Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Крупная проза (повести, романы, сборники) / — в том числе по жанрам, Драматические / Главный редактор сайта рекомендует
© Иванов А.И., 2009. Все права защищены
© Издательство «Просвещение», 2009
Произведения публикуются с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 5 августа 2009 года

Александр Иванович ИВАНОВ

Чужой крест

Роман

В новую книгу писателя Александра Иванова, автора более десятка книг художественной и документальной прозы, вошли произведения разных жанров, написанные в разное время, но объединенные тем, что их герои совершенно неожиданно оказываются в ситуациях, полных внутреннего драматизма. Иногда они в растерянности или ужасе замирают, словно на краю бездны, иногда их поступки, продиктованные потрясением, оборачиваются трагедией или фарсом...

Роман «Чужой крест», охватывающий огромный временной пласт, далек от социальной риторики, в нем прекрасно уживаются вечные антиподы – отцы и дети, закручивается, как уходящие вверх серпантины, любовная спираль, реальность перетекает в мистику и обратно...

Публикуется по книге: Иванов А.И. Чужой крест. – Б.: 2009. – 526 с. 
    ББК 83 Ки 5-3
    И-42
    ISBN 5-86254-Ø47-4
    И 4702300100-04

 

Часть I. СЕМЬЯ

Сад был старый, запущенный, кое-где с сухими, будто скелеты выброшенных на берег рыб, ветками. Яблоки и сливы, маленькие, невзрачные, вызревали в нем поздно, лишь перед первым снегом. Но есть хотелось каждый день, постоянно, независимо от времени года, и Олег, пятилетний голопузый пацан, блуждал среди деревьев, запрокинув худенькое остроносое лицо вверх, в поисках хоть мало-мальски съедобных плодов.

С чего вспыхнул, разгорелся скандал между стоящей на земле, у стенки сарая, матерью и сидящей на крыше тетей Тасей, он не слышал. Еще с утра они слаженно работали вместе: Вера Петровна нарезала растущие вдоль арыка ивовые прутья, месила глину, подсыпая туда рубленую солому, а Таисия Степановна, родная сестра отца Олега, с помощью этого материала заделывала прорехи на крыше.

Но постепенно тетя Тася, у которой побаливала покалеченная в юности нога, стала выдыхаться, отставать от быстрой, сноровистой золовки. Возьмет принесенную ей по лестнице очередную порцию прутьев, пока подравнивает их концы топором, та уже и ведро глины под бок поставит. Не успеет за глину приняться, глядь, а новая охапка прутьев прямо перед ней ложится на крышу. Расценивая это как молчаливую демонстрацию физического превосходства, тетя Тася зло щурила на Веру Петровну свои жгуче-черные глаза из-под надвинутой на лоб цветастой косынки.

Но реакции на остерегающий взгляд никакой. То ли золовка не ощутила его обжигающей силы, то ли делала вид, что не ощутила. И Таисия Степановна, сдерживаясь с трудом, пробурчала:

– Чего гонишь? Видишь, я не успеваю.

– А ты успевай! – дернула плечами Вера Петровна. – Я вон мотаюсь туда-сюда, у меня втрое больше работы. Пошевеливайся, мне еще на базар надо сбегать: хлеб в ларек обещали привезти.

– Забыла, что ли, кто здесь хозяйка?! – голос Таисии Степановны опасно пополз вверх, как поднимается кипящее молоко. – Приютила тебя с детьми, а ты выкобениваешься. Помни свое место, по-хорошему предупреждаю, помни.

– А то выгонишь? Так, да? Никто не позволит тебе жену фронтовика с малыми детьми лишить крова. На моем горбу дом держится. Кто гнилые полы в твоей комнате перестилал? Кто огородом занимается? Кто обстирывает тебя? Кто на базаре старье продает, чтобы купить спички, соль, хлеб?

– Ишь, раскудахталась! Прямо незаменимая! – донесся до Олега хрипловатый крик тетки, и он повернулся в их сторону. – Знаю, чем тебя базар притягивает. Там мужики на тебя таращатся. Идешь, задом виляешь, а они шеи выворачивают. Срам!

– Пусть таращатся, пусть выворачивают, я же не какая-нибудь калека, – со смешком ответила Вера Петровна.

Слова угодили тетке прямо в сердце. С пятнадцати лет она, весьма привлекательная лицом, вынуждена была пользоваться при ходьбе костылями. К началу войны, когда ей перевалило за тридцать, никто из мужиков на нее так и не позарился. Даже доставшийся по наследству дом не помог в создании семьи. И ее бесило, что жена брата, имеющая стать, ей недоступную, пользуется еще и повышенным вниманием посторонних мужчин.

– Сучка! – кричала она. – Вернется Павел с фронта, все ему расскажу. А соседям – хоть сегодня. Пусть знают!

– Да что, что расскажешь? Ничего же нет! Это ты, старая дева, под любого лечь готова, а мне-то зачем? – возмущенная наговорами Вера Петровна тоже завелась. – Скоро лопнешь от зависти.

– Ах, ты!..

Тетка яростно шарила возле себя рукой, ища привычное боевое орудие – костыль, но его не было: по лестнице она поднялась с помощью золовки. Попался топор, тяжелый, острый, наточенный стариком-соседом по случаю победы наших войск под Москвой, где, судя по редким письмам, воевал командиром взвода разведчиков Павел Степанович. Схватив топор, тетка изо всех сил запустила его в стоящую внизу Веру Петровну, которая ничего подобного не ожидала. Спасло ее провидение. Именно в этот момент ей зачем-то понадобилось поправить льнущие к лицу длинные русые волосы, и она, тряхнув головой, резко откинулась назад. Топор просвистел мимо, вонзившись по самый обух в каменистую землю.

Вера Петровна посмотрела на него, молча перевела затяжной, сумрачный взгляд на враз оробевшую тетку, еще раз посмотрела на топор. Перепуганный насмерть Олег прижался спиной к шершавому стволу яблони и замер. Он не сомневался, что мать сейчас сделает что-нибудь страшное с этой злой и противной теткой, которая с самого их приезда в Джамбул только и попрекает их бедностью, тем, что они не имеют даже собственного угла. Теткино лицо, узкое, с матовой кожей и красной полоской губ, перекосилось от страха.

Однако мать поступила вопреки предчувствиям как свидетеля, так и участницы разыгравшейся драмы. Ни слова не говоря, она сняла лестницу, связующую крышу с землей, и отнесла в глубь двора. Теперь уже слезть с крыши тетка никак не могла. И вынуждена была сидеть на ее покатой, жесткой спине в надежде на скорую мамину пощаду. Обрадовавшись сперва, что так легко отделалась, она процедила ей вослед с гаденькой улыбкой: «Ага, боишься, что отвечать придется? А я вот ничего не боюсь!». Но когда хлопнула уличная калитка, означая, что Вера Петровна отправилась на базар, тетка приуныла. Крыша не кресло, в котором она могла сидеть часами. Попробуешь здесь усесться поудобней, если нога затекает, того и гляди вниз скатишься.

Увидев в саду племянника, ласково поманила его:

– Олежек, помоги несчастной тетке, поставь лестницу, чтоб я могла спуститься.

Олег помотал стриженной под нулевку головой. Тогда тетя Тася, желая пробудить в нем жалость, стала говорить, как она всю жизнь мучается, страдает, как все ее, больную, обижают, как тяжело ей находиться на крыше. Видя, что он заколебался, она пообещала ему кусочек сахара. Обещание было царским: последний раз мать разделила напополам кусочек рафинада ему с сестрой месяц тому назад. Он подошел к лестнице, с трудом оторвал верхнюю часть от земли и, напрягаясь, поволок к сараю. Но установить ее, сколько ни пытался, силенок явно не хватало.

– А ты Леру покличь, вдвоем справитесь. Я ей тоже кусочек сахара дам.

Сестра, которая была на два года старше Олега, сидела на берегу арыка, погрузив в мутную, теплую воду узенькие ступни ног, и читала вслух басни Маршака. Мать с младых лет приучала их к выразительному чтению, множество стихов они знали наизусть, но особенно преуспевала в этом Лера.

Олег подробно, насколько мог, рассказал ей о скандале между матерью и теткой, о запущенном в мать топоре, о том, что тетка оставлена милостиво жить, но пока на крыше сарая. Просьба тетки и ее обещание были описаны им куда более скупо, будто вовсе не это побудило его прийти сюда, на другой конец сада. Миниатюрная, с огромными, в пол-лица, карими глазами, Лера уже в ту пору отличалась рассудительностью.

– Тетя Тася могла нашу маму убить? Могла. И мы бы с тобой остались сиротами. А ты ее за кусочек сахара готов спасти от такого пустякового наказания.

– Не из-за сахара, – оправдывался Олег, глотая набежавшую слюну. – Мне ее жалко. Она ведь калека.

– Ну и что? Значит, можно все время нас оскорблять и руки распускать? Тебе от нее костылем доставалось?

– Доставалось.

– И мне доставалось. Мама говорит, что если бы папа знал, как она будет к нам относиться, он никогда бы не отправил нас в Джамбул. Жили бы по-прежнему в чимкентской квартире от «Шелкотреста», где папа работал.

– А вдруг тетка скатится с крыши и упадет? – высказал Олег внезапно кольнувшую его мысль.

