумали ГИГАНТЫ.

Только я тоже не крючком сделанный. Погодим до рассветной финишной прямой.

Евгений в угол забился, Дюйму-старшего потеснил. Романтик задрыгался, на глиняный потолок рванул…

Ого! На глиняном целая толпа собралась, митингуют, видно, штурмом решили вино-водочный захватить, чтоб выигрыш в дело пустить… Похоже, да, в точку попал. Разгадал гигантские помыслы. Кулачищами трясут, угрожают. Лица знакомые: наших много, но в основном преобладают иностранцы: Диккенс впереди, за ним –Шекспир, рядом – Шоу Бернард пристроился, норвежец Ибсен, еврей Фейхтвангер – из германо-романских, Сарт – француз, Олби – англичанин с соотечественником Тенесси Уильямсом… Хеменгуэя не видно… Эрнест, ха уду юду! То ли оглох мужик, то ли показалось…

Тени расплывчатыми становятся, – трудно разобрать, кто куда и за кем устремился на старте.

Свечки нормально языкатся, пламя налитое, стойкое. В отражениях во сто крат приумножаются… Евгений подмигивает, на колени просится…

Отстань!

Так же вот после психушки надоедал. Чем дело закончилось, помнишь? Приемчики мертвячие изучил досконально. С невинных просьб и тогда начал: забери с собой, ради Бога, Дрын. Вместе Ли скорее отыщем. Идиот, согласился тогда. Теперь пожизненным хвостом прилип. Что? Не хвостом? Поводырем обозначился! Истинным Сусаниным оказался: поводил по лесам, по болотам тьму-тараканьским из Крыжоплей в Урюпы, в очередной дыре помойной бросил друга на съедение болотных червей, жаб зеленоглазых. Не качай башкой, патлы не шебурши: мол, город Сочи – темные ночи. Для тебя, конечно, они кайфовыми были. Мне на черта нужны ночи без голубки Ли, китаезы Ли, фарфоровой статуэтки Ли, которая и в снах, и на яву заполняла пространство слитной формулой:ЛИЛИЛИЛИЛИЛИЛИ.

Ни покоя, ни сна без спасительницы моей… Евгений! Вертихвост, утихомирься хотя бы на кизике! Кончай языкатиться! Вообразил, будто, впрям, обратил Дрына в свою веру? Фиг с маслом! От веры Христовой, точно, ты отлучил. Твои присказки: Дрын, пока на коленях у Христа милостыню вымаливаешь, умные люди капиталы на плевках сколачивают, из дерьма серебро-золото куют. Ты толкнул меня в сортирные уборщики, в банщики надоумил, когда вонизмом с пят до основания пропитался, когда мОчи не стало глаза сомкнуть – так зловонье удушливое укокошивало старательного трудягу…

Заткнись, мертвечина! Тебя не вонизм, – его, как наркоман колеса, глотал, балдел по-черному, – тебя моя бессонница мучила. Хотя и в нее тогда уже умудрялся медузой расплющенной на волны всплывать. Серятина скользкая тебя не устраивала: гордость не позволяла в расплывчивости барахтаться на поверхности, при жизни, в ярких лучах прожекторов изгиляться привык, внимание юнцов сосредотачивать на искусственной накачке мышц … Скольких перепортил, подлец! При жух? То-то. Порассказывать про твои мерзкие делишки – волосы дыбом у покойников поднимутся.

В банях да сортирах на подобных тебе нагляделся. Очумеешь! Сырость банная с мужичьим потом медом пчелиным притягивает гомиков. Они эти места, как мухи навозные, по весне облепляют. Коктейлем зловонным унюхиваются до одурения. Зайдет в баню, вроде, мужик с виду. Оголится – будто не баба, все на месте. А присмотрись повнимательней… Прервусь. Вырулю поток негатива на позитив, а то по-правде скрючусь в эмоциональном порыве негодования.

Утонченная Нани, заведующая, переговорила со мной с глазу на глаз сразу, после ментовской заявы о сортирном скандале: однажды я одному пидеру задницу мылом намылил, и на горшок с говном усадил, приказал весь обеденный перерыв оповещать посетителей: «Я вонючка, сраная, разглядывать и приставать больше не буду, даю честное пионерское!» И «про пионерское» то же я ему внушил. Сам через окно наблюдал со шваброй. Чуть, что не так, тряпкой половой по его бледнолицей конопатой хари.

– Дрын, – доверительно сообщила мингрелка, с лицом Божьей Матери, – не будьте строги к ним. Они ведь тоже люди. К тому же, отдыхающие. Наше дело соблюдать чистоту и порядок. Клиенты разберутся между собой. Вы умный мужчина, Дрын. Думаю, согласитесь.

