Главная / Драматургия и киносценарии, Драматургия
Произведение публикуется с письменного разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 5 октября 2008
Эзоп
(драма)
Собственная, авторская версия легенды о древнегреческом баснописце – рабе Эзопе. Ранее не публиковалась
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Эзоп
Ксанф
Ирида
Диона
Леокрит
Радамес
Поликсена
Место действия – Дельфы
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Дом Ксанфа. На заднем плане, во всю длины сцены, – овальная стена. В стене, с боку, дверной проем, выходящий во двор. В дверях висит занавесь, сквозь которую просачивается дневной свет; он также проникает через две большие арки, расположенные ближе к середине стены. Внизу арок тянутся балюстрады, от которых отходят полукругом две большие ступени. Помещение обставлено довольно скромно, но со вкусом.
На ложе, в углу комнаты, удобно устроившись, полулежит Ирида.
Входит Ксанф; он навеселе, на лице его играет самодовольная улыбка.
К с а н ф. Ирида? Ты здесь?
И р и д а. Как видишь.
К с а н ф. Да… каждый раз, когда я вижу тебя, мне так и хочется сказать: до чего же ты хороша.
И р и д а. Ты тоже хорош… сегодня.
К с а н ф. У меня отличное настроение. И есть причина.
И р и д а. И какая же, любопытно? Ты редко бываешь пьян.
К с а н ф. Я купил у пьяного Эвмея – которого, забыл, когда видел трезвым, а, может, я никогда не видел его таким, или, возможно, он меня? – раба, за сущий бесценок – каких-то жалких пятьдесят драхм.
И р и д а. Впятеро больше обычного. И это ты называешь “за бесценок”?
К с а н ф. Сказать по правде, я заплатил бы и больше, но Эвмей запросил именно тридцать.
И р и д а. Вот как? И чем же он хорош, этот раб?
К с а н ф. Сейчас ты его увидишь. Он – во дворе. Я его там оставил.
Ксанф подходит к проему, отбрасывает в сторону занавесь, кричит: “Эзоп!” – затем обращается к Ириде.
К с а н ф. Эзоп – так его зовут – немножко философ, чуточку поэт. Он, если я не ошибаюсь, сочиняет какие-то там басни и… что-то еще. В общем – умница. Я даже подозреваю, что он умней и талантливей меня. Что ты на это скажешь, дорогая?
И р и д а. Что ты не безнадежно глуп – впрочем, и не очень умен – если еще способен признать кого-либо умней и талантливей себя, и что этот Эзоп, наверное, действительно умен, раз уж ты с такой легкостью, и даже удовольствием, признаешься мне, своей жене, что в Дельфах есть кто-то умней тебя.
К с а н ф. Да, в Дельфах все – идиоты, и ты это хорошо знаешь; не считая, правда, меня и теперь еще Эзопа. Но в нем есть еще одно свойство, которое так легко позволяет мне признать его ум и даже талант в твоем присутствии. Оно – не без своеобразного изящества – уравновешивает в нем все его достоинства и делает их вполне переносимыми и даже приятными. А вот и он, кстати.
Входит Эзоп. Он среднего роста, громоздкого сложения, с массивными руками. Ему около сорока. Он более чем непривлекателен. Голова его несколько наклонена; из-под густых бровей смотрят спокойные и проницательные глаза; от виска, по щеке, до шеи тянется глубокий шрам, придающий облику Эзопа особое, вызывающее безобразие. Ирида смотрит на него краткое время и отворачивается. Ксанф, заметив выражение ее лица – нечто среднее между отвращением и страхом – улыбается: он явно доволен.
К с а н ф. Ну как?
И р и д а. Он ужасен.
К с а н ф. К тому же он ужасно умен. Не правда ли, Эзоп?
Э з о п. Да, мой ум едва ли можно назвать приятным. Хотя ум – если это действительно ум – вещь вообще ужасная.
К с а н ф. Надеюсь, не для того, кто им обладает?
Э з о п. Я тоже надеюсь, я все еще надеюсь.
Ирида, найдя слова Эзопа остроумными, едва заметно улыбается, но не обнаруживает – пока, очевидно, – в себе силы обратить взор на Эзопа.
И р и д а (негромко). А я надеюсь, его ум не столь ужасен, как его облик.
Э з о п. Ум, столкнувшись с красотой, становится удивительно, волшебно кокетливым. Искусство – что это, как не кокетство ума перед красотой женщины?
К с а н ф. Что ж, очень недурно. Правда, Ирида?
Ирида не отвечает. Воцаряется молчание.
К с а н ф (борясь со внезапно возникшим желанием спать). Ну, что ты молчишь, Эзоп?
Э з о п. Я должен сказать что-то еще?
К с а н ф (медленно и вяло). Конечно. Ты же видишь, что моя жена недовольна твоей наружностью.
Э з о п. Я тоже бываю – иногда – недоволен ею. Полагаю, моя внешность красноречивей моих слов.
Ирида, совершив усилия над собой, поворачивает голову в сторону Эзопа. Губы Эзопа искривляются в насмешливую улыбку.
Э з о п. Успокойтесь, госпожа: к любому уродству привыкают столь же быстро, как быстро привыкает мужчина к красоте любимой им женщины.
К с а н ф. Благодарю тебя, Эзоп. Успокоил… Надеюсь, ты не меня имел в виду?
Э з о п. Я имел в виду свою непривлекательность.
К с а н ф. (зевая). Может быть, может быть. Ну да ладно. Ирида, было достаточно одной истории, которую поведал мне Эзоп у Эвмея, чтобы я немедленно оценил его ум по достоинству. Полагаю, что и ты – со временем – оценишь его подобающим образом.
И р и д а. Сомневаюсь.
К с а н ф. И напрасно, Ирида, поверь. Я тоже, как и ты, сразу обратил внимание на его малоприятный облик. Он, так сказать, бросается в глаза. Но затем произошло что-то странное, непонятное на первый взгляд. Эзоп, расскажи еще раз ту историю...
Э з о п. Это было в Фивах. С гор веяло утренней прохладой, но бледно-голубое небо, на котором не было ни облачка, и солнце – большое жирное пятно, лениво ползущее по небу, – обещали знойный, палящий день. Нам, рабам некоего Приама, предстояло с тяжелой, громоздкой ношей – тканью, сложенной в большие тюки, – пересечь в три дня голую Серокузскую долину. Хозяин, питавший ко мне некоторую благосклонность, предоставил мне первому выбрать ношу полегче, но среди одинаковых тюков я не отдал предпочтения ни одному из них и отошел в сторону, чтобы посмотреть, как распределят груз между собой остальные рабы. У них, разумеется, был свой взгляд на вещи. После недолгого дележа на мою долю осталась, как я хотел и предполагал, самая тяжелая ноша – корзина, доверху набитая кусками хлеба. Весь первый день пути надо мной посмеивались и отпускали шутки на мой счет, но на второй день их заметно поубавилось, и количество, а с ним и качество их заметно падало по мере того, как моя ноша перебиралась в их желудки и корзина моя пустела. Я выбросил ее, как только в ней не осталось и крошки, и весь остаток пути проделал ничем не отягощенный, часто созерцая не лишенный своеобразной суровой красоты пейзаж, нарушаемый только видом истомленных и чем-то недовольных рабов.
К с а н ф. Ну, что ты скажешь, Ирида? Умно, не правда ли?
И р и д а. Умно, но не более.
Эзоп вперяет свой взгляд в Ириду: шутка – если это шутка – понравилась ему.
К с а н ф (вновь зевая). Уверяю тебя, ты будешь довольно им. Эзоп, на первый раз достаточно.
Ксанф приближается к двери и, отбросив занавесь, кричит: “Поликсена!” На крик является пожилая раба.
К с а н ф. Поликсена, у Эзопа будет отдельное жилье. Ты знаешь, где это. Отведи его.
Поликсена выходит, Эзоп удаляется за ней. Ксанф направляется вслед за Эзопом, но, вспомнив вдруг что-то, останавливается у самого выхода и поворачивается к Ириде.
К с а н ф. Да, кстати, чуть не забыл, до-рогая. Этот Эвмей – спьяну, конечно, – подарил мне, как бесплатное приложение к Эзопу, рабыню. Ее зовут Диона, если память мне не изменяет. Она опрятна и, надеюсь, неглупа. Я сейчас пришлю ее сюда.
Ксанф выходит. Через некоторое время появляется Диона; ей лет двадцать; она миловидна.
И р и д а. Как тебя звать?
Д и о н а. Диона.
И р и д а. Что ты умеешь делать?
Д и о н а. Ничего.
И р и д а. Совсем ничего?
Д и о н а. Я ничего не умею делать хорошо.
И р и д а. А плохо?
Д и о н а. Все.
И р и д а. Что ж, не удивительно, что тебя подарили.
Д и о н а. Меня – подарили? А я считала иначе.
И р и д а. И как же?
Д и о н а. Что меня купили за тридцать драхм, а Эзоп пошел в довесок.
И р и д а. Это больше похоже на правду, и потому, очевидно, – ложь. Эзопом впору детей пугать. Ты его давно знаешь?
Д и о н а. Пятнадцать лет.
И р и д а. Долго. Странно… Говорят, он умен.
Д и о н а. Мало ли что говорят.
И р и д а. Ты хочешь сказать, что он глуп?
Д и о н а. Нет. Я, пожалуй, глупа и едва ли способна правильно оценить чужой ум, также впрочем, как и собственный. Скажи я вам, что Эзоп глуп, – вы не поверили бы; что умен – мне едва ли следовало бы доверять.
И р и д а. Что за глупость. Впрочем, ты не глупа, но и не настолько умна, чтобы уметь скрыть свой ум или вовремя обнаружить глупость. В глупости есть свое обаяние.
Д и о н а. Вы хотите сказать, наверное, что особенно обаятелен ум, умеющий пользоваться глупостью?
И р и д а. Чьей глупостью?
Д и о н а. Все равно чьей.
И р и д а. Пожалуй. Нет, ты умна.
Д и о н а. Увы.
И р и д а. Отчего же “увы”?
Д и о н а. Не быть очень умной и не глупой, но быть еще и миловидной – о такой, очевидно, должен мечтать истинно умный мужчина.
И р и д а. И уж тем более – глупый. Но странно – слышать такие мысли от тебя.
Д и о н а. Почему?
И р и д а. Ты – раба. К тому же ты ничего не умеешь делать… хорошо. И к чему же тебя следует приставить?
Д и о н а (двусмысленно улыбаясь). Умный вопрос, если, конечно, его задает женщина. Мужчины, даже очень глупые, не задают подобных вопросов хорошеньким рабыням.
И р и д а (пристально вглядываясь в глаза Дионы). Я, кажется, поняла тебя. Ступай.
Д и о н а. Куда?
И р и д а. Пока во двор. Поликсена позаботиться о том, чтобы пристроить тебя к какому-нибудь делу, где от тебя будет возможно меньше вреда.
Д и о н а. Благодарю.
И р и д а. Ступай.
Диона выходит.
СЦЕНА ВТОРАЯ
Двор поместья Ксанфа.
Эзоп сидит на своего рода скамейке – оттесанной глыбе продолговатой формы. К нему подходит Диона и подсаживается к нему.
Д и о н а. Ты, или, вернее, твоя незаурядная внешность произвела на нашу новую хозяйку изумительное впечатление: она, кажется, вышла из ума и сказала мне, что тобой впору пугать детей и, быть может, дураков.
Э з о п. А также – хорошеньких женщин.
Д и о н а. А ты находишь ее хорошенькой?
Э з о п. Нет, она – не хорошенькая, а намного хуже: она – красивая.
Д и о н а. И ты успел заметить это?