– Когтями зацепится, но не упадет, – по-взрослому спокойно возразила ему Лера. – Кому на других наплевать, те за свою жизнь ой как дрожат.

И все-таки во избежание неприятностей они натаскали под скат крыши толстую подушку сухой травы, которая скопилась от прополки огорода. Чтобы тетка не ругалась, был устроен маленький спектакль с неоднократным и безрезультатным подъемом лестницы.

Мать вернулась под вечер, но раньше обычного. Похвалила детей за то, что догадались подстелить соломку. Вдруг действительно тетка грохнулась бы – жуть, сколько было бы шума! Да и выхаживать ее пришлось бы самим. Она поставила лестницу, положила рядом с ней костыли и ушла готовить скудный ужин.

После этого случая обстановка в доме стала напряженной. Тетка мрачно поглядывала на мать, словно прикидывая, какую поизощреннее месть для нее изобрести. Концы костылей она перед сном обматывала тряпками, чтобы можно было неслышно передвигаться по дому. Дверь комнаты, в которой ютилась Вера Петровна с детьми, теперь на ночь обязательно закрывалась изнутри на щеколду.

* * *

Но вскоре тетя Тася вынуждена была переменить свое отношение к ним благодаря весьма примечательному обстоятельству.

Маленькая, любовно слепленная природой, как куколка, Лера дружила с соседской девочкой Гулей, худющей и длинной. Отцу Гули, который в бою за Москву уничтожил гранатами три фашистских танка, посмертно присвоили звание Героя. Других детей, кроме нее, в семье не было, и большую часть свободного времени она проводила с Лерой.

Однажды девочки играли на улице в классы, прыгая поочередно по расчерченной стеклышком на квадраты дорожке. Видимо, эти прыжки и не понравились пятнистой корове Дуське, сумевшей протиснуться в щель между стойками забора и очутиться на воле. Пощипав на обочине припудренную пылью травку, она подняла голову, увенчанную короткими, как клинки, рогами, и внимательно уставилась на Гулю, которая скакала на одной ноге, толкая перед собой плоский камушек.

В этот момент вышла на улицу Вера Петровна, чтобы позвать Леру обедать. О бодливом нраве Дуськи, умеющей прикидываться тихоней, она была немало наслышана. И поэтому, когда корова, не издавая воинственного рева или мычания, медленно направилась в сторону девочек, по пути, для вида, приостанавливаясь у пробившихся из сухой земли кустиков клевера, Вера Петровна метнулась ей наперерез. Схватила Дуську за рога и, широко расставив ноги, удерживала до тех пор, пока на поднятый ею и девочками шум не прибежала хозяйка коровы.

Неизвестно, каким образом, но эта история дошла до областной газеты «Южная правда». В напечатанной на второй странице маленькой заметке «Доблестный поступок» рассказывалось, как жена боевого командира Павла Глебова проявила здесь, в глубоком тылу, поистине фронтовой характер. Рискуя быть сраженной разъяренным животным, она спасла жизнь не только своей дочки, но и дочери Героя Советского Союза Олжаса Шаханова. Естественно, говорилось и об интернациональной дружбе двух девочек, ставшей сутью советской действительности.

Вера Петровна могла и не прочитать эту заметку, если бы из редакции ей специально не передали два экземпляра газеты. А вскоре о публикации под столь красноречивым заголовком знала вся улица. В ту пору высказанное газетой мнение было непререкаемым. Среди соседей и знакомых авторитет Веры Петровны поднялся до высшей отметки. Многие удивлялись, откуда взялись силы удержать корову у столь хрупкой и тонкой, как тростинка, женщины. Ей с радостью оказывали кое-какие услуги: то в очередь вперед пропускали, то делились куском хлеба, а мать Гули предложила ей перебраться в свой полупустой дом с большим садом, чтобы девочки сблизились, как сестры, стали неразлучными.

Поспешила изменить свое отношение к золовке и Таисия Степановна, спрятавшая потаенные мысли о мести в дальний уголок души. Непривычно любезная, улыбчивая она старалась с подчеркнутой похвалой отзываться о ней и ее детях при посторонних. Да и самой Вере Петровне со времени приезда в Джамбул не перепадало столько лестных эпитетов, сколько теперь могла она услышать за один день.

Но она понимала, до чего зыбка и недолговечна внезапно свалившаяся на нее грошовая слава. Первое, что сделала Вера Петровна, воспользовавшись ситуацией, – написала письмо в «Казшелкотрест», где до ухода на войну, будучи дипломированным специалистом в области шелководства, трудился Павел Степанович. Ей хотелось вернуться в Чимкент, получить какое-нибудь сносное жилье, найти работу и растить детей достойными советскими гражданами. Только руководство треста, если оно пойдет навстречу просьбе жены фронтовика Павла Глебова, в состоянии помочь ей. В конверт вместе с письмом она вложила и аккуратно вырезанную из газеты заметку «Доблестный поступок».

Начальником треста был старый, страдающий одышкой еврей Вениамин Львович Серов. Как человек, безусловно, умный, он сначала прочитал заметку и сделал для себя соответствующие выводы. Потом развернул желтый листок письма с ровными рядами коротких карандашных строк, письма, поразившего его точностью и грамотностью изложения. Решение последовало молниеносно, в духе военного времени. Произведя в штате перестановку, он освободил место заведующего секретным отделом, который должен был пользоваться полным доверием не только начальника треста, но и соответствующих органов. В Джамбул ушла срочная служебная депеша.

 

Узнав о готовящемся отъезде золовки с детьми, Таисия Степановна загоревала. Из-под низко надвинутой на лоб и завязанной узлом на затылке цветастой косынки тоскливо смотрели на сборы чуть косящие к носу глаза. На нее уже исподволь пахнуло знобкое ощущение того, как трудно ей будет перебиваться теперь в одиночестве, и она поеживалась, поскуливала, пытаясь отговорить Веру Петровну от принятого решения.

– Мы же все-таки родные, близкие люди, – уверяла она, – а в военную пору всем родным надо держаться вместе, переживать ее сообща. Грех каждому думать только о себе, о своей способности выстоять. Прежде всего больных, убогих надо окружать заботой.

Слушая тетку, чьи стенания мать пропускала мимо ушей, Олег не выдерживал, всхлипывал:

– Мам, а, может, мы ее с собой заберем?

– Куда? В одну комнату с крохотной кухней, которую нам пока выделяют? Думаешь, она этот дом бросит? Никогда. Хватит нами помыкать. Ты посмотри, сынок, на себя, на сестру. Кожа да кости. А на нее, тетку вашу родную… То-то же. Сколько раз было: я вам лепешки из лебеды пеку, а у нее под подушкой куски настоящего хлеба припрятаны. Да что говорить!.. – в сердцах махала рукой мать.

Однако до того, как загрузиться в попутный трестовский грузовичок, возвращавшийся в Чимкент порожняком, она сходила к Гулиной матери и попросила оказывать Таисии Степановне всяческую поддержку. На прощание обняла золовку, сказала тихо, со вздохом, словно знала, что больше с нею никогда не свидится:

– Сделанного не вернешь, испорченного не исправишь. По ночам, когда ты бродила возле нашей двери, надеясь, что я забуду ее закрыть, не за себя я боялась, а за детей. Когда ты покрикивала на Леру и Олега, унижала их, называя бездомными, иждивенцами, мне было в тысячу раз больней, чем если бы ты материла меня. Пусть же это уйдет в прошлое и не вспыхивает в памяти. Будет нужна какая помощь, напиши. Все сделаю, обещаю тебе.

Тетка расплакалась навзрыд и только твердила сквозь слезы:

– Не обижайся, умоляю, не обижайся, умоляю…

Грузовичок, в который побросали стол, стулья, железные кровати, переложенные старыми матрацами, да мешки с одеждой и обувью, провожала вся улица.

Вере Петровне новое их жилье понравилось. Комната оказалась довольно просторной, светлой, с высокими потолками. Когда все, что они привезли, установилось – стол посередине, а кровати, одна большая и две детские, вдоль стен, свободного места оставалось достаточно, чтобы Лера и Олег, находясь с противоположных сторон стола, могли соревноваться, кто из них дольше продержится, не запнется, прыгая, как на скакалках, на обрывках бельевого шнура.

Но особенно Вера Петровна любила, когда дети, забыв на время свои забавы, читали книги. Свое обожание поэзии она пусть урывками, однако неуклонно и настойчиво передавала им. К первому классу каждый из них знал наизусть многие стихи Пушкина и Лермонтова, Кольцова и Некрасова.

Сама она, помимо работы, была обуреваема стремлением всячески совершенствовать быт. После первой ее зарплаты на кухне появился, сверкая надраенной медью, новенький примус. Сразу отпала необходимость для приготовления пищи растапливать печь. Больше года она откладывала деньги на крупную покупку – ножную швейную машинку. А когда ей это удалось, она принялась обшивать семью. Ночи напролет стрекотала машинка, весьма своеобразно убаюкивая детей. Из старых отцовских брюк и пиджаков выходили после перелицовки добротные школьные костюмы для Олега, а Лера носила выкроенные из материнских платьев блузки, юбки и сарафанчики.

Но с особым усердием, упоением, купив в военторге отрез шелка или сукна, Вера Петровна шила одежду для мужа и бережно вешала ее в специально купленный для этого одностворчатый шкаф из темной, в разводах, фанеры. К концу войны шкаф хранил полный набор того, что могло пригодиться Павлу Степановичу в любой сезон года.