– Нани! – в порыве брякнулся перед ней на колени. Вместо того, что бы поблагодарить за совет и удалиться из кабинета директора, я заерзал на четвереньках по направлению к ее оголенным коленям: – Вы мне нравитесь.

– В каком смысле? – неловко натягивая шелковую юбку ниже колен, в смущении опешив, приподнялась с кресла, и очень тихо проговорила на улыбке: – Как руководитель?

– И так, и эдак…

– Дрын, встаньте, Вы же не первоклассник.

– Я мужчина. Одинокий. У меня никого: ни родных (бабка Поля в тот год умерла, похоронил ее в Ольховке), ни знакомых. Я благодарен судьбе… Вы, меня, можно сказать… по-русски, выразиться…

– Я хорошо знаю русский, воспитывалась в Саратове у дедушки. Он у нас русский. А я христианка.

– Нани! Сердцем чувствовал, но дрейфил… Вы – Богиня! Вы спасли меня, вытащили со дна помойки…

– Дрын, пожалуйста, не смешите, я очень смешливая, особенно, когда таким образом юноши признаются в любви. Вам ведь и двадцати пяти нет, а мне за сорок. Встаньте.

– Мне тридцать! Клянусь! – соврал, но послушался, приподнялся.

Приплел себе лишних пяток лет, но из чистых побуждений. Нани мне действительно с первой встречи, год назад, приглянулась – не случалось. Я возмечтал, что она заменит мне голубку Ли, китаезу Ли, мою фарфоровую статуэтку Ли, которой изменил с Матреной, но то было в психушке – где, до сих пор не пойму: то ли косил, то ли впрямь разумом в тот момент помутился…

А здесь, в Сочи где воздух напоен ароматом греха, смешно было бы не увлечься божественной Нани… Да и Евгений недвусмысленно намекнул, будто Ли рядом с ним поселилась. Меня ждет. Хорошенькое дельце! Чего ради переселяться на тот свет в расцвете?! Шуганул тогда покойничка из сна матерками, подушкой в рожу запустил, вмиг пробудился, стер с лица земли извращенца… Ненадолго, правда, на день. Ночью опять явился, но уже про Ли помалкивал, не намекал. Часто любил изъясняться по-эзоповски. Однажды признался, что у них Там пищей служат невысказанные мысли из земной жизни. Ясное дело, голову морочил. Характерец мой досконально изучил философ загробный, умел на потаенных струнах играть, как на мандолине медиатором, блудливые мелодии выстрачивал в самые неподходящие моменты.

С Нани впервые обозначился наяву в тресте. Вырос между нами, и хоть лопни от злости. Ни туда, ни сюда: загородил бабу от мужика и ехидно ухмыляется:

– Дрын, ты ее в пятую точку, раздре-шаю!

– Отстань!

– Леопардом кинься, когтями вцепись, клыками впиявься! Баба горячая, враз от окурка воспламенится.

– Кто окурок, гомсек?!

– Молчу, Дрын, используй момент, пока зажигалочку одалживает.гомосек .

– У-убью гада!

– Было.

– Р-раздеру бордачную борду!

– Жуду-у –дождуся-упьюсь и захлебнусссья…

– Я… Я.. Я.. – в глазах тогда помутилось…шатнуло…

Нани подскочила, усадила на диван, приласкала мутного…

С того и началось… Переселились вскоре на Кавказ, в Пицунду, в ее домик скромный с мандариновым садом, пихтами невообразимо стройными, с пальмами вокруг.

Прожили счастливо две зимы – два лета. Если б не Женюрины штучки-дрючки, до сих пор пребывал бы в счастливом сне с утонченной мингрелкой Нани.

Море синее, приглаженный рыжий песок, кавказские пихты, пальмы без кадушек, розовые сады с мандаринами наяву и увесистыми гранатами на скрюченных ветках, метиска Нани с лицом царицы Тамары, и бронзовым загаром Евгения, бархатные сопки в голубой дымке, рядом «Рио» – Рица, и мои благородные помыслы – все слилось в сине-голубой обволакивающий поток, который в телячьем восторге потонул в мечтательной формуле СУБ, что в переводе на мещанский язык огрублено извращался, не успев народиться. Ибо в расшифровке звучало: Счастье. Удовольствие. И Безделье. В ту пору, оказавшись за пределами российской слякоти, дождей и бездорожья, как всякий нормальный мужик, по-рыцарски мечтал о благодарности в ответ Воятельницы моего счастья.