Э з о п. Так же, как и она успела заметить, что я не очень красив.
Д и о н а. А она не показалась тебе глупой?
Э з о п. Нет. Но, думаю, с такой красотой, как у нее, простительна любая глупость.
Д и о н а. Глупость, если она безопасна, всегда простительна, чего не скажешь об уме, и поэтому я сказала ей, что я глупа. Правда, тут же имела глупость разубедить ее в этом. И, вообще, наплела всякий вздор, лишь бы она избавила меня от приставаний ее мужа. Это ужасно. Каждый раз, как только у нас новый хозяин, я, по какому-то странному капризу, избегаю его ложа, и чего ради? Как все это глупо и нелепо. Что мне делать, Эзоп, и кто виноват во всем этом? Вечные – глупые – вопросы.
Э з о п. Не знаю.
Д и о н а. Дай совет. Ты же так щедр на советы.
Э з о п. Сомнительная щедрость.
Д и о н а. На сомнительные советы.
Э з о п. Тебе, как и мне, необходима свобода. Но как обрести ее – я не знаю.
Д и о н а. Но ты по-прежнему будешь добиваться ее.
Э з о п. Конечно.
Д и о н а. И что же ты будешь делать со свободой, когда получишь ее?
Э з о п. Ничего или по возможности меньше, ибо свобода – для тех, кто не глуп и презирает суету, – это не столько возможность делать что заблагорассудится, сколько возможность не делать ничего.
Д и о н а. Вот не знала, что ты лентяй.
Э з о п. За пятнадцать лет можно было и заметить.
Д и о н а. Да, можно было, но ты успешно и, я бы даже сказала, талантливо скрывал свою лень.
Э з о п. Да, несомненно, так оно и было и есть. Скажу больше –без ложной скромности – все мои таланты, быть может, – всего лишь прямое порождение, или следствие, моей природной, возвышенной, утонченной, изысканной, воистину аристократической, глубоко почитаемой и лелеемой мной лени.
Д и о н а. С каких это пор, Эзоп, ты стал говорить так напыщенно?
Э з о п. И сентиментально. Ничто не вызывает у меня такого чувства умиления, как моя родная лень.
Д и о н а. На сокрытие которой у тебя ушло немало усилий, не так ли?
Э з о п (улыбаясь). Да, и, поверь, больше, чем это ты можешь себе представить.
Д и о н а. Верю – у тебя всегда такой утомленный и унылый вид. Кстати, это у тебя от усталости или хитрости?
Э з о п. От добросовестности, конечно.
Д и о н а. Как это забавно – и печально.
Э з о п. И все потому, что я – раб.
Д и о н а. Не поняла.
Э з о п. Раб должен скрывать свои пороки.
Д и о н а. Не думаю, что лень – для раба – непременно порок, это – скорее – его достоинство, единственная его добродетель.
Э з о п. Только наивные люди не способны понять, что иные свои достоинства, не говоря уже о добродетелях, следует скрывать с гораздо большей тщательностью и усердием, чем многие свои пороки.
Д и о н а. Ум, например?
Э з о п. Признаюсь: это трудно, но возможно, если дать труд себе подумать, конечно.
Д и о н а. Но, чтобы ты не говорил, глупо – употреблять свой ум на то, чтобы по возможности скрыть его.
Э з о п. Но такова участь людей, у которых слишком ничтожный выбор.
Д и о н а. Да? И все же ты всюду искусно обнаруживал именно ум, а не глупость, или такого рода глупость, которую легко и, главное, охотно принимали за ум, лишь бы не показаться в собственных и чужих глазах глупым. И к тебе всюду относились милостиво. Это мне везде было плохо, независимо от того, что и как я обнаруживала, – ум или глупость.
Э з о п. А кроме того, ты с удивительным постоянством обнаруживала милое личико, соблазнительное тело и строптивый, неуступчивый нрав.
Д и о н а. А еще обнаруживала, как правило, глупых, малопривлекательных и похотливых мужчин, не в моем вкусе.
Э з о п. Увы, Диона, увы. Но глупо – в твоем положении – обнаруживать вкус и уж тем более хороший вкус. Глупо – в твоем положении – иметь красивое лицо и тело, но, как это не прискорбно и смешно, было бы, очевидно, еще большей глупостью – пытаться как-то обезобразить свою внешность. Глупо…
Д и о н а. Довольно, Эзоп. Все глупо. Во мне или вокруг меня. Я уже поняла это. И только женское во мне умно, однако оно, кажется, затем лишь и умно, чтобы подчеркнуть мою человеческую глупость или глупость моего положения, что в конечном счете одинаково плохо и неприятно. А я, в сущности, хочу так мало – и так много, быть может, – чтобы ко мне относились милостиво и уважительно – как к тебе.
Э з о п. А я не хочу довольствоваться таким отношением ко мне, ограничится им. Я хочу быть просто свободным. Не больше, но и не меньше. Ах, какое это упоительное состояние. И почему мы начинаем ценить его только тогда, когда теряем свободу? Какой это, в сущности, глупый, несносный вопрос. Ведь когда-то я был свободным, Диона. Ты спросила меня – что я буду делать, когда обрету свободу? Я буду наслаждаться ею.
Д и о н а. Наслаждаться? Ах, Эзоп, сколько раз я слышала, как ты рассуждаешь о свободе, и каждый раз ты говоришь о ней так, словно она – женщина.
Э з о п. Так же, как и истина. А почему бы и нет? Она желанна, капризна, заманчива, обольстительна. Она горячо любима, прелестна, соблазнительна, обманчива. В ней столько смысла и легкомыслия одновременно. И чем не женщина? И мне очень хотелось бы надеяться, что она будет для меня доступной.
Д и о н а. Она потаскушка и льнет только к богатым.
Э з о п. Ты не права.
Д и о н а (нарочито насмешливо). Неужели?
Э з о п. Богатые тоже по-своему несвободны и, бывает, даже плачут. Как правило, от глупости и сентиментальности. Вещи, которые, казалось бы, должны были дать им свободу, на самом деле отнимают ее. Они имеют свойство порабощать людей, если они, конечно, до этого не были рабами в своей душе.
Д и о н а. Разве?
Э з о п. В сущности, истинная свобода – а только к такой и следует стремиться – дается только богами. Впрочем, она ими же и отнимается.
Д и о н а. Не знаю. Однако, согласись, как бы там ни было, зависеть от вещей, которых можно и не замечать, обходиться с ними как вздумается, куда предпочтительней, чем от людей, которые имеют ужасно дурную привычку лезть в глаза, в тело, душу, при том, что далеко не всех хочется допускать туда.
Э з о п (улыбаясь). Но ведь кого-то хочется?
Д и о н а. К сожалению.
Э з о п. Можно сказать – и к счастью. К тому же ведь и тебе самой подчас хочется влезть в чью-то душу, не спрашивая на то позволения, и чем глубже, тем лучше. Отсюда и вся эта глупая, несносная и – иногда – божественная путаница, неразбериха – жизнь. Вот ради именно этих “иногда” мы, собственно, и живем, если хорошо вдуматься. Хотя и хочется, очень, порой безумно хочется не зависеть ни от людей, ни от вещей – в пределах разумного, конечно. Я хотел бы для себя именно такого состояния. А уж в чужую душу я сумею как-нибудь проскользнуть.
Д и о н а. Не сомневаюсь. Но я не хотела бы, чтобы ты был свободным.
Э з о п (удивленно). Почему?
Д и о н а. А ты подумал обо мне? Что будет со мной, когда ты покинешь этот – или другой – дом? Я слишком привыкла, привязалась к тебе, чтобы потерять тебя. Ты единственный, в ком я могу найти сочувствие, быть может понимание, и поддержку.
Э з о п. Успокойся, родная. Обещаю тебе, я не уйду из этого – и любого другого – дома без тебя. Ведь это я убедил Эвмея – и не только его, если ты помнишь, – отпустить тебя со мной. Я всегда буду с тобой, даже тогда, когда основательно надоем тебе. Поверь.
Д и о н а. Я верю тебе, Эзоп. Ты ведь никогда не обманывал меня, да? Даже когда я была маленькой, несмышленой девчонкой. Так что можешь смело надоедать мне. Все равно это у тебя не получится.
Диона улыбается и ласково прикасается к плечу Эзопа, в глазах ее тихо сияет благодарность.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Проходит две недели.
Дом Ксанфа. Обстановка та же.
Эзоп сидит на ступени, прильнув к полуколонне арки; утомленный, он дремлет. В комнату входит Ирида и замечает Эзопа; лицо ее освещается радостной улыбкой.
И р и д а. Ах, вот где ты!
Эзоп пробуждается и видит перед собой Ириду, хочет встать.
И р и д а. Сиди.
Ирида удобно устраивается на ложе и внимательно смотрит на Эзопа. Эзоп, смутясь, хочет встать, но Ирида жестом приказывает ему сесть. Эзоп повинуется.
Э з о п. Мне поручено дело, госпожа.
И р и д а. Что-нибудь несущественное, какой-нибудь пустяк.
Э з о п. Вы так уверенны в этом?
И р и д а. Даже если тебе поручили бы снести с лица земли Дельфы, то все равно это не было бы столь существенно.
Э з о п. Это комплимент мне или Дельфам?
И р и д а. Не знаю. Все зависит от твоей самооценки, а вернее, твоего высокомерия.
Э з о п. Я мудрый – так, во всяком случае, мне сказала однажды Диона -– а мудрый должен быть скромным.
И р и д а. Даже если мудрец – скромный человек, то, надо полагать, его скромность – это не одно и то же, что скромность дурака или посредственности, ибо для одних скромность – это смиренность и вялость ума, который уже ни на что не притязает, для других же, мудрых, это – снисходительность – одежда, в которую рядится утонченное высокомерие, – и веселая, изящная усмешка.
Э з о п. Не могу не согласиться с вами – как человек мудрый и скромный, конечно.
И р и д а. Вот и замечательно. Кстати, что именно тебе поручили?
Э з о п. Совершить кое-какие покупки.
И р и д а. Разумеется, это нечто более важное, чем судьба Дельф, но все же – по-прежнему – нечто несущественное, да и не важное.
Э з о п. Может быть. Возможно, что в жизни человека вообще не существует важных дел. Возможно, с помощью так называемых важных дел он всего лишь преувеличивает собственную важность. Но тогда, по крайней мере, необходимо считаться с тем, что они – дела – вообще есть.
И р и д а. Да, есть, и именно поэтому ты позволил себе вздремнуть?
Э з о п. Я притомился слегка.
И р и д а. От каких таких дел, Эзоп?
Э з о п. Очевидно, неважных, но от них устаешь еще больше, чем от любых других.
И р и д а. Так отдохни.
Э з о п. С вашего позволения.
И р и д а. Да, конечно. Кстати, я искала тебя. Не удивляйся или, вернее, не делай вид, что удивился. Я хотела бы, чтобы ты рассказал мне кое-что.
Э з о п. Что?
И р и д а. Диона обмолвилась как-то, что тебе приходилось принимать участие в судебных делах. Это правда?
Э з о п. Да, госпожа.
И р и д а. Она сказала также – так, между прочим, – что ты блистал там мудростью – тоже, очевидно, так: между прочим.
Э з о п. Она преувеличила. Она любит преувеличить. Суд, с моей подсказки, вынес несколько решений – больше забавных, чем мудрых. Хотя справедливости ради надо сказать, что именно то обстоятельство, что они были забавными, меня устраивало больше всего.
И р и д а. А разве суд – место для забав?