* * *

Олег смутно помнил отца, ушедшего на фронт сразу, с первым призывом. В памяти расплывчато, словно в тумане, возникало строгое лицо с черными бровями, прямой линией носа и смеющимися ему, Олегу, глазами. Куда ясней в мальчишке жило ощущение полета: перед тем, как расцеловать на прощание, отец оторвал его от земли и поднял высоко над головой.

Но даже если бы все это вдруг выветрилось, исчезло, испарилось, Олег все равно бы очень гордился своим отцом. Ведь он был разведчиком, чьи окруженные ореолом таинственности походы во вражеский тыл для сбора важных секретных данных или похищения фашистских офицеров приравнивались пацанами к полетам за линию фронта военных летчиков.

И когда соседские ребята, разделившись на две группы, играли в войну, Олегу непременно полагалась роль разведчика. О, как старался он быть достойным своего отца, о котором имел лишь самые общие зыбкие представления: ходил по-кошачьи бесшумно, обрушивался на вражеских командиров внезапно, подобно ястребу, падающему с небес на прижавшегося к земле зайца. Но однажды ему изменила удача. Едва он по-пластунски подобрался к углу дома и, вытянув длинную, тощую шею, выглянул за него, чтобы определить диспозицию противника, как по его стриженой, круглой, как арбуз, голове был нанесен удар камнем – вражеский часовой сумел каким-то образом разгадать маневр Олега. Олег, правда, изловчился, дернул часового за ногу и, когда тот упал, перетащил на свою сторону, но рана оказалась серьезной, и несколько раз мать водила его в больницу.

Тогда-то к нему, мальчугану, пришло вдруг ясное осознание смертельной опасности, которой постоянно подвергается его отец-разведчик на настоящей войне, где враги призваны безжалостно убивать друг друга. И он спрашивал мать, с надеждой заглядывая ей в лицо:

– А наш папа вернется с фронта?

– Что за глупый вопрос? – почему-то сердилась мать и твердо обещала: – Обязательно вернется.

– От него уже столько времени нет писем, – по-взрослому вздыхал Олег. – Колька говорит: если долго нет писем, скоро придет похоронка.

– Дурак твой Колька, так и скажи ему: ду-рак! Всего три месяца без писем, разве это срок? Мало ли какие обстоятельства могут быть у твоего отца, когда не до этого, – продолжала успокаивать сына и саму себя Вера Петровна, хотя со времени последнего письма мужа прошло более полугода, и черные мысли, которые не всегда удавалось прогнать, до дикой боли точили виски.

Война выработала свой стереотип оповещения и умолчания, которого придерживались семьи фронтовиков. Военная почта работала четко, без сбоев. И если очередной весточки с фронта не было дольше определенного срока, значит, стряслась беда. Или ранен, или пропал без вести, или… Из госпиталя, как правило, сообщалось без особой задержки. В остальных случаях не спешили бить обухом по голове.

Такова была неумолимая, жестокая логика тех лет. Но Вера Петровна умела верить и ждать. Вопреки всему, что говорили другие. В ней утвердилось и крепло, росло, уходя корнями в глубь души, убеждение, что ее любовь, ее терпеливое ожидание, словно святой талисман, оберегут Павла Степановича от всех напастей войны, помогут живым и невредимым вернуться домой. Созвучные ее состоянию стихи Симонова «Жди меня» она произносила про себя, как молитву.

Подобно двинувшемуся по реке могучему ледоходу, фронт все дальше перемещался на запад; до поражения Германии оставались считанные месяцы; и большинство советских воинов, которые после ранения вылечивались в госпиталях, возвращались в родные края или по предписанию врачей ехали долечиваться в сухом климате Средней Азии.

Так в «Казшелкотресте» вместо ушедшего на пенсию кадровика появился новый – прихрамывающий на левую ногу молодой лейтенант саперных войск Вадим Николаевич Гусев. Высокий, узкоплечий, он подозрительно смотрел на собеседника, как на заминированный участок местности, словно ожидая от него подвоха. Единственной, при ком взгляд Вадима сразу теплел, наполнялся светом, была Вера Петровна. Их кабинеты находились рядом, и он, заслышав задорный перестук ее каблучков, открывал дверь в коридор и замирал в рамке проема, любуясь ее хрупкой и ладной фигурой с гордо вскинутой головой в пышном обрамлении русых волос. Она здоровалась на ходу и проходила мимо, как проходят мимо висящей на стене картины, которая не пробуждает никаких чувств.

Его не смущало ни то, что Вера Петровна замужем и у нее двое детей, ни то, что проявляемый им откровенный интерес к ней наверняка станет предметом разговоров сотрудников треста. Просто она ему очень нравилась, и он не собирался этого скрывать. Иногда следовал за ней тенью, провожая почти до самого дома, но не заговаривал и ничем, кроме своего существования рядом, не старался привлечь ее внимания.

Тихое обожание подобно таинственному кладу, от которого веет загадочностью. Ибо слова, даже самые красочные, берутся из общего котла общения, объяснения в любви, лишь молчание индивидуально и неповторимо. Может быть, поэтому Вера Петровна до поры до времени терпела пусть и явное, но все же ненавязчивое ухаживание Вадима Гусева. Но однажды она услышала от второклассника-сына вопрос, больно кольнувший ее своей прямотой:

– Мам, а зачем этот хромой дядька вокруг тебя ходит, как коза на веревке? Ему что от тебя надо?

– А ты у него и спроси, – невольно сорвалось с языка, и она тут же пожалела об этом.

– И спрошу! Думаешь, побоюсь твоего верзилу? – с вызовом сказал Олег.

Он рос слишком самостоятельным для своего возраста. С ночи занимал очередь в ларек, чтобы купить для семьи хлеб; ранним утром, пока упавшая с деревьев пряная осенняя листва еще не примята ногами прохожих, набивал ею мешок и высыпал на чердак – таким образом создавалась кормовая база для козы Милки, откликавшейся на заботу парным молоком; ходил с пацанами на бахчи, откуда приносил, по его словам, честно заработанные арбузы или дыни; выкопал в сарае погреб для хранения на зиму припасов – картошки, лука и квашеной капусты, которой была набита стянутая обручами небольшая дубовая бочка… И все это делалось им без давления и понукания со стороны матери, по его собственной воле.

Но также по своей воле, чаще всего вопреки матери, Олег выбирал, с кем из школьных и уличных мальчишек ему дружить. Вера Петровна не возражала бы, будь они только на два-три года старше ее сына. Но это же, возвышала она голос, отъявленные хулиганы, для которых раз плюнуть – сорвать урок, разбить окно или закурить в присутствии учителя. «Ну, и что? Подумаешь! – ершился Олег, отвергая критику. – Зато верные товарищи, каких поискать, и мне с ними интересно». Сколько она ни пыталась, ей так и не удалось выяснить, в чем же сходятся интересы этих хулиганов и ее сына. Пришлось смириться в надежде, что лучшее, имеющееся в нем, не вытеснится худшим, преобладающим в них.

Переговорив с Колькой, самым близким из друзей, Олег решил для начала проучить ухажера матери. В узком месте, где тротуар с двух сторон поджимали деревья и густой кустарник, мальчишки, прячась в зарослях, протянули поперек прохода тугую веревку. Они заранее похохатывали от удовольствия, представляя, как, зацепившись за нее ногой, Вадим плюхнется прямо в лужу, специально пополненную ими грязной арычной водой.

Однако их планы были опрокинуты: он даже не замешкался перед веревкой, перешагнул ее и пошел дальше. Столь же легко удавалось ему миновать и другие устроенные пацанами хитроумные ловушки. В жестоких сердцах его маленьких противников шевельнулось нечто похожее на уважение. Соответственно среагировал на это, лишившись агрессивной настырности, и тон Олега, когда он обратился к Гусеву.

– Чего вы здесь ходите? Вам же не по пути с моей мамой. Я знаю, ваш дом в другой стороне, – вполне миролюбиво заявил он, глядя снизу вверх на Вадима.

– Так ты хочешь, чтобы кто-нибудь другой ходил, кому по пути? – улыбнулся Гусев.

– Конечно. Мой папа.

– Но, что поделаешь, его же нет. Вернулся бы – тогда иной разговор. Не буду тебе сейчас все объяснять, потом сам поймешь.

Большая теплая ладонь легла на голову Олега, и он, давно не ощущавший мужской ласки, замер от блаженства, прикрыв глаза. Но длилось это лишь какое-то мгновенье. Вот он съежился, словно переступил грань дозволенного, и резко качнулся в сторону.

– Зря подлизываетесь! – в голосе иголки. – Ничего у вас не получится. Вы… вы хромой. У меня тетка хромая, так она чуть мать не убила.

– А, вон почему ты меня сразу невзлюбил, – искренно огорчился Вадим. – На мине я, парень, подорвался. Врачи обещают, что через год все пройдет.

– А мне-то что! – глянул на него исподлобья Олег и пошел, собираясь скрыться в кустах.

– Передай своим друзьям, – сказал ему вдогонку Гусев, – чтобы носы чистили перед засадой. За километр сопение слышно. И еще. Надо будет, я вас научу, как настоящие ловушки делать.