Мечтал о каменном Дворце, заполнившем мое воображение. В меланхолии он уже возвышался на месте дощатой убогой избушки.

Утонченная Нани, подобно царице, достойна Дворца из розового туфа. Я сражу наповал кудахтавших соседок, косящих взглядами мою Богиню. Подтексты у них однозначные: пригрела русого голодранца, лодыря беспробудного, прожигателя, формулировщика жизни, строящего из себя греческого философа. Попандопола к мингрелке доверчивой подселился, хапнет ее избу и дело с концом..

Нет. Я докажу. С понедельника и начну… Наступало завтра, послезавтра, мечты остывали, нападала тоска зеленая, зарождавшая в мозгах невыразительные формулы: РЖПБ-РЖС, в результате Т.РЖПБ – дураку понятно: Работай – Жри – Пей –с Баьой спи. Над вторым придется покумекать слегка, в итоге получишь: Рождение – Жизнь – Смерть. Третье разгадать – надо иметь голову на плечах, а не кочан. Обозначает оно – Тлен. Все просто, как ни замысловата сама жизнь.

Николай Васильевич в конвульсиях с потолка речь ведет, уговаривает собратьев в пепел рукопись мою… Обломками глиняными засыпать… Толкуют, мол, утро на носу, а новоявленный ни одной строки путной, ни одной мысли порядочной, просветленной, в символы не закодировал… Трясуны, гляжу, все, и иноземцы на стороне Гоголя. От зависти исходят: не обнаруживают сходства; хитрю умело: чуть вожжи отпущу, чуть дам понять: братец, – ты мой Поводырь, – как теперь Федору Михалычу намекаю… он, доверчивый в спор вступил с разгневанными. Нормально. Можно с мелководья, в глубь заныривать. Что и делаю: как рыбка золотая, концы в воду прячу, на дно, родниками замутненное. Можно переходить на другой объект: переключаюсь на Эдгара По, его вроде в соавторы заманиваю…

Привет, Эд! Как жизнь загробная – не скучаешь без виски?!

Захолонули ГДМП (Гиганты Духа, Мысли и Плоти), разом затылки назад откинули, кадыками заворочали, комки застрявшие проглотить не в силах – за живое сцапал.

Наглость Дрыновскую пережевать сил нет…

Николай Васильевич, а ты думал о Дырявом, когда лучшие свои рукописи в гневе жег?

А ты (это к Лермонтову), Михаил Юрьевич, думал обо мне, когда характер дерзновенный выказывал не по поводам?..

Иван Сергеевич, АКАДЕМИК ФРАНЦУЗСКИЙ, глаза не прячь…

Не думали вы в те моменты обо мне, о том, что для потомков могли со дна бездонного бриллиантовые шедевры почерпнуть, оставить в наследство. Может, не пришлось бы нам жизнь по лозунгам изучать. Бегать от них, как чертям от ладана. От примитивных измов другими ВЕРАМИ заполняться, искать в них смысл. Может, и евгении в сны пореже б являлись, в яви не обнаруживались? Потому как Д. Дырявый и понятия не имел о гомиках, а о бабах – по наслышкам подзаборным.

Ха! Надписи в сортирах почитайте – сполна удовлетворитесь половым воспитанием юнцов. А в мою бытность сортирные сюжеты, вместе с подзаборными, вроде «Бесов» и других шедевров, в УПОР не замечались, в кумачовую тряпку заворачивали, знаменем нерушимом по ветру развеивали…

Однако забыли – кровавый цвет у краски…

И жизнь подобной обозначилась…

Ладно, что сетовать о прошедшем – что сгорело – не вернешь: близок локоток, да не до тянуться… В детстве, кто красную рубаху бывало натянет, подтрунивали над хорохористым: «Красный клочок – любит каждый cтукачок». Я к тому это, что Евгений опять из теней в реальность выпрыгнул. Мелькает багряными плавками под носом… Выветрилась краска, побурела за тридцать годков…

– Дрын, я к тебе с приветом.

– Я с ответом.

– Почему не спросишь от кого?

– От дяди моего.

– Стишатами собрался плести интригу, Дырявый. Классики не на шутку обиделись. Опасаются. Произнес А –скажет ли Б? Либо струсит, либо ума не хватит. Так вот, тут в загробье, мыслят о тебе. А ты все Я да Я. И обо мне муть голубую наплел. Тошнит, Дрын. Не догадываешься с чего?

– Поблюй в уголок на земляной полок. Может, сперму, застоявшуюся из кишок выплюнешь. Мухи навозные с утра налетят, оплодотворят – слон народится с гигантскими мозгами… Он пр тебя «… Кому на Руси жить хорошо» сочинит.