Э з о п. Не думаю так. Во всяком случае, он не должен быть таким местом. Но, несмотря на серьезность принимаемых там решений – а, может быть, благодаря именно им – он становится-таки местом, где разыгрывается странная и забавная игра, комическая драма или драматичная комедия, – это как вам будет угодно – с истцами, ответчиками, публикой и судьями – этими мудрецами поневоле, по обязанности – персонажами, придающими комедии столь необходимую ей серьезность и завершенность.
И р и д а. Это, надо полагать, – довод в пользу суда?
Э з о п. Вполне может быть.
И р и д а. А не следует ли его отменить как таковой, раз уж суд – глупость? И хотя бы одной будет меньше.
Э з о п. Ни в коем случае. Часто людям приходится выбирать между несколькими глупостями, и мудрость их в таких случаях сводится к тому, чтобы выбрать меньшую из всех. Суд – глупость, отменив которую, люди совершат еще большую глупость. Я уже не говорю о том, какого серьезного и глубокомысленного развлечения они лишат себя. Это недопустимо.
И р и д а (улыбаясь). Невозможно понять, серьезно ты говоришь или нет. Во всяком случае умно и занятно. Итак, если я правильно поняла, ты ходил на суд за тем, чтобы полюбоваться глупостью, а заодно, для более полного впечатления, щегольнуть собственной мудростью?
Э з о п. Я ходил туда восстановить справедливость – так, как я ее понимаю, разумеется, – но ничего не имел против, если это удавалось сделать весело и забавно.
И р и д а. Вот как. Любопытно. Вот и расскажи какую-нибудь забавную историю.
Э з о п (после некоторого раздумья). Это было в Афинах. Тамошние жрецы справедливости прослышали, что у некоего Ферисида есть неглупый раб – я – который легко находит выход из затруднительных положений; и поскольку они попали именно в такое положение, в связи с одним довольно щепетильным и занятным дельцем, они обратились ко мне за советом. Я был негласно вызван на судилище, где мне во всех подробностях изложили дело, внешне очень простое. Некто Креонт, каменщик, случайно, как полагали все незаинтересованные лица и сам Креонт, свалился с крыши величественного храма Артемиды. На его счастье, он упал на голову какому-то болвану – Геликону, которого провидению было угодно воспроизвести на свет, вскормить, довести до определенного размера и пухлости – и все это лишь для того, чтобы он мог стать относительно мягкой и удобной подстилкой для Креонта. Что и говорить, Геликон выбрал не самое удачное место для прогулок, хотя у каменщика, конечно, было свое мнение на этот счет. Было оно, однако, и у родственников покойного; они обратились в высший Афинский суд, обвинив Креонта – догадайтесь, в чем? – в преднамеренном убийстве. Суд было с порога отверг такое вздорное обвинение, но у Геликона, оказалось, были влиятельные родственники, и суду ничего оставалось, как принять его к рассмотрению. Дело, которое обещало быть легким и кратковременным, неожиданно, ко всеобщему неудовольствию, затянулось. Родственники глупо и печально павшего решительно облачились в наряд дураков, до которых очень смутно доходили смысл и комизм произошедшего и происходящего; но, только продолжая настаивать – хотя бы и внешне – на своей умственной неполноценности, они могли достигнуть желаемого: выйти, как им это, очевидно, представлялось, с честью из, прямо скажем, щепетильного и дурацкого положения, в которое они попали благодаря, извините, заднице, ногам или животу – чем он там упал на Геликона? – Креонта, впавшему в отчаяние. Любое его возражение, не лишенное здравости, а нередко и некоторого остроумия, наталкивалось на неколебимое и упрямое желание глупых родственников – призвать его к ответу за нанесенное оскорбление, чем он им там его нанес? “Креонт вполне сознательно спрыгнул на Геликона, – настаивало обвинение, – чтобы свести с ним счеты”. – “Я не знал Геликона, – сопротивлялся каменщик, – и у меня, следовательно, не могло быть с ним никаких счетов”. – “Ложь!” – вскричали родственники. “Если бы захотел убить его, – не сдавался Креонт, – я, несомненно, избрал менее опасный для себя способ сведения счетов, если, конечно, предположить, что они у меня были. Я, может, и убийца, но не самоубийца и не сумасшедший. Неужели это так трудно понять?! И если я имел глупость упасть на чудака, из этого ведь не следует, что сам я чудак”. – “Вот, видите! – завопили обиженные родственники. – Он уже не решается отрицать, что у него могли быть счеты с Геликоном. Он даже называет себя убийцей. Какие еще вам нужны доказательства? А что касается способа, которым он решил покончить с ним, то это ведь всего лишь дело вкуса. Но, убив его таким – столь, скажем откровенно, смелым, оригинальным и неожиданным – способом, он, скорее всего, рассчитывал на то, что любой суд признает его невиновным. Любой, да ни этот!” – “Это не оригинальный, а идиотский способ, досточтимые мои! – почти криком возразил Креонт, теряя самообладание. – Если, правда, за идиотизмом не признавать высшей оригинальности”. – “На кого, собственно, и на что он намекает? – засуетились вдруг обвинители. – Уж не имеет ли он в виду – некоторым образом – и нас?” Креонт, почувствовав, куда гнут его противники, запротестовал: “Я никого и ничего не имел в виду”; но, неожиданно поддавшись чувству ехидства и злобы, закруглил – и в каком-то смысле весьма удачно – свой протест: “Хотя доводы печально пострадавшей стороны нельзя не признать в высшей степени оригинальными”. Понятно, куда метил Креонт, произнося свое последнее, не лишенное едкости, замечание, но он выбрал не самое лучшее место для упражнений в острословии. Здесь вполне могли оценить, и по достоинству, любую – и уж тем более такую – остроту, но все же не вполне так, как бы это хотелось Креонту. Несомненно, он попал в цель, но тут же и сам стал мишенью для дышащих злобой, плоских и от этого еще более неприятных нападок противной стороны. “Да он же издевается над нами! – возмутились истцы. – Мало того, что он убил Геликона, так он и из нас решил сделать посмешище!” – “Не больше, чем это вы делаете сами”, – буркнул, уже нерешительно, обвиняемый. “Он ответит и за это!” – воскликнули геликоновцы таким уверенным тоном, словно им уже был известен окончательный приговор. Креонт в конце концов устал возражать и сник. “Вот, – зашептали его недоброжелатели, – в нем, кажется, проснулась совесть, но это все равно уже не спасет его от справедливого возмездия”. Суд, однако, понимая всю смехотворность и искусственность обвинения, не торопился осуществить это возмездие, чем навлекал на себя недовольство отцов города. Время шло, а решение не принималось. Но так не могло продолжаться слишком долго. И тогда пригласили меня. После недолгих раздумий я нашел-таки решение, которое, как мне представлялось, могло устроить всех без исключения. Правда, не в одинаковой мере. Я тут же сообщил его главному судье, а он, до безумия уставший от всех этих глупых разборов и препирательств, – в момент оглашения приговора – с преувеличенной серьезностью и комической торжественностью, делая усилия над собой, чтобы не прыснуть со смеху, объявил: “Суд с пониманием относится к пострадавшей стороне и не может не признать разумности их требования – наказать Креонта. Но, с другой стороны, любой, кто наделен хоть ничтожной способностью мыслить здраво, не может не обнаружить некоторую шаткость, уязвимость доводов обвинения. Понятно желание Креонта – не признавать себя преступником, но и понятно стремление родственников бедного Геликона видеть в печальном событии преднамеренное убийство. Но суд должен быть беспристрастен и непредвзят, иначе он и не суд. Это должны понимать как истцы, так и ответчик, как, впрочем, и все присутствующие здесь. Короче, после длительных споров и размышлений мы – Афинский суд – пришли к следующему заключению. Креонт не совершал преднамеренного убийства Геликона, но поскольку Геликон все же мертв и в этом повинен Креонт, то он должен понести справедливое наказание. Мы не вправе поощрять убийства, если даже оно совершенно столь оригинальным, простите, способом. Итак, суд выносит следующее окончательное решение: Креонта приговорить к смертной казни…” Ах, какое действие произвели эти последние слова на законопослушных и благонравных родственников Геликона. Они встретили его бурным рукоплесканием и криками восторга: “Слава суду! – Превосходно! – Прочь предвзятость и глупость!” Но восторг, как выяснилось чуть позже, был несколько преждевременным. Судья, после небольшой вынужденной паузы, продолжил все так же торжественно-комично: “… Креонта приговорить к смертной казни, но с одной маленькой (он особенно выделил слово “маленькой”) оговоркой, а именно: приговор можно будет осуществить только одним способом: Креонт должен будет стать на то самое место, где он так коварно и где-то даже тонко убил Геликона, и предоставить его родственникам, которых, судя по всему, он очень любил, и которые продолжают так беззаветно любить его, возможность спрыгнуть на себя с крыши храма. Причем они могут проделывать это до тех пор, пока у них не исчерпается весь запас родственников, либо – что вероятней – до того счастливого момента, пока наиболее удачливый сородич, которому, очевидно, подыграют сами боги, не рухнет на голову Креонта и восстановит, наконец, таким образом всеми желаемую и заставляющую себя ждать справедливость”, судья сделал короткую, но многозначительную паузу, после чего завершил свою небольшую, но впечатляющую речь: “Хотелось бы обратить ваше внимание, уважаемые сограждане, на два немаловажных обстоятельства. Во-первых, суд в данном случае идет навстречу истцам. И кто бы посмел усомниться? Ведь Креонт, в отличие от Геликона, должен будет стоять неподвижно, чем он существенно упростит задачу родственникам горячо оплакиваемого Геликона. Я уже не говорю о том, у Креонта была одна попытка – на вторую он едва ли решился бы – у его же истцов, бескорыстных – несомненно! – поборников справедливости, надеюсь, простите, больше. И, во-вторых, только при таком способе осуществления смертного приговора суд – и не только этот, и во все времена – не сможет не признать безупречности основного аргумента обвинения против Креонта. И пусть рухнут небеса и раздавят нас как Креонт Геликона, но справедливость восторжествует”. – Картина резко изменилась: теперь приуныли воистину “бедные” родственники, а Креонт внезапно оживился, рассмеялся полуистерическим, нервным смешком и сквозь смех выдавил из себя: “Нет, право же, стоит попробовать… Я с удовольствием и с чувством исполненного гражданского долга… Словом, я к вашим услугам, почтенные… кандидаты в покойники…” Однако весь воинский пыл их исчез, чувство справедливости утихомирилось, а негодование улетучилось. Они решили, что справедливость, а с ней и бедный Геликон потерпят, и не стали испытывать судьбу.
И р и д а (улыбаясь). Да, это очень занятно и забавно, но, пожалуй, больше умно, – я имею в виду, конечно, твой совет – чем забавно.
Э з о п. Вы находите?
И р и д а. Почему бы и нет? И потом, почему забавное должно быть непременно глупым или недостаточно умным? Возможно, потому, что мнимая мудрость любит сбывать свой дрянной товар в обертке дешевой серьезности. Шутка, умная, изящная шутка – это признак и привилегия истинных мудрецов.
Э з о п. Может быть. Не знаю. Я не думал об этом. Но у вас, извините, странная манера говорить о мудрецах и мудрости – тоном мудрой – довольно избитые и скучные вещи.
И р и д а (раздраженно). Ты не очень учтив, Эзоп.
Э з о п. Я просто глуп, госпожа.
И р и д а (полупрезрительно). Неужели?
Э з о п. Я хочу нравиться вам.
И р и д а (со скрываемой радостью и удивленно). А что в этом дурного или противоестественного?
Э з о п. Увы, ничего, госпожа. И поэтому, признаться, я не могу защитить себя же самого от своих бесконечных насмешек. А вот дурное и противоестественное так легко защитить и оправдать, если они, конечно, вообще нуждаются в защите и оправдании.