Гусев продолжал иногда провожать Веру Петровну домой, оказывать ей повышенные знаки внимания на службе. Но по-прежнему ни словом, ни действием не пытался сократить существующую изначально дистанцию между ними. Вера Петровна привыкла, что он находится поблизости, только руку протяни, и вместе с тем не досаждает никакими объяснениями, довольствуясь ролью пажа, давшего обет молчания. Плотно заняв место обожателя, ухажера Глебовой, Вадим отсек любые поползновения других претендентов, кому она нравилась.

Вера Петровна ждала своего мужа, и то, что она была ограждена от притязаний чужих мужчин, которые бы нарушали этот священный акт сосредоточенного ожидания, ее очень даже устраивало. Признательность за это Вадиму она изредка выказывала благосклонным кивком.

С фронта по-прежнему не было вестей от Павла Степановича. Но детей она приучила к мысли о несомненном его возвращении. Лера и Олег во всем помогали ей. Когда она приходила с работы, квартира сияла чистотой, ужин был приготовлен. Дочь ни в чем не доставляла ей огорчений: прекрасно училась, многие заботы по дому, с поощрения матери, брала на себя, да и подруг подбирала себе под стать. В общем, считала Вера Петровна, муж должен быть ей благодарен, что она одна, в годы войны таких детей вырастила.

Настал миг всенародного ликования в огромной стране – День Победы! С запада на восток шли и шли эшелоны, заполненные уцелевшими в войне победителями. Но не было среди них Павла Степановича, не было… Что-то слегка стронулось в Вере Петровне, в яркую синь глаз примешалась капелька темной краски, однако уверенность в благополучном исходе у нее не пошатнулась. При неизменно горделивой осанке и тяге к обособленности, которые были ей свойственны, ни соседки, ни женщины-сослуживцы не лезли к ней с непрошеными советами. Что ж, каждый вправе надеяться на чудо, даже если шансы сведены к нулю.

* * *

Заканчивалась осень сорок шестого, сухая и ветреная. Поутру выложенные булыжником тротуары улицы Тимирязева, где жили Глебовы, густо засыпала серебристая, в красную крапинку листва могучих тополей, выстроившихся вдоль арыка. Чтобы собрать ее вовремя, никем не топтанную, Олегу приходилось вставать рано, едва сиплым голосом прокричит в соседском сарае первый петух. Спал он чутко, боясь пропустить этот противный и протяжный крик.

В ту ночь при полном безветрии над миром царила ярко оранжевая, как спелый апельсин, луна, чей колдовской свет просачивался в людское жилище даже сквозь плотную ткань занавесок. Все стихло, успокоилось, отстоялось, как приправленная илом и песком речная вода в неглубоком омуте ведра. Только какие-то неясные тени лежали на полу, иногда вздрагивая и изменяя свои очертанья.

Этот стук – медленные тук, тук и следом быстрые тук-тук-тук – Олег услышал сразу, в момент его сотворенья. Это был условный кодовый стук их семьи, который, как рассказывала мать, придумал отец, и которым без него решено было не пользоваться. Ночь тут же взорвалась и озарилась радостной мыслью: чудо наконец-то свершилось! Все трое, Вера Петровна, Олег и Лера, почти одновременно сорвались со своих постелей и, расплющивая носы, прильнули лицами к омытому лунным светом стеклу выходящего на улицу окна. За ним стоял тот, кого они ждали, казалось, целую вечность. Был он среднего роста, крепкого сложения, смотрел на них с легкой улыбкой, приподняв левую бровь, от чего глаза выражали не то удивление столь скорым их пробуждением, не то озадаченность тем, что никто из троих до сих пор не открыл ему дверь.

Мать метнулась к входной двери, следом за ней Лера, а Олег, чтобы не тесниться на придверном пятачке, задержался в комнате. Он слышал приглушенные восторженные возгласы; звуки поцелуев, похожие на всплески речной рыбы; шарканье мужских сапог по половой тряпке… Тянулось это бесконечно долго. Олегу казалось, что его бросили, о нем забыли, и он сиротливо жался у стенки в черных сатиновых трусиках и выцветшей трикотажной майке.

– А где Олежек? Неужели завалился спать? – спрашивал отец, направляясь через кухоньку в комнату. – Так вот ты какой! – И не успел Олег ничего ответить, как сильные руки оторвали его от пола и вознесли почти к потолку.

Они сидели всей семьей за большим дубовым столом и пили чай с душистой заваркой и сладким, тающим во рту печеньем, которые привез Павел Степанович. Вера Петровна рассказывала о том, как они жили без него все эти годы, сначала в Джамбуле, а затем в Чимкенте. Нахваливая Леру и Олега, она тем самым подчеркивала и свой вклад в их воспитание. Павел Степанович задумчиво слушал, кивал, иногда вставлял в паузах, как высшую оценку, единственное слово – молодец!

У Олега вертелся на языке вопрос, и он, улучив момент, спросил отца:

– Пап, а почему ты так поздно вернулся?

Отец посмотрел на него черными усталыми глазами, в которых, кажется, хранились бесчисленные кадры войны, готовые всплыть, проявиться, как на экране, по первому зову.

– Важное задание выполнял, сынок. Какое? Об этом не положено говорить.

– Но ведь война давно закончилась.

– Это та, что открытая, а скрытая, невидимая война никогда не кончается.

– И на ней тоже «языков» ловят?

Когда отец смеялся, все лицо его быстро и ярко освещалось, как при фотовспышке, становилось молодым и добрым. Были видны и крепкие ровные зубы за береговой линией влажных губ, и свежая выбритость смуглых щек, и разгладившиеся морщинки на лбу.

– Задач у разведчика много, очень много. Не только на фронте, но и в тылу врага. Чуть подрастешь, я тебе подробно все расскажу.

– А ты… лейтенант? – продолжал пытать отца Олег.

– Нет, полковник.

– Полковник? – задохнулся от восторга Олег. – А ничего страшного, если об этом мои друзья узнают?

– Ничего страшного. Теперь давайте спать.

Мать, которая вместе с Лерой убирала со стола, подытожила:

– Отцу с дороги отдохнуть нужно. Петух твой, Олег, прокричал уже, а ты и не заметил, мучая отца вопросами. Бери-ка мешки, веник и – на улицу. Сегодня Лера поможет тебе. – Встретив недоумевающий взгляд мужа, пояснила, зачем им надо идти. Он не стал возражать. После долгой разлуки хотелось побыть вдвоем…

* * *

Как фронтовик, полковник в отставке и к тому же специалист с высшим образованием, Глебов был направлен Москвой в распоряжение областного комитета партии по месту жительства. Там решили, что лучше всего, если он возглавит «Казшелкотрест», а прежний начальник, Вениамин Львович Серов, которому наступал на пятки пенсионный возраст, спустится на ступеньку ниже – главным агрономом. Серову об этом заранее сообщили, и он (куда денешься!) согласился.

Глебов думал иначе. Сначала ему надо основательно вникнуть во все тонкости шелководства, изучить кадры районного звена, возможности кормовой базы для производства коконов шелкопряда. К тому же он чувствует тяготение к науке, которая могла бы значительно обогатить шелководство. Поэтому должность главного агронома ему гораздо ближе…

В обкоме, слава богу, понимали, в каком случае от человека прок будет. К тому же Глебов хоть и полковник, но молод, еще успеет поруководить.

Зато как благодарен был ему Серов! Маленький, пухленький, как колобок, с умными серыми глазками, он даже на крыльцо трестовской двухэтажки выкатился, чтобы выказать Глебову особое расположение. Кабинет главного агронома, имеющий общую приемную с директорским, был большой, обставленный новой мебелью, которая планировалась для кабинета Глебова-начальника, но тут же была переставлена сюда, едва стало известно об изменении его статуса. Серов предложил Павлу Степановичу часок-другой на «притирку» к новой обстановке, чтобы потом, когда он будет готов, представить его сотрудникам треста.

Приезд Глебова породил вопросы, вызвал брожение всяких слухов. Во-первых, почему в последний момент переиграли с назначением его начальником? Во-вторых, как встретятся они с Вадимом Гусевым, ухаживающим за его женой? И если первый был сразу снят Серовым, который объяснил отказ Глебова от директорского кресла благородными помыслами, то второй так и повис в воздухе.

Знакомясь с сотрудниками у себя в кабинете, Глебов подходил к каждому, здоровался, произносил обычные для такого случая слова. С повышенным вниманием все следили, что же будет, когда очередь дойдет до Гусева. Вот Павел Степанович остановился около него, Гусев встал, они обменялись рукопожатием, и лишь самые наблюдательные заметили, как плеснулась улыбка в их в глазах.

– Мы с Вадимом Николаевичем знакомы, в одной армейской части служили, – сказал Глебов, закручивая интригу еще туже.

И сотрудники, почти сплошь женщины, теперь мучались, гадая, то ли Павел с Вадимом дурачили их, еще на фронте договорившись, как отваживать настырных прилипчивых мужиков от Веры Петровны, то ли Глебову пока неизвестно о явной симпатии Гусева к его жене. Напрасно пытались выведать что-нибудь у нее самой. Жена разведчика умела хранить даже те тайны, в которые не была посвящена.