– Не кочевряжься, Дрын, дождешься. ГДМП – обид не прощают.

– Мели, Емеля.

– Привет тебе от Ли… статуэтку фарфоровую, которую Дырявец стырил в комиссионке, подарил напоследок, китаянка возвращает… на, держи!

– Сгинь, ирод! Ли спит.

– Мертвым сном.

– Заткнись! Только что храпела.

– Храпела Люська. Она и сейчас сопит. Не придуривайся, Дрын. Не изображай перед публикой из себя мужика достойного.

– Испарись, Евгений! Хочешь, встану перед тобой на колени?

– Поздно, Дрын.

– Мало тебе моей изуродованной жизни?!

– Пой, ласточка, пой… пой, невинный воробышек… Играй, голубок, на скрипке, выпиливай душераздирающие мелодии… Не забудь, про орган – про его удушающие звуки. Про то, как ты трясся в удовольствии, когда хлопнул меня чугунком… и баб ты своих прихлопывал…не чугунками, естественно, премудро изводил, ледяной холодностью и безразличием стирал с лица земли…

– Ложь! Чистейшая провокация! Понял, куда клонишь…

– Туда же, куда и ты: в бытие страхового агента… Где кто-то клялся с вечера отображать правду «фотоскопически: жестко, но реально».

– Что я и делаю. Ты, подонок, возмечтал лишить меня всего. Посягаешь на святыню – на мой Мир иллюзий! На мою сказку! На мою мечту! Ты с самого конца и до ныне стремишься к тому! Вспомни, что вытворял с Нани! Молчишь? Тварь! Напомню… Думаешь, в долгу останусь? О, нет! Не на того наехал! «Привет, Дрын» – с такой же слащавой улыбкой заявлялся Извращенец в самые ответственные для мужика мгновения.

– Ты отвечал достойно: улепетывай, мразь! Дрын, посмотри на себя, червяком сподобился хоть и на земле еще колобродишь.

– У меня все в порядке! Отваливай в неотесанный гроб, гомик!

– Всякий раз ты отсылал меня в экстазах, а у самого без моей помощи ни черта не получалось.

– Исчезни, гомсек!

– Это – я то?! Кто тогда ты?!

– Я мужчина. Нани! Скажи! Ну, ответь ему!

– «Ненавижу! Ненавижу мозгового импотента»! – призналась тебе Нани в ваше последнее лето… И ты опять обратился ко мне за помощью. Кто тебя свел с Люськой? Кто тебя привлек в горы, в эту задрыпанную хибару? Кто тебе посоветовал устроиться на чистую бездельную работу? Кто из графомана превращает тебя в писателя, а-а?

– Не ты ли?

– Я ли, Свинтус! Припомни, что читал до встречи со мной?.. Не корчься мартышкой! Не изображай агнца. Откинься назад – пройдись по лабиринтам памяти! Перелистай страницы написанного: первая – голубизна вперемежку со слезными излияниями страдальца: вторая – пробежки по сортирам с вонючим вкусом и примитивизмом не прикрытым: третья – фиглярство недоучки провинциала, сдобренное «малинкой»: четвертая – тупость, немощность в перебой с эгоцентризмом и неимоверной страстью возвыситься над другими любым способом.

– Хва-а-а-а-тит!

– Не трясись, подобно теневым Гигантам Духа, Мысли и Плоти на кизяке. Поблагодари Гомсека за их появление в китайской хибарке. Если б не Я – так и прожил бы недоумкой-очужкой… Кто тебя первым, когда обнаружил Искорку, палкой загнал в библиотеку, а-а-а?

– Прости, Женя.

– Ангелочком не прикидывайся – норов твой известен: отпусти вожжи – племенным жеребцом вдоль по Питерской в галоп пойдешь, копытами не подкованными отбрыкиваться примешься. Мать родную в канаву сбросишь, дитя затопчешь – лишь бы замеченным в литкругу оказаться, на их ипподроме, вернее, на скачках… Примолк? Глазища поволочьи подними, уставься леопардом на казлодранца паршивого… Ведь, так меня из снов выметаешь?

– Евгений, мы друзья… как-никак тридцать годков бок о бок… это даже не пуд соли съесть…

– В глаза мне посмотри! Сдрейфил, Дрын! Не ожидал?.. Спасибо Гигантам…

– Подвох! С самого начала подозревал… Чуял, как они на кизяке интригу плели… Не мог уразуметь, что тебя обработают… на передовую кинут…

– Ты возомнил, что ГИГАНТЫ к тебе из-за таланта твоего спустились, на кизяке обозначились?.. Дырявым был – Дрыном и остался.