И р и д а. Не уверена, что это так.
Э з о п. Ничего, все еще поправимо.
И р и д а (чувствуя иронию в словах Эзопа и желая сменить тему разговора). Кстати, относительно провидения.
Э з о п. Провидения?
И р и д а. Ну да. Ты же сказал, что провидение способствовало появлению Геликона на белый свет, но только затем, кажется, чтобы он со временем мог спасти – столь безрассудным, но вполне оригинальным способом – жизнь Креонта.
Э з о п. Да, говорил… что-то подобное. И что же?
И р и д а. Я полагаю, что в оценке провидения ты остановился на середине.
Э з о п. То есть?
И р и д а. Я думаю, что провидению было угодно уронить Креонта на голову Геликона для того лишь, чтобы Эзоп имел повод найти мудрое решение.
Э з о п. Не думаю. Но даже если это так, то провидение, надо сказать, жестоко.
И р и д а. Может быть. Но для мудрого решения необходим достаточно веский повод, и верх здравомыслия – когда за мудрость расплачиваются бесценной шкурой дурака.
Э з о п. Не уверен, что для мудрого решения действительно нужен веский повод. Мудрость, как и глупость, не следует экономить. Но в одном я почти уверен: Геликон должен быть чрезвычайно благодарен мне: это моей находчивости и остроумию – и лишь отчасти самому себе – он обязан тому, что войдет теперь в историю – и не с темной, задней, ее стороны, а с парадного входа – и удостоится таким образом чести, которой не заслужили люди, куда более достойные и значительные, чем он.
И р и д а. Возможно. Но мне кажется, не знаю почему, что достославный Геликон не вошел, а влип в историю.
Э з о п. Это всего лишь терминологическое различие, в сущности, ни к чему не обязывающее, а суть все та же: он – в истории.
И р и д а. Но в каком качестве?
Э з о п. В своей природной, подлинной сущности.
И р и д а. Ты, кстати, не знал его лично и, следовательно, не можешь справедливо судить о том, был ли он действительно глуп.
Э з о п. Теперь я не узнаю этого никогда, но его не очень умные родственники и, главное, мое, быть может, невольное, но вполне понятное желание видеть в нем дурака не изменят весьма удобного и даже в чем-то приятного для меня взгляда на трагикомически погибшего Геликона. К тому же смехотворные и вполне глупые обстоятельства его гибели, в которых можно усмотреть и нечто глубоко символическое, иронию богов, делают окончательно невозможным какой-либо иной взгляд на него.
И р и д а. Да. И все же – сомнительная честь.
Э з о п. Какая есть. И ничего тут не поделаешь. Если бы дуракам было свойственно здоровое честолюбие и при этом у них было бы хоть чуточку здравого смысла, юмора и хоть гран мудрости, то многие из них всей своей глупой душой пожелали бы оказаться на месте удачливого и скромного Геликона.
И р и д а. А еще больше – на месте Креонта, не так ли?
Э з о п. Креонт в этой истории, несмотря на всю его внешнюю значительность, – второстепенный персонаж или даже в каком-то отношении элемент декорации, так сказать. Тот камень, которым запустили боги в Геликона. Геликон же и его бессмертный дух глупости – вот, по сути, главные фигуры в этом весьма поучительном представлении. Из Креонта же невозможно выдавить и каплю морали, кроме двух-трех банальностей. А мораль здесь, как, впрочем, и везде, – главное.
И р и д а. И какая же мораль?
Э з о п. Ну, например, та, что верх здравомыслия – когда за мудрость расплачиваются шкурой дурака.
И р и д а (явно польщенная). Неужели? Ты льстец, Эзоп, но больше – шутник.
Э з о п. Нисколько.
И р и д а. Шутник.
Э з о п. Надеюсь, вас это не огорчает.
И р и д а. Пока. Кстати, любопытно, что ты скажешь о том, когда за глупости людские расплачиваются шкурой мудреца.
Э з о п. Что мудрец имел глупость быть умным.
И р и д а. Что ж, остроумная мысль, хотя и печальная.
Э з о п. А я нахожу ее веселой.
И р и д а. Вот как?
Э з о п. Да. Это тот редкий случай, когда цена на глупость резко возрастает и оценивается шкурой умницы.
И р и д а. Или мудрец падает в цене?
Э з о п. Это как вам будет угодно. Хотя должен сказать, что человеческая глупость может обходиться – и довольно часто обходится – невероятно, безумно дорого. В каком-то смысле она – это самое дорогое, что есть у людей. И, может быть, поэтому глупость следовало бы лелеять, особенно ценить. Ее надо беречь, а для этого прятать как можно дальше, тем более, что она с таким упрямством и напором лезет наружу, что иной раз диву даешься. Даже всесильные и бессмертные боги не могут справиться с ней. Это, пожалуй, единственное, с чем они не могут и не справиться никогда. Против людского ума и изворотливости они могут выставить свои ум и изворотливость, но против глупости у них нет средств, действенных по крайней мере. Нам, простым смертным, следует гордиться этим: хоть в чем-то мы превосходим могущественных богов. Они, в отличие от нас, не могут позволить себе роскошь и радость быть глупыми и непоследовательными, и поэтому, как никто другой, заслуживают нашего глупого милосердия или по крайней мере не менее глупого снисхождения. (Неожиданно быстро встает.) А теперь позвольте мне удалиться. Ваш муж отправил меня купить что-нибудь съедобное. Приближается время обеда, и я боюсь, у меня не хватит времени.
И р и д а (с заметным, хотя и скрываемым, огорчением в голосе). Да-да. Желудок превыше всего, по крайней мере для Ксанфа. Хорошо, иди.
Эзоп выходит.
СЦЕНА ВТОРАЯ
Кухня. На ней царит беспорядок: там и сям лежат всевозможная утварь; из громоздкой глиняной печки – частью в дымоход, а частью в печной проем – валит дым. Среди нагромождения кухонного хлама, в дальнем углу лежит Радамес – черный, как сажа (его словно вытащили из печки), эфиоп могучего сложения; он пьян; рядом с ним возятся две рабыни.
На деревянном столе стоит корзина, в ней – множество языков.
На кухню входит Эзоп, осматривается.
Э з о п (показывая рукой на корзину и обращаясь к Радамесу). Это все, что ты купил?
Радамес весело и добродушно улыбается пьяными глазами и кивает головой.
Э з о п. Очень весело.
Радамес расплывается в еще большей улыбке и кивает.
Э з о п. А с тех десяти лепт, что я дал тебе, не осталось ни одной?
Эфиоп водит головой по сторонам; теперь весь его лик – одна сплошная добродушная и бессмысленно веселая улыбка.
Э з о п. Глупый вопрос. Мне следовало бы догадаться по тому, как хорошо ты выглядишь. А случайно… хотя ни о чем не буду спрашивать тебя: это может плохо кончиться для твоего лица.
На кухню входит Диона; ее замечает Радамес и выжимает из себя улыбку, какую уже невозможно и вообразить: улыбаются щеки, сморщенный лоб, толстые губы, мочки ушей, кончик носа – всё.
Д и о н а. Ну и видик. Что произошло, Эзоп? Чему он так рад? Уж не мне ли?
Э з о п. Жизни.
Д и о н а. Неужели? Надо же. Это талант – радоваться жизни, не имея на это причин, и, быть может, самый лучший талант. Радамес, научи меня этому.
Э з о п. Нет ничего проще: напейся до бесчувствия.
Д и о н а. Ну нет, если и напьюсь, то с горя.
Э з о п. В таком случае странно, что я не видел тебя до сих пор пьяной.
Д и о н а. Ты просто невнимателен. За пятнадцать лет можно было и заметить.
Э з о п. Да, можно было, но ты успешно – я бы даже сказал: талантливо – скрывала это.
Д и о н а. Скажу честно: я стыдилась показаться на твои глаза в столь непристойном виде.
Э з о п. Что ж, благодарю тебя.
Д и о н а. Не стоит благодарностей. Ты, возможно, лишился презабавного зрелища.
Э з о п. О чем нисколько не сожалею.
Д и о н а. И напрасно. Лично я много бы дала, чтобы посмотреть на себя со стороны, когда я не в себе. Хотя догадываюсь, что увидела бы что-нибудь удручающе глупое, кислое и пошлое. Наверное, надо быть безупречной дурой, чтобы почувствовать себя счастливой именно в состоянии опьянения. А как хочется!
Э з о п. Быть дурой?
Д и о н а. Нет. Сделать хотя бы глоток счастья.
Э з о п. И тут же захлебнуться им.
Д и о н а. Это почему же?!
Э з о п. Умереть в состоянии блаженства – это, очевидно, и есть предел допустимого человеческого счастья.
Д и о н а. Вот не догадывалась. Ну что ж, если ты прав и это действительно так, то я – из гуманных побуждений, конечно, – пожелаю такого счастья кому угодно, но только не себе самой.
Э з о п. Отчего же такая нелюбовь к себе?
Д и о н а. Из любвеобильности, конечно.
Э з о п. А может, боязно?
Д и о н а. Да, очень. Мне так хочется жить. А счастье, которое ты так щедро предлагаешь, очень уж смахивает на яд. Нет. В конце концов, и в этом желании жить уже есть кое-что – и очень важное – от счастья. Нет, я бы предпочла его за меньшую цену, если, конечно, такое счастье возможно. А ты как думаешь?
Э з о п. Я думаю, что если бы меня освободили от необходимости или, вернее, способности постоянно думать, то для меня, пожалуй, это и было бы счастьем. Цена, как видишь, ничтожная.
Д и о н а. Странно: тот, у кого не достает ума, мечтает обрести его.
Э з о п. По глупости.
Д и о н а. А тот, у кого он есть, часто желает – не знаю, насколько искренне – избавиться от него.
Э з о п. И редко бывает так, что кто-нибудь достигает желаемого; но, даже достигнув его, испытывает, как правило, горькое разочарование.
Д и о н а. Ты лукавишь, Эзоп. Признайся, ведь лукавишь? Тебе, я знаю, нравится быть умным, а вернее, кокетничать своим умом, любоваться им, подобно красавице, без конца любующейся своей внешностью.
Э з о п. Глупости.
Д и о н а. Неужели?
Э з о п. Странным и непонятным для меня самого образом я долгое время зависел и продолжаю зависеть от прихотей и глупостей людей, которых по тем или иным причинам считал и считаю хуже себя, и ум мой дает мне, кажется, это воистину двусмысленное, какое-то извращенное и, в сущности, глупое право, а это только усиливает – а, возможно, и порождает в каком-то смысле – само страдание. А ведь, по сути, умный и здоровый человек должен был бы стремиться к отсутствию у него страданий, а не к счастью, а вернее, именно в этом – отсутствии боли – и видеть свое счастье. Может, оно не столь и заметно, но во много благодаря именно этому оно, очевидно, и есть счастье.
Д и о н а. Я уже где-то слышала эту или подобную мысль, только не помню – где и от кого. Умная – хитрая – мысль*. Но я не верю тебе, Эзоп. Ты ведь все равно лукавишь, если и не со мной, то уж во всяком случае с самим собой.
(*Что-то подобное изрек в свое время Аристотель, который как-то мимоходом обмолвился, что “рассудительный стремится к отсутствию страданий, а не к наслаждению”, так что, надо полагать, Диона если и слышала эту мысль, то непосредственно из уст знаменитого философа; и у нее хватило такта не ссылаться на первоисточник и не уличать таким образом Эзопа (и еще кое-кого) в плагиате, хотя и весьма маловероятно, что она была накоротке с Аристотелем. Во всяком случае я очень сомневаюсь в этом).