Эта пикантная ситуация беспокоила и Вениамина Львовича. Уж больно ему не хотелось, чтобы двусмысленности витали вокруг уважаемого им Глебова. И однажды он осторожно спросил, смягчая вопрос деликатным покашливанием, а не будет ли Павел Степанович против, если Гусева направят в районное отделение «Казшелкотреста»? В порядке укрепления кадров, разумеется.

– По-моему, он здесь очень даже на месте, – возразил Глебов.

– Но знаете, тут были разговоры, касались они краешком и вашей супруги…

– А, вы имеете в виду его симпатию к ней? – левая бровь Глебова поползла вверх, выражая то ли удивление, что Серов придает значение таким пустякам, то ли озабоченность самим поводом для разговора. – Разве плохо, – продолжал он, – когда ваша жена нравится не только вам, но и другим достойным мужам? Главное, кому она отдает свое предпочтение и не переступают ли те, другие, дозволенную грань вопреки ее желанию.

Вениамин Львович, имевший молодую красавицу жену, вторую по счету, не был готов к дискуссии о подобной свободе выбора, а потому, смутившись, перевел разговор в производственное русло.

Вечером Вера Петровна, отправив детей погулять, сходу пошла в наступление на Павла Степановича.

– Я ждала тебя столько лет, недосыпала и недоедала, воспитывая Леру и Олега, – с надрывом говорила она, постукивая в такт словам каблучком по полу, – а ты пренебрегаешь моим мнением, не советуешься со мной. Неужели я заслужила это?

Павел Степанович сидел за обеденным столом, который теперь, после семейного чаепития, выполнял для него роль письменного. Листая взятые в библиотеке книги по шелководству, он делал в блокноте короткие записи. Неожиданная атака жены ошеломила его. Лицо оставалось непроницаемым, хотя внутри что-то дрогнуло, предвещая непогоду. Глянул на жену: губы капризно поджаты, ноздри короткого, чуть вздернутого носа подрагивают.

– Что с тобой, Верочка? Какие могут быть у тебя обиды?

Подошел к ней, прижавшейся спиной к натопленной печке-контрамарке, ласково притянул к себе. Но она неуступчиво отвела острое хрупкое плечо.

– Напрасно ты отказался от директорской должности, – с досадой сказала Вера Петровна. – Если бы спросил меня, этого не произошло бы. И зарплата была бы гораздо выше, и персональный «Москвич», а не задрипанная «Эмка», и вместо одной, где ютимся вместе с детьми, быстро получили бы две комнаты, и…

– Послушай меня, дорогая женушка, – прервал он ее тихим, но твердым голосом. – На войне я выполнял тяжелую работу. Разведка – это борьба умов и психологий, напряженная борьба, не знающая даже перерыва на сон. И я дал себе слово: как только мы победим, я буду заниматься тем, что мне по-настоящему интересно. К организаторской, административной деятельности, где сплошь конфликты, противоборство, меня, прости, не тянет. А вот агрономия, творческий, научный подход к шелководству – это мое. Тем и определен выбор. Разговоры о благородстве, о том, что поступил так ради Серова, вторичны. Хотя… не совсем лишены основания. Теперь-то ты понимаешь меня?

По ее лицу, сохранившему обидчивое выражение, было видно, что он не переубедил ее.

– Понимать и соглашаться – разные вещи, – сказала она. – Да, я понимаю, что интересным делом в тысячу раз приятней заниматься, чем неинтересным, но… выгодным. И когда человек один, он волен поступать, исходя из этого. Ну а если у него семья, двое растущих детей, которых надо кормить и одевать уже не так, как мне удавалось во время войны? Может, ему надо вместе с женой взвесить, какой вариант в данном случае разумней? Все-таки я лучше знаю, что для семьи будет лучше.

– М-да, – протянул Павел Степанович. – Там война диктовала свои законы, а тут семья, быт. Предлагаю компромисс. Обещай не сердиться, а я постараюсь возместить семье предполагаемые потери.

– Да не сержусь я, не сержусь!.. – в подтверждение с ее губ слетела тучка, и по ним промелькнула улыбка. – Просто и ты меня пойми. Всю войну я тянула детей из последних сил, изматывалась, тряслась над каждой копейкой. Думала, вернешься с фронта, заживем совсем по-другому, не зная нужды.

– Но разве уже не стало легче? – удивился Павел Степанович.

– Конечно, – торопливо согласилась она. – Но ведь может, а потому и должно быть гораздо лучше. И не в заоблачной дали, а завтра, послезавтра. Только советоваться надо. Об этом речь.

Павел Степанович с трепетной нежностью относился к жене. Столько лет она ждала его, как ждут только очень любимых, и эта сила ожидания, верилось ему, не раз спасала его в гибельных обстоятельствах. Практицизм суждений своей Верочки он списывал на перенесенные ею тяготы. Но знал наверняка: приносить в жертву быту свои давние устремления ни за что не станет. Существует немало иных способов облегчить семейную жизнь. Ведь то, что он полковник в отставке с самыми лестными характеристиками, пока еще действовало на начальство.

Правда, действовало в пределах возможностей азиатского областного городка великой, разрушенной войной страны. Квартиры со всеми удобствами там были тогда такой же редкостью, как павлины на птицеферме. В порядке расширения Глебову вскоре выделили две комнаты в одноэтажном строении по соседству с их прежним домом. У Леры и Олега появилась своя территория, где они спали, готовили уроки. Если родители позволяли себе посекретничать перед сном, не боясь, что их услышат дети, то и дети могли позволить себе то же самое.

Отец по служебным делам часто отправлялся в колхозы и совхозы области, в которых занимались разведением тутового шелкопряда, щедро отделяя большую часть денег, получаемых им на командировочные расходы, жене. Это была хорошая прибавка к жалованью главного агронома, и Вера Петровна мирилась с его отсутствием по двое, трое суток в неделю.

Жизнь постепенно поворачивала к лучшему. Питание впроголодь сменял пусть скромный, но достаток. По воскресеньям Глебовы собирались всей семьей лепить пельмени. Таким образом, к приготовлению излюбленного блюда причащался каждый. Ритуал этот предложил отец, но мать всякий раз добивалась, чтобы дети соблюдали его неукоснительно. За столом ее слово было решающим.

Еще со школьных лет Леру отличали наблюдательность и точная оценка происходящего. Она замечала то, что проскальзывало мимо внимания Олега, о чем он лишь потом с опозданием догадывался.

– Ты не спишь? – спрашивала она шепотом брата.

– Нет, а что? – его голова с зачесанными назад русыми волосами подвигалась вместе с подушкой в сторону ее кровати, которая находилась за ширмой – самодельной и легко раздвигающейся. К девчонкам Олег относился как к существам легкомысленным, но сестра была исключением.

– По-твоему, кто у нас главный в семье?

Олег фыркнул. Ну, какой это вопрос!

– Отец, конечно, отец! Как дважды два – четыре.

– А вот и нет, – сказала с грустью, потому что самой хотелось быть уверенной в том, в чем уверен он. Обычно девочки прилипают к матерям, а тут получилось наоборот.

– С чего это ты взяла? – недоверчиво поинтересовался Олег.

– Я недавно их разговор слышала. Нехорошо это, но вышло так, что они спорили и не заметили, как я вернулась от подруги… Ты бабушку Марию Николаевну помнишь, которая живет под Саратовым?

– Мамину маму? Смутно. О ней наша мама почему-то не любит рассказывать.

– От Марии Николаевны пришло письмо. Она болеет и просит, чтобы дочь забрала ее к себе, то есть к нам. Папа сразу заявил: пусть едет, уход обеспечим. А мама ни в какую. Вспомнила, как в детстве ей не доставалось любви и ласки, зато младшей сестре – с избытком. Поэтому, сказала, ехать ей надо в Новороссийск, к Нине. Да и здесь, мол, тесно. Сколько папа ни доказывал маме, что она не права, она стояла на своем. И все повторяла: я лучше знаю, как нашей семье будет лучше. В конце концов он сдался.

– Не сдался, а отступил, – поправил Олег. – И потом… Все-таки это ее мать, за ней и последнее слово.

– А во всех других случаях разве не так же? Кто решает: наказать кого-то из нас или помиловать? Кто решает, купить тебе велосипед или нет? Кто вообще распоряжается деньгами, которые они оба зарабатывают?.. А это, как пишут в книгах, важнейшая составляющая власти в любом сообществе. – Своей начитанностью Лера добивала всякого, посмевшего с ней спорить. – Вот окончу школу, от мамы будет зависеть, куда мне поступать – в Московский университет, о чем я мечтаю, или в здешний педагогический. Заранее начну подготавливать ее, склонять на свою сторону. Папа и без того меня поддержит.

Олег молчал, делая вид, будто уже спит. С тех давних пор, как вернулся с фронта отец и семья стала полной, а не ущербной, у него никогда не возникало сомнений в том, кто в доме главный. Да он и не задумывался над этим. Зачем? И так очевидно. Оказывается, увы, все не совсем так. Впрочем, какое это имеет значение? Прояснение картины семейной иерархии ничуть не умаляло достоинств отца и не прибавляло достоинств матери. А его сыновняя привязанность, симпатия к отцу почему-то даже возросла.

* * *

Вера Петровна не могла взять в толк, отчего дети относятся к ней сдержанней, чем к отцу. Отец то на войне, то в командировках, а она все время с ними, всю жизнь посвятила им. Заболеют – ночи напролет глаз не смыкает. Сперва их покормит – лишь потом вспоминает о себе. А в школе? А на улице? Она и защитница детей, и наставница. И каково ей смотреть, как они льнут к отцу, едва он возвращается из своих бесконечных командировок, забрасывают его вопросами, смеются, забывая на время о ней, матери.