– А ты… В какой еще загон удумал определить меня? Неужто, не удовлетворился свинарником?

– Ах, ты хочешь сказать, что дядюшку Ли – китайца кучерявого с родинкой, как у Ли на плече – одеколоном тройным подпаивал Я? И на насест к себе одуревшего китайца во хмелю затащил Я?.. Или Ли, которую в мечтах и меланхолии отправил по потайной тропе на тот свет, и умиляешься от сознания гениальности в формуле П? Вспомни-ка, что на самом деле ты сотворил с Ли?..

– Она умерла от страха.

– От страха за тебя, Дрын. Потому что знала, на что способна оскорбленная Ванцетти… Ли недооценила твоих способностей, Дырявый.

– ЛИЛИЛИЛИЛИЛИЛИ – Формула моей жизни! Моя лунная Ли! Моя китаеза Ли!

– Твоя формула поныне – П. Ею ты обозначил природу, жизнь, поступки: зависть, подлость, пороки и прочее… В результате нарисовал семь П – семь дней – одна неделя. Далее повтор, и тоже на П – так вся жизнь. Жизнь страхового агента Дрына Дырявого уместилась в одно П… Не воображай из себя великомученика. Напоследок я подарю тебе иную формулу. Она может уместиться в одну букву из последних в русском алфавите.

– Ты меня расплющил.

– Как мог отомстил. Благодаря кизяковым посланцам. Они шлют тебе скорбный привет. Кстати, еще один подарочек ты получишь от них в самом конце твоего бездарного опуса!

– Я уничтожу тебя!

И, словно разъяренный бык, бросаюсь на красную тряпку…

О, Боги! Ли! Статуэтка Ли! Лунная красавица Ли! Неужто и тебя Гиганты заслали?! Почему столько лет таилась? Ни в одном сне, ни в одном видении…

– Он запрец-цал… не выпу-кал.

– Евгений?

– Нет, Будда.

– Ли!

– Я слуц-цаю тебя, Дрын.

– Я люблю тебя.

– Цлыц-цу.

– Возьми меня к себе.

– Идзем-ся-я.

– В рай? В ад?

– Цмецная Дырявка.. Кто-з об этом удз-знает на земле?

– А ты, где ты?!

Рассвет.

УУУУУУУ – у-утро за окном.

УУУУУУУ – гудит ветер.

УУУУУУУ – воет китаец Ли с похмелья.

УУУУУУУ – у-улетучились с кизяка, с потолка разгневанные ГДМП ( Гиганты Духа, Мысли и Плоти).

УУУУУУУ –у-убийца, – звоном отдается в ушах. Евгений шут-ку-у-у-у-ет.

УУУУУУУ –по-волчьи взвываю от у-удивления.

И тишина… И тишина…

Треугольники в соплях размазанные… гнойные рыбьи глаза с валунами-тюленями в молочной дымке застряли…

Ничего не изменилось за ночь… Кизяковые стены с глиняным потолком, как шатались в ночи, так и дрыгаются, словно на волнах подкачиваются… рушатся кизяки… обломки по макушке ударяют. Помутнело в глазах. Китаец из кизяков пытается выбраться, орет по-сумасшедшему: «Будда на вырцыне! К цебе клицет… дземлю тряцет… из-за теби, Дринь!»

Примолк. Мусором накрылся. Может, рельсой стальной шибануло… Мне торопиться некуда: Христос с Лысой Горы не явится за мной. ГИГАНТЫ и в мыслях отреклись, не приняли в свою компанию. Теперь вот катастрофу организовали.

УУУУУУУ – какая жесткая формула жизни и смерти страхового агента Дрына Дырявого. Фамилию, имя, отчество – и сам забыл. И вам не советую копаться в куче навозной, разгребать псино – поросячьи останки. Меня уж поди не узнать – с навозом смешался.

УУУУУУУ – гу-у-у-дит ветер в горах. Пыль столбом над обломками.

В сизом небе диск огненный вспыхнул, из-за чистых треугольников всплывает…

У людей утро начинается

УУУУУУУ – выдыхаю, оставшийся в легких воздух… Мысль еще жива: …о последней формуле забыл… о смысле… для чего… для кого… что там в вечности?..

Хотя бы об этом правдиво людям поведать…

Пытаюсь глотнуть воздух. Пыль. Смрад. Тьма. И формула в сознании неоном вспыхнула:

УУЯ НЕТУ.

 

© Балбекин А.Р., 2012

 


Количество просмотров: 3320