Э з о п. Как это?
Д и о н а. Твои страдания, как я полагаю, вкупе с твоим презрением – право на которое дает тебе твой изощренный ум – ко всему ограниченному и ничтожному, а также сладко спящая совесть делают тебя полновластным хозяином внутри самого себя. Да, именно твои страдания – хотя, по правде, страдания ли они в действительности? – делают тебя таким телесным, физическим, таким ощутимым и восхитительно сущим. И не удивительно. Ведь такое ощущение даруется только болью, а ум – тонкий, изворотливый, скользкий, двусмысленный ум – умеет утончить, смягчить и сделать ее терпимой и даже приятной и – затем – позволяет взирать на все с чувством ленивого превосходства и с не лишенной изящества, насмешливой улыбкой.
Э з о п. Глупости, Диона. И откуда тебе знать все это?
Д и о н а (улыбаясь). От тебя, может быть, Эзоп?
Э з о п. Я не говорил тебе ничего такого.
Д и о н а. Какой, однако, замечательно наивный тон. “Я не говорил тебе ничего такого”. Но ты говорил мне другое, почище этого. Ты многое мне говорил. А я, развесив свои невинные, девственные уши, слушала. А, может, ты, хитрец, и прав, но тогда – да здравствует глупость! Честное слово, Эзоп, мне так безумно хочется – иногда – быть несносной, безнадежной дурой.
Э з о п. Ну, постарайся тогда разменять свой тяжелый, несносный ум на легкую и милую глупость какой-нибудь дуры.
Д и о н а. Это приемлемо – для меня, но едва ли дура, почувствовав, что ее хотят надуть, пойдет на столь неравноценную сделку, и мне не удастся одурачить ее, и я почувствую себя ужасно глупой, чего никогда не почувствует она, поскольку она безукоризненно, идеально глупа.
Э з о п. Как ты, однако, стала мудрено говорить, Диона. Возможно, это верный признак того, что ты глупеешь, – с возрастом это частенько происходит, – и у тебя появляется надежда стать дурой. Уж не знаю – какой, но дурой.
Д и о н а. Спасибо.
Э з о п. За что?
Д и о н а. За дуру, конечно, а точнее, за надежду – очень зыбкую, ненадежную, и все же надежду.
Э з о п. Благодари свою глупость.
Д и о н а. Благодарю. Хотя чего благодарить ее? Она же глупа. Но довольно плодить дураков и нести чушь. Ты лучше скажи, откуда Радамес взял деньги? Или нашелся какой-нибудь добрый человек и напоил его так бессовестно бесплатно?
Э з о п. Хозяин дал мне тридцать лепт, чтобы я взял на базаре чего-нибудь съестного. Но мне, к моему сожалению и к его безмерному удовольствию, как теперь выяснилось, попался на глаза Радамес, и я отправил его вместо себя. Мы договорились с ним, что он купит продукты на свое усмотрение, а на сдачи – что ему заблагорассудится. Он купил гору языка, а на сдачу – набрался как Дионисий.
Д и о н а. А может, иначе? Сначала он купил вина – нализался, и лишь потом приобрел на сдачи язык.
Э з о п. Скорее всего так оно и было. Но это ничего не меняет. Скоро – обед, а подать к столу нечего.
Д и о н а. А ты накорми хозяина баснями.
Э з о п. Блюдо, конечно, отменное, рассчитанное на гурманский вкус, но, боюсь, оно только раздразнит его и без того всегда отменный аппетит.
Д и о н а. А ты все же попробуй.
Э з о п. Легко советовать. А я-то убежден, что это будет первая и – одновременно – последняя попытка.
Д и о н а. Невелика беда.
Э з о п. Видишь ли, это самое сложное и ответственное поручение, которым меня до сих пор обременял Ксанф, и мне, скажу тебе честно, немножечко стыдно – хотя, ты знаешь, мне мало знакомо это чувство – за то, что я не оправдал его надежд, тем более, что и вчера я ничего не предпринял, чтобы пополнить продовольственные запасы, хотя хозяин – как раз в тот момент, когда я был занят тем, что лелеял собственную лень, – настаивал на этом, объявив, что с утра он прогнал своего лучшего повара за какую-то серьезную оплошность, а я легкомысленно сказал ему, что на кухне всегда найдется хотя бы парочку тараканов, а это явный признак того, что там есть еще, чем поживиться; в крайнем случае мы отнимем у них их законную добычу. А кроме того, я опасаюсь, что он, наконец, поймет, что я лентяй, и предпримет попытку исправить эту приятную во многих отношениях, аристократическую добродетель.
Д и о н а. Не знаю, как ты теперь выпутаешься, ведь в меню у тебя сейчас ничего нет, кроме пресноватых, пошловато нравоучительных басен.
Э з о п. Будем кормить тем, что есть, – языком, а басни пойдут как приправа. (Рабыням.) Приготовьте что-нибудь из языка, и как можно быстрей. (Дионе.) По правде сказать, такой дрянью я не стал бы почивать даже осла Ксанфа, но для самого Ксанфа это, пожалуй, сойдет. А ты как думаешь, Диона?
Д и о н а. Хотя Ксанф, конечно, большая и жирная свинья, но я не знала, что ты так уважаешь осла Ксанфа. Не из чувства ли родства, Эзоп?
Э з о п. Ты говоришь непочтительно, Диона.
Д и о н а. По отношению к ослу?
Э з о п. К нему тоже. Но я имел в виду Ксанфа. Справедливость и честность, а главное, благородство требуют признать, что он все же чуточку выше свиньи.
Д и о н а. Да? Ну, тогда я пошла просить прощение у осла – Ксанфа.
Диона выходит из кухни, выходит и Эзоп.
СЦЕНА ТРЕТЬЯ
Дом Ксанфа.
За столом, в ожидании обеда, сидит Ксанф, рядом с ним – Ирида.
Входит Эзоп.
К с а н ф. В чем дело, Эзоп? Почему не подают? Ужасно хочется есть.
Э з о п. Ужасно?
К с а н ф. Да. А что?
Э з о п. Ничего… ничего особенного, надеюсь.
К с а н ф. Надеешься? На что?
Э з о п. На ваш аппетит. Больше, пожалуй, и не на что.
К с а н ф. Причем тут мой аппетит?
Э з о п. Он, надеюсь, настолько велик, чтобы вы могли не обращать внимание на некоторые частности.
К с а н ф. Частности? Какие еще частности?
Э з о п. Полагаю, незначительные.
К с а н ф. Я ничего не понимаю, Эзоп.
Э з о п. Сейчас, полагаю, поймете, но было бы лучше – вам же во благо – если бы не поняли.
К с а н ф (раздраженно). Что я должен понять или не понять? Неужели самый банальный обед нельзя подать, не приправляя его благоглупостью?
Э з о п. Можно, но, предупреждаю, это не вполне банальный обед.
К с а н ф. Не вполне?
Э з о п. Я бы даже сказал: это какой угодно, но только не банальный обед.
К с а н ф. Это уже становится занятным. Что-нибудь не совсем обычное?
Э з о п. Вот именно.
К с а н ф. И ужасно вкусное?
Э з о п. Да. И вы совершенно точно передали суть: оно действительно ужасно вкусное.
К с а н ф. В таком случае немедленно неси его сюда. И имей в виду: если ты надеялся таким образом заинтриговать меня и подзадорить и без того превосходный аппетит, то достиг этого как нельзя лучше.
Э з о п. Вот не думал. Тем более рад угодить вам.
И р и д а. Да, угодник ты, конечно, отменный, Эзоп. Во всей Греции не найти лучше.
Э з о п. Ни на миг не сомневался в этом, госпожа, и, тем не менее, весьма польщен.
Эзоп выходит и является через короткое время с подносом в руках. На подносе – блюдо со множеством наспех поджаренных языков. Сказать, что вид у них малоаппетитный, значило бы явно и нагло польстить им, он откровенно и вызывающе неряшливый, хотя – наряду с внешней невозмутимостью и, пожалуй, искренней серьезностью Эзопа – в нем есть что-то убедительное и даже трогательное, если, правда, не брать во внимание при этом, что все это предстоит съесть; но у Ксанфа их более чем унылый вид вызывает только брезгливую мину и недовольство, готовое перерасти в открытое негодование. Эзоп, заметив это, с привычным и даже неизбежным для него спокойствием приступает к комментарию близкого к провалу дебюта.
Э з о п. Если вы имели в виду только вкусовые качества, то, разумеется, язык – это…
К с а н ф. А что, по-твоему, я еще мог иметь в виду?!
Э з о п. Не сочтите за дерзость, хозяин, я не знал – хотя и догадываюсь теперь – что вы имели в виду; но дело в том, что в данном случае важно только то, что я предполагал, когда говорил, что это несколько необычный обед, а я вас предупреждал.
К с а н ф. Допустим. Но с каких это пор, Эзоп, твое мнение относительно моего обеда, даже такого отвратительного, стало важней моего мнения.
Э з о п. Вы не вполне поняли меня, хозяин.
К с а н ф. Разумеется.
Э з о п. Я хотел сказать, что не промолвил и полслова лжи, когда описал – в двух словах – это непривычное, как я теперь догадываюсь, для вас блюдо.
К с а н ф. Что за глупости ты говоришь мне, Эзоп?
И р и д а. Ксанф, он действительно не лгал тебе.
К с а н ф (несколько сбитый с толку). Разве?
И р и д а. Да. Помнится, он сказал тебе, что это блюдо какое угодно, но только не банальное.
К с а н ф. И он явно смягчил тона.
Э з о п. А кроме того, он сказал, что оно ужасно вкусное. Я думаю, глупо было бы отрицать, что так оно и есть.
К с а н ф. Да, вид у них ужасный и вкус, не сомневаюсь, тоже.
И р и д а. Тогда я не понимаю, чем ты не доволен.
К с а н ф. Перестань, Ирида. Не надо делать из меня большего глупца, чем я есть на самом деле. Мне кажется, я еще не заслужил этого. Допустим, что Эзоп не лгал, допустим, но ведь желание есть у меня от этого не исчезло; а поглощать эту… у меня даже не хватает слов и воображения, как назвать этот кулинарный эскиз.
И р и д а. Да: у тебя всегда было слабое воображение, не в пример твоему могучему аппетиту.
К с а н ф (скорчив недоумение на лице). Признаться, я не совсем понял, Ирида: чего, собственно, больше в твоих словах – упрека моему воображению или аппетиту?
И р и д а. Ты стал в последнее время много есть и быстро тучнеешь.
К с а н ф. И что же теперь, я должен благодарить Эзопа за его трогательную заботу о моем телосложении?
И р и д а. А почему бы и нет? Мысль вполне своевременная. Хотя у меня, признаться, большие подозрения, что это именно он влияет на тебя таким образом, что ты так обильно ешь (тихо и задумчиво), или, может, я стала обращать на это внимание только в последнее время.
К с а н ф. Это, очевидно, потому, что единственное, чему он хорошо способствует, так это выделению желчи, как и сейчас.
И р и д а. Успокойся, Ксанф. Лично я ничуть не сомневаюсь в том, что испорченный обед – это трагедия, и, в сущности, куда более впечатляющая и волнующая, чем все вместе взятые трагедии Софокла и Эсхила, уже потому, что в них слишком много условностей и искусственности, пусть и нарочитой. И именно поэтому тебе следует сохранять серьезное, чуточку постное и обязательно героическое выражение лица и ни в коем случае не срываться на крикливый и истерический тон, а не то трагедия тут же выродится в пошлую и банальную комедию.