Можно, конечно, присоединиться к ним, вместе смеяться над забавными случаями, которыми кишмя кишит разъездная жизнь ее мужа. Но она гордо сидит в стороне, ожидая, когда центр внимания переместится на свое законное место и все разговоры завертятся вокруг нее. Иной раз терпение Веры Петровны не выдерживает, лопается, как воздушный детский шарик, и она требует домочадцев к столу, пить чай или обрывает их разговор фразой: «Все это пустяки по сравнению с тем, что однажды приключилось со мной…».

Однако запас рассказов, которые способны увлечь, перетянуть общий интерес к ней, быстро таял, истощался. Тогда она придумала беспроигрышный вариант, срабатывающий при любых условиях.

Вот собрались дети возле отца, слушают, как он по пути в райцентр, куда направлялся по делам, заехал к своему другу Балтабеку, а у того беда: единственную дочь украл джигит из соседнего аила. Все бы ничего, таков древний обычай, но только любит она другого и не переживет, если ее не спасти. Отец, прекрасно знавший те места, предлагает план. Но надо спешить…

– Ой, ой, ой, – раздается в этот момент с дивана, где сидит Вера Петровна.

Все испуганно смотрят на нее. Подрагивающая рука плотно прижата к сердцу, глаза прикрыты, голова беспомощно опущена к правому плечу. Павел Степанович бросается к ней.

– Верочка, что с тобой?

– Воды, скорей воды! И таблетку валидола.

Охваченные беспокойством, мешая друг другу, все торопятся выполнять ее повеления. Потом присаживаются рядом и молча смотрят, как она постепенно приходит в себя. Когда ее состояние, кажется, нормализовалось и жизнь семьи вернулась в прежнее русло, Олег спрашивает отца:

– А дальше, что там было дальше?

Павел Степанович не успевает ответить.

– Никакого сочувствия, сострадания! – В голосе Веры Петровны слышны слезы. – И это – моя семья, ради благополучия которой я всю жизнь колочусь. Умру, а вы даже не заметите. Вам лишь бы болтать о разных глупостях.

Олег, как первый виновник, со стыда проваливается сквозь землю, только пылающие, как факелы, уши торчат. Загорелое лицо полковника разведки выражает не то смущение, не то замешательство. Быстрее всех в возникшей неловкой паузе ориентируется Лера. В ней бок о бок, тесно прижавшись, как близкие подружки, соседствуют взрослая рассудительность и детская непосредственность.

– Мамулечка, дорогая, мы так тебя любим! Ты у нас самая-самая чудесная! – Потоком ласки, которым она окутывает Веру Петровну, можно растопить Ледовитый океан. Обнимает, целует в обе щеки, приговаривая: – Мы очень, очень переживаем за тебя. И обрадовались, когда тебе стало легче.

– Еще не совсем, – скупо улыбается Вера Петровна.

Но все понимают, что они прощены, и мир восстановлен.

С годами представления Веры Петровны достигают высочайшего совершенства. Будь они показаны, скажем, на сцене МХАТа, им бы неистово аплодировал искушенный москов-ский зритель. Внезапные боли могли возникнуть у нее не только в области сердца, но и в печени, почках, желудке, голове. И когда она это изображала, то сама верила, что так оно и есть на самом деле. Психологический фактор был силен. Если бы в тот момент ее осмотрел врач, он бы наверняка подтвердил, что у нее острый приступ.

Все эти игры ничуть не влияли на отношение Веры Петровны к своему мужу. Она любила его так, как никого никогда не любила и полюбить не могла. Он был стержнем, основой ее существования и без него вся жизнь меркла, теряла смысл. Да и сильные чувства к детям, Лере и Олегу, она испытывала еще и потому, что они были именно его детьми, его порождением и продолжением.

А как Вера Петровна гордилась Павлом Степановичем, когда он издавал книгу о шелководстве или защищал диссертацию! Ведь ее муж должен стать большим ученым, руководителем – это не подлежало сомнению. И внимательно следила, чтобы все сослуживцы и соседи поздравляли и почитали его.

Но и здесь она не терпела перебора. Особенно от женщин. Тем паче, что прецедент такой уже был. В производственном отделе работала довольно бойкая блондинка Вероника Блохина. Молоденькая, незамужняя, с подкрашенными губами и дрожащими от волнения ресницами – когда она смотрела на понравившихся ей мужчин. По коридору она носилась вихрем. Подбитые для прочности подковками каблуки цокали оглушительно и призывно.

– Опять поскакала наша кобылка, будто у нее под хвостом пучок хвороста запалили, – недовольно морщилась вахтерша тетя Клава, которая из-за этого цоканья прерывала свою дремоту.

В тот раз Глебова чествовали по случаю выхода в свет его первой монографии. Все сотрудники треста собрались в большом зале. После торжественной речи Вениамина Львовича зазвучали поздравления коллег. Вера Петровна заметила, как задрожали ресницы Вероники, когда подошел ее черед. Взбежав на сцену и восторженно произнеся заученные фразы о высочайшем вкладе Глебова в отечественное шелководство, Блохина подлетела к сидящему в президиуме Павлу Степановичу и при всем честном народе поцеловала его в щеку, хотя все другие женщины ограничивались рукопожатием. На месте поцелуя заалел тюльпан, который Глебов не сразу, лишь по чьей-то подсказке стер носовым платком. Возвращалась Блохина под прицельно-осуждающие взгляды присутствующих.

Но это не остудило ее дальнейших притязаний на симпатию Глебова. То видели, как она любезничает с ним на крыльце трестовского здания, до неприличия громко смеясь, то слышали, как назойливо просила подвезти ее после работы домой, то наблюдали вообще неприличную по тем временам картину: идя с ним рядом, она попыталась взять его под руку.

Другая женщина, очутись она в положении Веры Петровны, устроила бы Веронике скандал, а то и за волосы оттаскала бы. Но Глебова не стала унижаться до обычных женских разборок. Она пошла к Вениамину Львовичу и, плотно прикрыв за собой дверь, таким образом поставила перед начальником вопрос, что уже на следующий день в тресте не осталось и следа от Блохиной. Главный агроном и полковник разведки в одном лице сделал вид, будто не обратил внимания на ее исчезновение. Что поделаешь, если спокойствие любимой жены требует жертв.

* * *
 
    А годы бесстрастно летели, как летят навстречу мчащемуся в неизвестность автомобилю километровые столбы. Лера оканчивала школу круглой отличницей и была первой претенденткой на золотую медаль. Невысокая, с огромными, в пол-лица, карими глазами, в которых тихая, как вода в лагуне, задумчивость могла быстро смениться блестками веселости, азарта, она притягивала школьных и уличных мальчишек, робко следующих за ней табунком. Ей уже тогда было подвластно, как и многое другое, искусство дистанции, и никто из сверстников не смел переступать намеченную ею грань.

Покинув провинцию и поступив в Московский университет, она и там преуспевала во всем, радуя своими успехами родителей.

– Брал бы пример со старшей сестры, – вздыхала Вера Петровна, когда просматривала школьный дневник Олега. – Староста курса, отличница, ленинскую стипендию получает. И это – в Москве! А ты? Сопливые четверки вперемежку с тройками. Только по литературе и истории пятерки. Тебе не стыдно?

– Стыдно, – врал Олег и бочком спешил улизнуть на улицу, где его, нетерпеливо посвистывая, ждали друзья. Трижды в неделю на городской танцплощадке играл духовой оркестр, и малолеткам, вроде них, можно было протиснуться туда лишь с первой большой волной страждущих.

Но мать била и била в одну точку: учись, как сестра. Иногда Олег готов был возненавидеть Леру, чей пример ему без конца суют в нос. А вместо этого стал подтягиваться и аттестат получил вполне достойный. Ехать с таким аттестатом в Москву, правда, рискованно, решили родители, да и далековато все-таки, за парнем пригляд нужен, а вот во Фрунзе – в самый раз. Любит литературу? Пускай поступает на филфак университета. В общем, семейный совет, где главенствовала Вера Петровна, вытолкнул последнего птенца из гнезда, точно определив, куда и зачем ему лететь.

После этого, оставшись одни, Павел Степанович и Вера Петровна поначалу даже растерялись, затосковали, словно случилось что-то непредвиденное, внезапно сломавшее их прежний уклад. Повседневно детям оказывалось столько заботы, относиться к ним надо было с таким пониманием, что теперь, когда они разъехались, Глебовым-старшим сложно было найти, чем же еще заняться, куда перенаправить эту привычно вырабатываемую организмом энергию? Павел еще сильнее погрузился в работу, стал чаще ездить в командировки, а Вера, помимо служебных и домашних дел, предалась чтению. Читала бессистемно, интуитивно выбирая в библиотеке то, что пока не пользовалось большим спросом. Так, раньше других она пристрастилась к поэзии Пастернака и Ахма-товой, прозе Платонова и Бабеля, чем явно выделялась среди женщин своего ряда. Слушая жену, Павел Степанович дивился ее укрепляющимся литературным интересам.

Но превратиться из полновластной хозяйки дома, у которой под контролем были дети с их школьным и уличным миром, в тихую, много читающую и услужливую жену Вера Петровна, разумеется, не могла. Муж, по всем статьям оставаясь мужем, должен был принять ее повелевающее материнское начало, стать большим ребенком в их сократившейся семье. А, значит, чаще находиться дома, у нее на глазах. Всего, чего он мог достичь в работе, считала она, он уже достиг, и пора поберечь силы для семейной жизни.

– Павлуша, – говорила она ему. – Что-то я себя неважно чувствую, отвлекись от своих научных исследований, посиди со мной.

Встревожившись, Павел Степанович отодвигал исписанные листы бумаги, быстро поднимался, чуть не опрокинув стул, и шел на зов жены. Она полулежала на диване в малиновом с цветами халате, на фоне которого отчаянно бледнело лицо.

– Ты вот работой занят, по командировкам мотаешься, а я все одна и одна, – продолжала Вера Петровна, искоса посматривая на него. – Иной раз ложусь спать, сердце щемит и мысли мрачные не дают покоя. Думаю: засну и не проснусь, а рядом никого нет, так и буду лежать, холодная и бездыханная, до твоего приезда.

– Поезжай на курорт, полечись, отдохни, – не понимая, куда она клонит, советовал бывший разведчик.

– Тебе лишь бы от меня избавиться, – обиженно поджимала губы Вера Петровна. – Неужели не ясно, что пора прекращать эти постоянные командировки. Дома я тебя почти не вижу, а когда ты являешься, как красное солнышко в пасмурный день, то почти сразу же, едва поужинав, берешься за свою науку. Разве для этого существуют семьи?

Иные вопросы убедительней ответов. Что тут скажешь, как возразишь? Было Павлу Степановичу над чем задуматься, поломать голову, ибо за многие-многие годы работы главным агрономом, а после ухода на пенсию Серова – начальником треста он настолько крепко связал воедино научную теорию с практикой, что одно без другого считал немыслимым. Отказ от командировок разрушит созданную им же конструкцию.

Но жена страдала, и Павел Степанович готов был идти на уступки, лишь бы на душе у нее воцарился покой. Он совершает мучительный для себя шаг – оставляет трест и переходит в научно-исследовательский институт шелководства, на чисто кабинетную работу. Теперь вечерами он дома, никуда не торопится, перед сном они вместе с женой гуляют по неровно покрытому булыжником тротуару, вдоль которого растут гигантские тополя, засыпающие по осени все вокруг шуршащей серебристой листвой.

– Видишь, как хорошо, когда ты отдаешь предпочтение семье. – Вера Петровна вскидывала на него все еще довольно яркие синие глаза. – По-настоящему наслаждаться окружающим миром можно лишь с любимым человеком, только в таком случае краски являются в своей первозданности. Не правда ли?

– Наверное, – соглашался он.

Хотя и в одиночестве подолгу любовался то рассеянными по небесной лазури перистыми облаками, то горным водопадом, низвергающим со стометровой высоты сверкающий хрусталь своих вод, то обычной стрекозой, которая внезапно застывает в полете…

– Не наверное, а безусловно, – поправляла Вера Петровна. – Новая работа тебе на пользу. Пополнел, лицо разгладилось, лет на пять помолодел.

– Ну, ну, – крутил головой Павел Степанович. – При таком образе жизни у меня скоро живот появится. Надо усиленно заниматься гимнастикой.

Как истинный ученый, Павел Степанович перечитал массу литературы, прежде чем остановиться на определенном комплексе упражнений. Зато спустя несколько месяцев на него любо-дорого было смотреть: подтянут, строен, легок в движениях. Ежедневная гимнастика доставляла ему удовольствие. Вера Петровна поначалу относилась к этому снисходительно, а потом, усматривая в таких занятиях проявление эгоизма, излишнюю заботу о собственном бренном теле, стала прерывать их под предлогом неотложных домашних дел. Чем больше Павел Степанович уступал, тем активней она теснила его позиции – ему же, как ей казалось, во благо.

Будучи человеком ранимым, он старался сдерживаться, не позволял себе взорваться, только на сердце каждый раз появлялись все новые зарубки, о которых он и сам до поры до времени не подозревал. Скажи кто-нибудь Вере Петровне, чем оборачивается ее наступательный нрав, стремление сделать любимого мужа удобным для себя во всех отношениях, она бы назвала это вздором, ерундой и непониманием сущности семейной жизни. Тем более, что в остальном она действительно была чуткой, отзывчивой и любящей женой, готовой всеми способами – от приготовления пищи и уборки квартиры до совместных прогулок и поездок – укреплять их союз.

Однако в искусстве требовать жертв Вера Петровна обладала особым даром.

– Павлуша, – ласково говорила она мужу, – а не кажется ли тебе, что Лера давненько не приезжала к нам?

– Она же работает. И потом, дорогая, Москва – не ближний свет.

– А отпуск? Каждый год ей положен отпуск. Где, как не у родителей, его проводить? Или ты не согласен?

С дочерью Павел Степанович отдыхал душой. У них было много общего – в характере, умении поставить работу выше быта, в легком схождении с посторонними людьми. Да и в отношении к Вере Петровне тоже.

– Не забывай, что Лера замужем, и у них с Виктором могут быть другие планы, – возражал он, хотя знал, сколь слабы для жены эти аргументы.

– Вот умрем, пусть себе планируют что угодно, – жестко ставила точку Вера Петровна. Помолчав, смягчала тон: – Как наши дети нас почитают, так впоследствии поведут себя с ними их дети.

Плеснулся было желтым огоньком в памяти Павла Степановича случай с заболевшей тещей, которая хотела переехать к ним, но он тут же погасил его, боясь обидеть жену. Все просто, думал он, у каждого свой крест, своя ноша. Себе облегчил – другому утяжелил. Впрочем, себе облегчил – тоже мнимо, любой грех чем-нибудь да отзовется.

С тех пор, год за годом, десятилетие за десятилетием, работая сначала учителем, а затем директором московской школы, Лера каждый свой отпуск проводила с родителями. А когда однажды ей с мужем выпала в качестве поощрения бесплатная путевка в Болгарию, на Золотые пески, и она сказала об этом отцу по телефону, тот, вздохнув, повторил ту самую фразу Веры Петровны: «Умрем, тогда и планируйте, что угодно». Больше у Леры никогда не возникало сомнений, где и с кем проводить свой единственный в году отпуск.

Конечно, Вера Петровна хотела видеть рядом, в семейном кругу, еще и сына, но распространить такое же влияние на его свободное время ей пока не удавалось. Олег долго оставался ершистым, своенравным, предпочитавшим делить свою молодость с друзьями и женщинами. Да и какой у него, журналиста, отпуск? Газета напоминала ему, сыну ученого-шелковода, гусениц шелкопряда: сколько их не корми листьями тутовника, им все мало и мало, чтобы завиться в полновесный кокон – основу натурального шелка. Его короткие наезды в Чимкент были скорее данью вежливости. Убедившись, что родители живы-здоровы и в помощи особенно не нуждаются, он сразу же мчался восвояси. Как быть, что же предпринять, чтобы семья могла почаще собираться вместе, у нее под рукой? Эти мысли не давали Вере Петровне покоя, и тем сильней, чем ближе подходил пенсионный возраст. И когда появилась возможность решить во Фрунзе квартирный вопрос, она убедила мужа переехать туда, не откладывая. А Лерочка, говорила она, никуда не денется, ей почти одинаково лететь из Москвы – в Чимкент или во Фрунзе.

Теперь каждым летом семья Глебовых встречалась за родительским столом в полном составе. Угощая взрослых детей своими фирменными мантами – крупными, щедро заправленными мясом, луком и курдючным жиром, а также неповторимым кексом, светящимся на блюде, как маленькое солнце, она смотрела на них не только с радостью, но и грустью, ибо с годами они все меньше напоминали ей тех малышей, которые изначальны в материнской памяти. Сама Вера Петровна отяжелела, все больше у нее побаливали ноги, и все-таки, сидя в общем семейном кругу на старом венском стуле, она чувствовала себя словно на капитанском мостике, откуда раздаются команды, способные изменить курс всего корабля.

* * *

Та осень была сухой и теплой. Овощи, фрукты, арбузы и дыни продавались чуть ли не на каждом углу. Павел Степанович брал сумку и отправлялся за покупками. Нагрузив ее доверху самыми отборными помидорами, огурцами и яблоками, возвращался домой.

– Где моя молодая женушка? – открыв дверь, весело вопрошал с порога.

Прихрамывая и по обыкновению опираясь на палочку, Вера Петровна неторопливо шла ему навстречу, чтобы вместе с ним разложить принесенные продукты на полу лоджии, а затем уж перебирать – что-то для консервирования на зиму, что-то на сушку, что-то для салатов на ближайшее время.

– Сколько лет мы с тобой каждую осень этим занимаемся? – приподняв бровь, он глянул на нее с улыбкой.

– Да уже более полувека набежало. Господи, даже не верится! Ведь, кажется, совсем недавно… – И вдруг, заметив, как он побледнел, испугалась. – Что, что случилось? Сердце?