К с а н ф. Это плоская шутка, Ирида, под стать блюду, которое Эзоп хочет скормить мне. И потом, я ничего не имею против вкусной и легкомысленной комедии, где нет места серьезным, умным, но отвратительно унылым и постным физиономиям.
И р и д а. Но ты, надо сказать, не вполне подходящий персонаж для такой комедии.
К с а н ф. Это почему же?
И р и д а. У тебя слабое воображение.
К с а н ф. А что, для этого надо иметь непременно сильное воображение?
И р и д а. Да. Надо обладать развитым, особым воображением, чтобы уметь представить нашу жизнь как непрерывную цепь в общем-то веселых и легкомысленных поступков и положений. И вообще – все от воображения или его отсутствия.
К с а н ф. Вероятно. Но и для трагедии – любой – я тоже, судя по всему, не подхожу. Хотя то, что происходит здесь сейчас, с точки зрения жанра больше напоминает трагедию, где мне, однако, отведена комическая роль.
И р и д а. Это для усиления трагического, конечно. Но только на время обеда.
К с а н ф. И все это по милости Эзопа. Кстати, Ирида, как ты думаешь, какого рода роль жизнь отвела Эзопу, и не на время обеда, а, очевидно, навсегда?
И р и д а. А мы сейчас узнаем это. Эзоп, какую роль?
Э з о п. Раба, как видите.
И р и д а. Я имела в виду жанр.
Э з о п. Боюсь, это и есть мой жанр.
И р и д а. Возможно, хотя маловероятно, тем более, что твоя подлинная стихия – ложь. Ты – лгун, Эзоп, незаурядный лгун. И, как у подлинного лгуна, у тебя сильное воображение, не так ли?
Э з о п. Только чрезмерная скромность и врожденная вежливость не позволяют сказать мне, что у меня очень сильное воображение.
И р и д а. Ценю твою скромность: она позволяет тебе говорить то, что ты сказать не можешь.
Э з о п. Это потому, что моя скромность умна.
И р и д а. Умная скромность – это, конечно, нечто противоположное скромному уму?
Э з о п. Да, но, к сожалению, многие путают эти две вещи.
И р и д а. Очевидно, в силу скромности своего ума.
Э з о п. Очевидно.
И р и д а. Да. Но вернемся к нашей драме – к трагически погибшему обеду и твоей роли, поскольку и меня ты оставил голодной. А я этого не заслужила. Скажи, Эзоп, а как бы ты назвал то, что держишь сейчас в своих руках, кроме как, разумеется, недостаточно добросовестное отношение к своим обязанностям? С виду оно чем-то напоминает язык, да?
Э з о п. Вы совершенно правы: это действительно язык – кое-где недожаренный, а кое-где пережаренный, а в сумме, в среднем – как раз то, что нужно. Но у желудка, к сожалению, своя – не могу сказать, что безупречная, – логика. Позвольте мне поставить язык на стол, хозяин.
К с а н ф. Хорошо, поставь. Ирида, не нужно иметь большого воображения, чтобы назвать язык языком.
Эзоп ставит поднос на стол.
Э з о п. А кроме того, я назвал бы этот поварской шедевр философским блюдом.
И р и д а. Почему?
К с а н ф. Наверное, потому, что, вкусив эту дрянь, немедленно впадаешь в философское настроение.
И р и д а. Да, вид у них вполне философский. А есть у него кроме этого еще какие-нибудь достоинства?
Э з о п. Дело, видите ли, в самом языке
К с а н ф. То есть?
Э з о п. Вам, хозяин, должно быть известно, по личному опыту, конечно, что для того, чтобы родить интересную мысль по поводу какого-либо предмета, необходимо возможно чаще обдумывать этот предмет?
К с а н ф. Ну, дураку, скажем, не помогут и самые длительные раздумья.
Э з о п. Но я, кажется, ссылался на ваш личный опыт, хотя если он вам подсказывает…
К с а н ф. Ладно, ладно. Допустим, что ты прав. И что же?
Э з о п. Язык, когда я увидел его сегодня – в столь пикантном виде, – вызвал у меня несколько не безынтересных, как мне кажется, мыслей.
И р и д а. Надеюсь, не столь же мрачных и вялых, как этот язык?
Э з о п. Отнюдь. И, с вашего позволения, хозяин, я бы высказал их, чтобы как-то смягчить то угнетающее впечатление, причиной которой послужило это шаловливое дитя кухни.
К с а н ф. Хорошо, говори. Обед уже испорчен, и самое время пролить лицемерно горькую слезу мудрости по поводу его безвременной и бесполезной кончины. Мы слушаем тебя.
Эзоп отводит взгляд от скоропостижного кулинарного эксперимента: его внешний вид не только не настраивает Эзопа на необходимый ему высокопарный тон, но и убивает в нем всякое поползновение на патетику; и начинает он нехотя, насилуя свой декламаторский дар, но постепенно все же преодолевая отвращение к развиваемому предмету.
Э з о п. Не уверен, что человек может познавать сущности, в том числе и собственную, посредством языка, скорее, наоборот, он относительно успешно избегает их с помощью него. Но он, человек, по крайней мере создает, прибегая к языку, нечто, быть может, более важное, чем знание сущности (которой, возможно, вообще нет), и необходимое ему, самой жизни: иллюзии, мнимости, веру. Язык – что это такое? Это наши чувства, мысли, боль, переживания, надежды, наш внутренний мир, обращенный в понятный нам, осмысляемый, воистину чудесный, волшебный, таинственный и божественный звук. Иному он может показаться – и, очевидно, не без основания – бедным и не способным выразить не только всего многообразия переживаний, оттенки, переливы, игру чувств, но и грань, особенность каждого. Как знать? Но, может, имеет смысл сказать о богатстве и многообразии самого языка, могущего – и, в сущности, какая это великая и прекрасная иллюзия! – охватить, проникнуть, просочится в самую суть предметов, явлений. Да! В словах есть многое от музыки: ритм, тон, полутон, стремительность, напор, плавность, мягкость, игривость, робость, стройность. Вслушайтесь. Сколько выразительных, глубоких, прекрасных, полных человеческого, божественного смысла слов существует для описания, прояснения нашего внутреннего состояния, устремлений и ожиданий. Какие у нас могут быть чувства? Могучие, неистовые, неукротимые, ненасытные, смутные, слепые, порывистые, яркие, беспокойные, яростные, ясные, капризные, изнеженные, светлые, мучительные, сладостные, стыдливые, томительные, чистые, тоскливые, тревожные, умиленные, робкие, теплые, всевластные… А каким может быть сам язык? Сладкозвучным, мягким, напевным, плавным, гибким, легким, красочным, острым, сочным, энергичным, едким, бойким, проникновенным… А красота – какой бывает она? Волшебной, благородной, ослепительной, удивительной, трогательной, холодной, бесстыдной – есть и такая, да – коварной, властной, влекущей, опьяняющей – но нет отрезвляющей – пленительной, торжествующей, пышной, тихой, роскошной… А любовь – самое большое, яркое и одновременно смутное, святое человеческое чувство – какой может быть она? Безоглядной, безумной, самозабвенной, всевластной, беспокойной, пламенной, жадной, жгучей, трепетной, радостной, но бывает и мучительной, кроткой, мягкой, невинной, нелепой, печальной, горькой, сладостной, призрачной, обманутой, тоскливой, робкой, чуткой…
К с а н ф (все еще раздосадованный и невольно усматривающий нечто издевательское в пышной и несколько приторной речи Эзопа). Какой-то нелепый набор эпитетов! Эпитафия к поварскому капризу. Сентиментальная риторика по поводу пошло и бездарно погибшего обеда. Это, очевидно, тот соус, под которым я должен был съесть это кулинарное чудачество.
И р и д а. Не мешай, Ксанф. (Насмешливо.) Жизнь прекрасна, даже невзирая на отсутствие обеда.
К с а н ф. Или – прекрасный повод говорить глупости.
И р и д а. Можно – и умное, если, конечно, глупость позволит. Эзоп, а какой бывает женщина?
Э з о п. Женщина? А что есть женщина? Это – самая великая, безумная, изящная и восхитительная шутка богов. Это – венец красоты, верх изящества, соединение немыслимых противоречий: сила в слабости, совершенство и беспомощность, нежность, хрупкость и ошеломляющая страсть; причудливая смесь непостоянства и непостижимого умения увлечься, сосредоточиться, жить одним любимым человеком, даже если он не заслуживает этого. А какой бывает женщина? Обольстительной, величественной, ослепительной, прелестной, озорной, пылкой, робкой, своенравной, святой, кокетливой, кроткой, щедрой, утонченной, надменной, беззаботной, холодной, ласковой, сердечной…
К с а н ф (с сарказмом). Глупой, коварной, жадной, ограниченной, смешной…
И р и д а. Слова, много ли они значат?
Э з о п. Счастье человека – а вне счастья или ожидания и стремления к нему человеческое бытие теряет всякий реальный смысл – немыслимо без понимания им самого себя и другими его; но без слов же его нельзя понять. Без слов счастье человеческое низведено до животного счастья – большого, быть может, но бесформенного, бледного, нелепо скудного. Мы, несомненно, были бы менее развиты, не обладай мы даром речи. Мы были бы просто нищими, дикарями, без души, ибо душа человеческая пронизана, соткана из живой, трепетной мысли, а мыслей, чтобы там не говорили и не доказывали, не бывает без слов.
К с а н ф. Что ж, по крайней мере красиво, а потому и убедительно.
Ксанф, поддавшись обуревающего его чувству голода и на мгновение забыв о вкусовых достоинствах, а вернее, о полном отсутствии таковых у предложенного ему блюда, протыкает вилкой первый неосторожно попавшийся ему язык и начинает – явно под впечатлением эзоповских слов – с некоторым даже вдохновением есть его, чем вызывает умиленное и несколько удивленное, чуточку брезгливое и кисловатое выражение у Эзопа; но очень скоро прекращает делать это.
К с а н ф. Я, пожалуй, согласен с тем, что язык – это нечто необыкновенное, но тогда тем более кощунство – есть его, тем более, что как пища он не внушает особого почтения, по крайней мере в таком виде. Кстати, Эзоп, там, на кухне, есть что-нибудь еще?
Э з о п (после раздумья, едва улыбнувшись). Да, разумеется.
К с а н ф. Так что же ты молчал? И зачем было устраивать это глупое представление? Словом, неси его немедленно сюда. И пусть оно будет самым дрянным, что есть на свете, но только в философском смысле, а во всех прочих отношениях – неизмеримо лучше, чем это недоразумение, выкидыш из чрева кухни.
Эзоп неторопливо удаляется и через непродолжительное время возвращается с подносом в руках. На подносе, как и прежде, большая, глубокая тарелка, на которой высится куча пережаренного языка, с той лишь разницей, что куча еще больше первой и вид у нее еще неряшливей, чем в первом случае.
Ирида, увидев содержимое тарелки, насмешливо улыбается, но совсем иначе оно действует на Ксанфа, который почти с испугом смотрит на приближающегося к нему Эзопа.
К с а н ф. Как?! Что?! Опять?!
Э з о п (с подчеркнутой невозмутимостью и даже равнодушием). Я всего лишь исполнил ваше распоряжение.
К с а н ф. Мое… распоряжение?!
Э з о п. Ну, не свое же. Я бы не посмел.
К с а н ф (медленно приходя в себя). Эзоп, ты знаешь, я ценю чувство юмора – именно поэтому ты здесь, в этом доме, – но тебе не следует злоупотреблять им, даже если шутки желательно доводить до конца. Не сейчас – когда я не на шутку голоден и мой желудок не в состоянии переварить ни одной остроты, даже самой изысканной и пикантной.
Э з о п. В том, что я сделал сейчас, хозяин, действительно можно усмотреть и смешное, забавное, даже глупое, но оно проистекает не только из того, как я понял ваше распоряжение, но и некоторым образом из самого вашего распоряжения.
К с а н ф. Не понял.
Э з о п. Вы распорядились, если память мне не изменяет, принести самое дрянное на этом свете. (С нарочито брезгливой гримасой окидывает взглядом поднос.) У вас есть какие-то сомнения на этот счет? У меня – нет. Самое дрянное – во всех отношениях, и особенно в философском. Разве что, мы серьезно расходимся во вкусах.
К с а н ф. Я спросил у тебя, помнится, есть ли что-нибудь еще на кухне.
Э з о п. Да, и это еще – язык. Там еще много языка.
К с а н ф (с угрозой в голосе). Даже глупец, Эзоп, понял бы, что я имел в виду что угодно, но только не язык.
Э з о п. Ну что ж, это только лишний раз доказывает, что я, увы, – не глупец.
К с а н ф. Разве? Я начинаю сомневаться в этом. (Глубоко и печально вздыхает.) Мне надоели эти твои плоские шутки. Они не только не съедобны, но, пожалуй, хуже слабительного. Мне даже кажется сейчас, что я смог бы проглотить и даже переварить их, если бы в них были хоть какие-нибудь признаки вкуса. Но, увы. (Вяло и, очевидно, окончательно смирившись с мыслью, что ему не удастся сегодня пообедать в пределах дома.) Так ты говоришь, что дрянное, и во всех отношениях?
Э з о п. Да.
К с а н ф. Не потому ли, что на кухне еще много языка и, судя по всему, ничего больше?
Э з о п. Не только поэтому.
К с а н ф. Да, но мы только что имели удовольствие слышать, что язык – это… Хотя какое это имеет теперь значение, если язык, с твоих слов, разумеется, – это нечто противоположное самому себе?
Э з о п. Выходит, что так.
К с а н ф. А как же насчет того, что человек был менее человеком и… без души, и так далее? Словесные фокусы?
Э з о п. Нет, хозяин. Это не столько мои ухищрения, сколько свойство самого предмета.
К с а н ф. Вздор. Вне человека и без человека у предметов нет свойств, но даже если и есть, то все равно они никому и ничему не нужны, даже самим предметам. Зачем?
И р и д а (насмешливо). Неужели?
К с а н ф (уловив насмешливый тон). Да, Ирида, да. И если ты не доверяешь своему опыту, то можешь смело положиться на мой и Эзопов опыт, особенно его: он сейчас начнет – с моего позволения, конечно, – лгать и пытаться – не без успеха, полагаю, – вывернуть так называемую сущность наизнанку. Не правда ли, Эзоп?
Э з о п. Разумеется, нет.
К с а н ф. Нет?
Э з о п. Нет.
К с а н ф. Ирида, как видишь, он уже начал лгать.
Э з о п. Выслушайте, и вы, надеюсь, поймете меня.
К с а н ф. Сомневаюсь в этом. Тебе, Эзоп, придется, в конце концов, убеждать мой желудок, а для него нет ничего убедительней, чем вкусная и питательная пища.
Э з о п. Тогда это не ко мне. Вам следует обратиться к хорошему повару.
К с а н ф. И, полагаю, к хорошему поставщику. В следующий раз я так и сделаю, а сейчас, так и быть, я выслушаю тебя. Хоть какая, да замена обеду. Лучше, надо полагать, чем ничего. Говори, почему это язык, которому ты еще недавно пел гимны, попал вдруг в твою немилость, и, будь милостив, покороче.
Э з о п. Хорошо. Язык, несомненно, расширил возможности человека, он, собственно, и сделал его человеком. Но каков же в действительности человек, вот вопрос. А он и дурен, и хорош, или, что то же самое, не дурен, и не хорош. Язык сделал его могущественным – или, по крайней мере, не столь беспомощным и ничтожным, каким он был, – перед лицом природы, но он заодно породил, а затем сделал неотъемлемой чертой человека лживость. Постепенно, но весьма настойчиво и искусно он развил эту свою гнуснейшую способность, доведя ее с помощью языка до предела, до довольно милого совершенства. Люди приспособили природу, а вместе с ней и себе подобных под собственные нужды, орудуя дубинкой, но все чаще прибегая к силе слова, к могуществу лжи. Надувательство, сквернословие, тонкая и грубая лесть, лицемерие, вероломство, унижения, доносы, клевета, клятвенные заверения, тут же нарушаемые, обещания, никогда не исполняемые, и всюду – слово, и вс¸ – ложь.
К с а н ф. Какая-то высокопарная, напыщенная дидактика. (Язвительным, преувеличенно возмущенным тоном.) И после всего того, что ты наговорил сейчас, предлагать мне съесть язык! Да еще и такой! Ну нет, я лучше дам съесть свой: в нем столько лжи, лицемерия и изворотливости. Правда, куда меньше, чем в твоем, Эзоп.
И р и д а. А я думаю, что больше.
К с а н ф. Ты льстишь мне, Ирида.
И р и д а. Ничуть. Все дело не в количестве, а качестве лжи, Ксанф.
К с а н ф. Что ты этим хочешь сказать?
И р и д а. Видишь ли, Ксанф, есть различного рода ложь, так же, как и различного рода правда. И есть, что гораздо важней, различного рода люди.
К с а н ф. И что же?
И р и д а. Меня, например, нисколько не интересует ни ложь, ни уж тем более правда дурака: в любом случае все в нем сводится к его непроходимой глупости; а это так невыносимо скучно и пошло.
К с а н ф. И чья же, позволь узнать, правда или ложь интересует тебя?
И р и д а. Ну, прежде всего – моя собственная.
К с а н ф. А еще чья?
И р и д а. Если ты пытаешься выяснить таким образом, интересует ли меня твоя правда или ложь, то знай: мне это не интересно.
К с а н ф. Да? Очень печально, даже прискорбно, Ирида. Между нами говоря, ты могла бы, хотя бы из вежливости, уважения к нашему прошлому, солгать мне или, если тебе так неприятно прямолинейно лгать, просто не говорить правды. Ты же предпочла быть вежливой ровно наполовину, ибо то, что ты сказала сейчас, – всего лишь способ в достаточно вежливой и двусмысленной форме уведомить меня, что я тебе неинтересен. И надо быть, очевидно, тем самым дураком, что тебе так неинтересен и скучен, чтобы не понять этого.
И р и д а. Ксанф, а ты мог бы повторить все это, и помедленней, что ли?
К с а н ф. Могу, но не хочу. Великолепный обед. Меня никогда еще так не угощали. И с чего это вдруг? А я ведь, Ирида, твой муж, если тебе это еще интересно.
И р и д а. Знаешь, как это не странно и забавно, но мне это еще интересно, правда, не очень, но все же.
К с а н ф. Благодарю тебя, как это не странно и забавно.
И р и д а. И я благодарю тебя за то, что так вовремя и, главное, уместно напомнил мне, что ты мой муж. Я очень постараюсь не забывать об этом.
К с а н ф. Приятно слышать. А вот я, Ирида, ничего тебе обещать не буду.
И р и д а. Благодарю тебя.
Ксанф медленно и рассеянно встает с кресла и нехотя, неторопливо идет к дверному проему, у самого выхода останавливается и смотрит на Эзопа.
К с а н ф. Эзоп, мне следовало бы в наказание за такой замечательный обед обязать тебя съесть его, а заодно и твой язык, но чего ты будешь стоить тогда? Чем ты будешь без него? Кучей уродливого мяса? А с языком ты – мудрый, а я так ценю и уважаю мудрость… в себе.
Ксанф выходит.
Э з о п. Позвольте, госпожа, поставить язык.
И р и д а. Поставь.
Эзоп ставит язык на стол, а затем смотрит на него рассеянным и утомленным взглядом.
Э з о п (негромко и задумчиво). Символичные ублюдки.
И р и д а. Что?
Э з о п. Что?
И р и д а. Ты что-то сказал.
Э з о п. Так, глупость.
И р и д а. Глупость?
Э з о п. Да. А что?
И р и д а. Ничего. В том числе глупого. А как ты думаешь, куда пошел Ксанф?
Э з о п. Не знаю.
И р и д а. Скорее всего на городскую площадь поболтать там по поводу языка.
Э з о п. На голодный-то желудок?
И р и д а. Ничего. По такому случаю он потерпит. Хотя, думаю, зайдет к какому-нибудь знакомому или приятелю по пути и подкрепится, не забыв, кстати, при этом блеснуть твоими мыслями, выдавая их за свои. У него великолепная, удивительная память, и часто люди путают ее с глубоким умом. Увы.
Э з о п. Вы тоже перепутали?
И р и д а (с глубоким вздохом). Да, однажды я тоже имела несчастье и глупость попасться на эту его приманку. К тому же он был недурен собой. Образован. Богат. Да. Это ужасно, Эзоп.
Э з о п. Ужасно богат?
И р и д а. Нет, ужасно, что я так легко дала себя провести, надуть. Теперь он надувает эту наивную публику, заставляя глотать ее твои благоглупости, которые он выдает за свои. И ему это доставляет необыкновенную, почти детскую радость. Он словно дорвался до сладостей, которые так безумно, страстно желал и в которых ему так долго отказывали из-за бедности его ума. Теперь же у него появился щедрый и очень богатый кредитор, с которым он так своеобразно и, в сущности, так щедро расплачивается. Он, я полагаю, отдает себе отчет в том, кем и чем ты вдохновляешься в этом доме.
Э з о п. И кем же?
И р и д а. Тебе, я полагаю, видней.
Э з о п. Нет. Я не хочу видеть и потому не вижу. Я не должен видеть.
И р и д а. А может, ты должен не видеть?
Э з о п. Может быть, но я... не думаю, что ваш супруг ворует мои мысли. Этого не может быть.
И р и д а. Может, Эзоп, может. Я бы и сама не поверила в это месяца три назад. Да. Он потому и терпит твои выходки, которые дорого стоили тебе, если бы не его смехотворное и навязчивое желание хотя бы выглядеть мудрым. Ему надоело ходить голым, показывая другим свои жалкие, дряхлеющие формы. А с таким искусным портным, как ты, он может принарядиться и выглядеть очень даже недурно, как в те дни его золотой молодости, когда и я, совсем юная, могла по наивности и глупости увлечься им. Куцый наряд молодого человека выглядит на нем нынче нелепо, а вот просторная и роскошная мантия мудреца вполне подходит к его уже помятому возрастом лицу и заметно припухшим формам.
Э з о п. Иногда он действительно мудр, и мантия мудреца идет ему больше, чем мне. Очевидно, именно на это “иногда” вы однажды и клюнули.
И р и д а (недовольно). Очевидно. Но иногда ты выглядишь глупее, чем он.
Э з о п. Это комплемент ему или мне?
И р и д а. Вам обоим.
Э з о п. Польщен, хотя и не очень.
И р и д а. А вот Ксанф бы – очень. Но довольно об этом глупце. Разве нет ничего другого, о чем мы с тобой могли бы поговорить? Например, о женщине. Ты так хорошо говорил о ней. Вернее, о нас. Или, может быть, обо мне одной? Ведь так часто, когда говорят так искренне восхищенно о женщине вообще, подразумевают какую-то одну женщину. Это естественно и вполне разумно.
Э з о п. А вам бы этого хотелось?
И р и д а. Глупый вопрос. Конечно. Какое мне дело до других женщин? Если бы их вообще не было, меня бы это едва ли огорчило.
Э з о п. Это естественно, но не вполне разумно.
И р и д а. Да… ты хорошо говорил о женщине, и все же меня смущает одна большая мелочь: сколько восторга, красноречия – и все только затем, чтобы этот воришка съел перегорело недожаренный язык. Забавно и грустно.
Э з о п. Забавен лишь повод. Я бы сказал то же самое и при других обстоятельствах и в другом месте.
И р и д а. Не сомневаюсь. В бане, например.
Такие слова Ириды неожиданны для Эзопа: он устремляет свой взгляд прямо ей в глаза.
И р и д а. Я, кажется, сказала пошлость?
Э з о п. Уместную, разве, только в бане.
И р и д а. Что ж, сожалею об этом.
Наступает неловкое и даже мучительное молчание, которое и хочется и трудно прервать.
И р и д а. Тебе не кажется странным, что госпожа высказывает свое сожаление перед рабом?
Э з о п. Да, это очень странно.
Вновь воцаряется молчание.
И р и д а. О боги! Почему я иногда должна вытягивать из тебя каждое слово?
Э з о п. Действительно.
И р и д а. Что – действительно?
Э з о п. Не знаю, зачем вам это вообще нужно.
И р и д а. Не знаешь? Не верю. Ты лжец, Эзоп. (В сторону.) Разве что, милый лжец.
Э з о п. Мне так часто говорят это в последнее время, что я перестаю верить в то, что я лгун.
И р и д а. О Эзоп, ты просто неистощим на такого рода глубокомысленную чепуху.
Э з о п. Да, но люди охотно принимают ее за мудрость.
И р и д а. Не все.
Э з о п. Не вы – да?
И р и д а. Да.
Э з о п. В таком случае примите мои поздравления, хотя здесь уместнее, пожалуй, соболезнования.
И р и д а. Почему?
Э з о п. Подлинной мудрости так мало, что было бы весьма разумно – довольствоваться ее подобием.
И р и д а. Вот как? В таком случае я с удовольствием принимаю твои соболезнования, тем более, что я уже однажды обожглась, приняв довольно тонкую подделку за оригинал. Рана, как ты понимаешь, еще не затянулась, все еще раздражает и назойливо болит.
Э з о п. Ох, уж мне этот язык метафор и аллегорий. Как он мне надоел. Когда-нибудь какому-нибудь глупцу придет в его тупую, низколобую голову мысль назвать все это Эзоповым языком. И вообще, вс¸ по большому счету – глупости.
И р и д а. Что именно?
Э з о п. Вс¸, но в первую очередь, очевидно, я.
И р и д а (начиная раздражаться). Знаешь, мне иногда кажется, что твоя мудрость – это более или менее удачная личина, за которой скрывается не тщедушие, но презрение к людям.
Э з о п. Вы высокого мнения о моей мудрости. Странно слышать это от вас – аристократки. Ведь вы склонны не находить многих вообще людьми.
И р и д а. Не всех.
Э з о п. И я тоже склонен презирать далеко не всех.
И р и д а. А себя?
Э з о п. Иногда я презираю и себя, и даже относительно часто. Но я-то точно знаю, что это любовь к самому себе вдруг ни с того ни с сего начинает рядиться в презрение к себе же; но оно проходит. И это мудрость моего организма, который любит и умеет слегка горчить пресноватую жизнь; после этого вкус сладкого, даже в ничтожной дозе, куда понятней и приятней.
И р и д а. Возможно. А во что еще любит рядиться твоя безмерная любовь к самому себе?
Э з о п. В мудрость.
И р и д а. Странно. Значит, она, твоя мудрость, – это всего лишь наряд?
Э з о п. Не только. Но этот наряд – очень привлекательный и солидный, может быть, – довольно быстро занашивается, и его необходимо все время подновлять новыми кусками мудрости. А где их достать?
И р и д а. Вот Ксанф и суетится.
Э з о п. К тому же, далеко не каждый умеет нацепить его на себя, не рискуя при этом выглядеть глупо и смешно. Вот вам он едва ли к лицу.
И р и д а. Я так глупа?
Э з о п. Нет. Но вы красивая. Природа сотворила вас прекрасной – а красота и есть мудрость природы – и глупо было бы добавлять к ее мудрости еще что-нибудь от себя. Во всяком случае это следовало бы делать очень осторожно и умно.
И р и д а. Иными словами, было бы лучше, если бы я была дурой?
Э з о п. Это было бы ужасно и вызывало бы либо улыбку недоумения, либо презрение.
И р и д а. В таком случае я не понимаю тебя.
Э з о п. Предоставим всем быть тем, кем каждый из нас должен быть.
И р и д а. И кем же, по-твоему, должна быть я? Красивой и не очень умной женщиной?
Э з о п. Не думаю, что мое мнение действительно умно, и, может быть, поэтому к нему и следует прислушаться. Вы должны быть, как мне кажется, настолько умны, чтобы другие, у кого вы и сами хотите вызвать интерес к себе, не отвлекались от вашей удивительной красоты.
И р и д а. Иначе говоря, чтобы они не замечали мой ум?
Э з о п. Можно сказать и так.
И р и д а. Все это относится к искусству преподнести себя, создать о себе преувеличенное представление. Пусть этим занимается Ксанф. Пыжится, надувается, как индюк, распускает свой изрядно пощипанный хвост мудрости, вставляя туда перья, которые ты снисходительно выщипываешь для него из своего. А я постараюсь быть той, кто я есть на самом деле или, вернее, хочу быть в твоем присутствии. Обаятельно глупенькой и еще довольно молодой и вполне миловидной, надеюсь, женщиной, наивной ученицей, удивленно взираю-щей на своего учителя.
Э з о п. Постарайтесь, однако, не нарушать границ, в которые поместила вас природа, которая была весьма щедра к вам, дав вам и внешность, и ум. Избегайте философствования, будьте действительно обаятельно глупенькой, тем более, что это хорошо у вас получается.
И р и д а. Какой-то двусмысленный комплемент, если это, конечно, комплемент.
Э з о п. Это – совет и, надо сказать, очень неглупый, но и не очень умный совет, которым, честно говоря, я на вашем месте не воспользовался бы. А что касается двусмысленности, то красивая, философствующая женщина – вот что воистину двусмысленно.
И р и д а. Но у меня есть рассудок, и от него, к сожалению, невозможно скрыться.
Э з о п. Вам просто скучно.
И р и д а. Ах, если бы только скучно, Эзоп. Если бы. Мне не скучно, а тошно от этой жизни… (совершая усилия над собой) без любви и понимания, в этой глупой стране великих и обманутых надежд, которые я себе же так легкомысленно, неосторожно, опрометчиво и так прекрасно внушила.
Э з о п. Ничем не могу помочь вам.
И р и д а (с нарочито насмешливой улыбкой). Полагаю, ты не воспринял мои слова как приглашение стать моим любовником?
Э з о п. Ну что вы!
И р и д а (бросив на Эзопа деланно надменный взгляд). А почему бы и нет?
Э з о п. Я – раб.
И р и д а. Но ведь не в душе своей?
Э з о п. Тем хуже для меня. Если бы я был им в душе своей, то принял бы ваше предложение, но сомневаюсь, что вы в этом случае сделали бы его. Сказать по правде, вы очень мне нравитесь, и я слишком уважаю и ценю ваш ум и красоту, чтобы мог принять его.
Теперь Эзоп смотрит на Ириду пристальным, пронизывающим взглядом; она, не выдержав его, отводит глаза в сторону.
И р и д а. Ступай.
Эзоп идет к выходу.
И р и д а. Стой, Эзоп.
Эзоп останавливается у самого выхода и поворачивается к Ириде.
И р и д а (преодолевая смущение). Я хотела бы сказать тебе еще кое-что.
Э з о п. Я слушаю вас, госпожа.
И р и д а. Можешь считать, что я не очень умна, даже глупа, но все равно я думаю, я почти уверена в том, что, потеряв однажды свободу, ты, Эзоп, тем не менее приобрел нечто большее, чем потерял.
Э з о п (насмешливо). Не сомневаюсь в этом. Ибо утратил я право распоряжаться собой, своей жизнью по своему усмотрению и под свою ответственность, а приобрел ни к чему не обязывающее себя рабство.
И р и д а. Едва ли ты ценил это право, когда был свободным. С какой это стати? Но теперь же у тебя есть стремление высвободить себя.
Э з о п. Сомнительное приобретение.
И р и д а. Внешне – да, но только внешне. Вдумайся, Эзоп, твое стремление обрести свободу – это что-то вроде спасительной веры в богов: оно позволяет оправдать, не думать, забыть бессмысленность и ненужность собственного существования и снять полностью с себя ответственность за вс¸, не нанося при этом ущерба своей совести. На тебе нет вины перед своей жизнью, другими людьми и – таким образом – перед самим собой. Но что прикажешь делать тем, кто имеет эту свободу и не знает, в сущности, как ею воспользоваться. Такая свобода только внешне свобода, а на самом деле она гораздо хуже, чем твоя неволя, из которой ты так часто насмешливо взираешь на нас, таких беспомощных и жалких, не нужных не другим, не себе.
Э з о п. Глупости.
И р и д а. Нет, к сожалению, не глупости.
Э з о п (негромко). Символичные ублюдки.
И р и д а. Что?
Э з о п. Если я вас правильно понял, то мое стремление – заметьте, очень искреннее стремление обрести свободу – нечто более важное и лучшее, чем свобода?
И р и д а. В сущности – да. Так получается.
Э з о п. Но из этого, пожалуй, следует, что и ваша любовь, а вернее, ваше стремление и вера в любовь – это нечто более важное и лучшее, чем сама любовь?
И р и д а (несколько растерянная от столь внезапного перехода разговора на нее). Не знаю.
Э з о п. Не знаете?
И р и д а. Я не знаю, что сказать. Не знаю, Эзоп. Во всяком случае, вера в любовь, пусть даже это звучит ужасно глупо и наивно, – это мое последнее прибежище в этой неудавшейся жизни. Жизнь без любви бессмысленна. Она, жизнь без любви, – бессмысленно растраченный дар. Да и дар ли она после этого? Скорее – наказание за преступление: бессмыслие.
Э з о п (неожиданно взволнованно, в голосе у него звучат какие-то новые оттенки, еще неведомые Ириде). Вот потому я и хочу стать свободным, а я же – раб. Я знаю: все самое лучшее, что создал мужчина и создаст еще, он создал из любви к женщине, истине, делу. Есть вещи недоступные для понимания безразличных, вялых, ленивых душой, чувствами и мыслями и требующие огромных, титанических усилий, безумного терпения, которые могут подпитываться только одним: любовью к женщине ли, истине, делу. Тому дано быть счастливым, многое стерпеть и понять – кто любит и кто – не раб. А кто не любит, тот пуст, бессмыслен, глуп, спесив, ничтожен и несчастен…
Эзоп внезапно прекращает говорить. Ирида ласково смотрит на него; она улыбается.
И р и д а. Почему ты смолк?
Э з о п. Это забавно: давно уж не юноша, раб, а вс¸ туда же.
И р и д а. Нет, Эзоп, нет. Все, что ты говорил сейчас, очень интересно. Очень. Правда, правда. И почему ты раньше не говорил так? Почему? – А хочешь, я скажу, что я думаю о любви женщины?.. Разве хрупкость ее и беззащитность совместимы с одиночеством? А разве красота ее, слабость, способность вынашивать плод и родить – разве все это не означает, что предназначение и смысл ее существования в любви?
Вновь наступает молчание, но оно уже не мучительно, оно, скорее, приятно.
Э з о п. Разрешите идти.
И р и д а. Да, конечно.
Эзоп выходит.
Далее ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ
© Кененсаринов А.А., 2008. Все права защищены
Произведение публикуется с письменного разрешения автора
Количество просмотров: 3015 |