Он молча кивнул. С трудом, боясь упасть вместе с ним, помогла ему добраться до дивана. Лекарства хранились у нее в холодильнике. Забыв про палочку, спешно поковыляла туда. Но ни валидол, ни сустак форте не помогали. Тупая, жгучая, всеохватная боль сжимала сердце Павла Степановича, словно пытаясь выдавить из него всю поступившую кровь и не допустить притока новой. Теперь оставалась надежда на врачей «Скорой помощи», которые, конечно же, спасут ее мужа – иного она и не представляла. Вызвав их и позвонив сыну, распахнула все окна, чтобы волны свежего воздуха взбодрили больного, пробудили в нем жизненные силы.

Страх из нее словно сквозняком выдуло, внутри установилось спокойствие и ожидание благополучного исхода. Врачей было много, с ними разговаривал сын, а она как села в сторонке, так и сидела, безмолвная и внимательная, отстраненно наблюдая за происходящим. Сейчас они закончат все процедуры, разъедутся, а Павлуша, Павел Степанович встанет, наконец, с дивана, обнимет ее и улыбнется: «Не переживай, дорогая женушка, все у нас будет хорошо». И лишь тогда, когда его решили везти в реанимацию и, положив на носилки, осторожно стали спускаться по лестнице к стоящей у подъезда машине, она вдруг качнулась, кинулась вослед, лишь в последний момент успев коснуться губами его щеки. Глаза у него потеплели, и он прошептал: «Жди меня и я вернусь»… Или это ей только почудилось?

Утром, весь потемневший от внезапно свалившегося горя, Олег приехал к ней. Она глянула на него и сразу все поняла. Но поняла по-своему, без потрясения, без тяжкого внутреннего надрыва, свойственного тем, чей близкий, родной человек раз и навсегда ушел из их жизни. Для Олега было как-то странно и диковато, что мать не разрыдалась, не запричитала, получив столь страшную весть. Привалившись к спинке стула и откинув седовласую голову, она задумчиво смотрела в какую-то ей одной ведомую даль, словно проникая мысленным взором сквозь призрачную ткань времени и пространства. И была в этом ее отрешенном состоянии некая монументальность, не совместимая с суетностью, со всеми сиюминутными чувствами, охватывающими человека в такие моменты.

Постояв молча возле матери, Олег развернулся и отправился по неотложным и печальным делам, которые легли на его плечи, во всяком случае – до прилета из Москвы Леры.

 

Первый год после кончины мужа Вера Петровна жила в тягостном напряжении. Она твердо верила, что он вот-вот вернется за ней. Покинуть квартиру даже совсем ненадолго – значит, возможно, разминуться с ним. Лучше постоянно находиться дома, никуда не выходя и ни на что не отвлекаясь. Даже телевизор перестал ее интересовать, потому что мешал ей процеживать звуки, доносящиеся из подъезда. Уж его-то шаги она узнает из тысячи и сразу поплетется-помчится к двери. Он постучит точно так же, как тогда, когда возвратился с фронта: тук, тук, тук-тук-тук…

Подолгу бывая одна – Олег приходил навестить ее только по вечерам, она много думала, ткала пряжу одной мысли за другой, и все больше приходила к выводу, что Павел Степанович, давний разведчик, не просто исчез с горизонта, истаял в небытие, как происходит обычно с людьми, а проводит обстоятельную разведку, скрупулезно собирает сведения об условиях тамошнего обитания. Когда он появится, они сядут рядышком на диване, и Павел Степанович подробнейшим образом расскажет обо всем узнанном и увиденном по ту сторону земной жизни, чтобы им безошибочно выбрать для себя дальнейший, теперь уже вечный, совместный путь.

Детей Вера Петровна не посвящала в эти свои странные мысли. Зачем им витать и плутать в столь далеких, туманных для них сферах? Подобающе обихаживая и храня мать, они должны довести ее до последнего порога, до желанной встречи с Павлом Степановичем. Одному Богу известно, сколько это может продлиться.

Установленный порядок ухода за матерью детям следовало соблюдать неукоснительно. Никакой расслабленности и вольности она не допускала. Трижды в неделю, точно в условленное время Лера звонила ей из Москвы, а отпуск непременно проводила вместе с ней. Ежевечерние посещения Олега тоже считались нормой. Малейшие отклонения пресекались фразой: «Мать у вас одна. И вам, прежде всего, необходимо заботиться о ней». Да, сознавала она, у детей давно свои семьи, а у Олега вторая, с поэтессой Никой, да, они работают, строят какие-то планы, о чем-то мечтают, куда-то стремятся, но находить в том мире, в котором они ныне живут, особое место для матери – их святая обязанность. Так будут поступать их дети, так будут поступать дети их детей.

В столь жесткой требовательности Веры Петровны было и еще одно сокровенное устремление: до неразрывности укрепить связь между дочерью и сыном, чтобы эти две ее кровинушки, разнесенные судьбой в разные края, через заботу о ней навсегда пропитались чувствами любви и уважения. И опять-таки – наглядный пример для ее внуков…

А время шелестело и шелестело, как отмирающей листвой, страницами ушедших дней, месяцев, лет… Сколько раз Вера Петровна отмечала про себя, что с войны ей было легче дожидаться мужа, чем теперь, да и срок вон как увеличился, глянь только, уже почти втрое. Вслед за ногами постоянно болели руки, спина, частенько пошаливало, причем, взаправду, а не понарошку, сердце, хотя жаловаться детям ей не хотелось. Долгожительство, словно тяжкий крест, оборачивалось давящей нудной усталостью, которая и прежнюю жизнь окрашивала в мрачные тона. «За что»? – вырывался у нее обращенный к небесам вопрос.

И все-таки поразивший ее первый инсульт Вера Петровна восприняла как некую несправедливость, как происки нечистых сил, мешающих ей встретиться с Павлом Степановичем прежде, чем закрыть глаза и угаснуть. Дети собирали консилиумы врачей, покупали массу всевозможных лекарств, создавали все условия для того, чтобы мама пошла на поправку и выздоровела. Она тоже упорно настраивала себя на это. Исчерпав возможности бесконечного, молчаливого ожидания, стала кликать, звать по ночам, то во сне, то в бреду, своего незабвенного мужа: «Павлуша, Павел Степанович, дорогой, прийди за мной, ты же обещал вернуться, забери меня к себе, мне так тяжко, невыносимо тяжко здесь… Ты же всегда был верен слову, ты же всегда защищал, оберегал меня, всю нашу семью от невзгод, вернись за мной, прошу тебя, нет больше моих сил терпеть нескончаемые боли, мученья…».

Каждый раз, слыша эти рвущие душу слова, Олег, который после отъезда сестры перебрался к матери, почему-то думал об удивительном благородстве отца, о тонких и возвышенных его чувствах. Бывало, Вера Петровна невзначай обидит его, он замкнется, не станет раздувать пламя, отправится на прогулку, а, возвратившись, преподнесет ей лилию или розу. В ответ на любую обиду, лишь немного оттаяв, он делал своей ненаглядной жене радующие ее подарки. Но ведь и она, думалось Олегу, не только любила его, но пусть по-своему, сообразно характеру, как никто другой, всячески оберегала и крепила семью.

 

Если приходит срок, называемый последним, никакими мольбами, никакими уговорами его не отодвинешь. Пришел он однажды и к Вере Петровне. Там, где похоронен ее муж, рядышком с ним, ей заранее было оставлено место.

Злое, жаркое лето високосного года высушило на бесполивном кладбище травы и листву низкорослых деревьев. Лишь могучие карагачи да клены, чьи корни питаются из самых глубин земли, сумели выстоять, они по-прежнему возносили свои пышно-зеленые кроны в синюю даль неба. Когда печальная процессия ступила на узкую дорожку меж рядами могил, Олег, бывавший здесь перед этим в благодатную весеннюю пору, с трудом узнавал хорошо известный ему путь.

Мать лежала в гробу осунувшаяся, с плотно сомкнутыми устами, вокруг которых змеились резкие скорбные складки. Прилетевшая только что из Москвы Лера то и дело промокала глаза платком. На повороте к тропинке, ведущей в нужном направлении, Олег замешкался, сбитый с толку перегородившей ее сухой веткой сирени. Приостановилась и вся процессия. И тут ему вдруг увиделось, будто в возникшем над матерью призрачном мареве замерцали какие-то линии, черточки, складываясь в ее издавна знакомый образ. Дородная, с царственной осанкой, она простерла руку в сторону тропинки. Привыкший к тому, что мать всегда командует парадом, Олег воспринял сей жест, как нечто вполне естественное, убрал лежащую поперек тропы ветку, и вскоре процессия остановилась у свежевыкопанной могилы.

На темно-серой поверхности гранитного памятника Павлу Степановичу был высечен художником его портрет: прищурившись, с затаенной улыбкой он смотрел на окружающий мир. Но вот в этом мире произошло изменение – почти вплотную к нему приблизилась Ольга Петровна. Олегу почудилось, будто правая бровь отца поползла вверх, выражая то ли приветствие, то ли крайнее удовлетворение от встречи. А лицо его супруги как-то вмиг разгладилось, по нему разлился тихий свет вечного покоя.

Подул несильный, но затяжной западный ветер. Постепенно небесное пространство, подернутое знойной дымкой, стало очищаться, готовясь принять напитанные влагой кучевые облака. Все, кто пришел проститься с Верой Петровной, бросали на усыпанный цветами холмик последний взгляд и медленно тянулись к ждущему их на дороге автобусу. Оставшись вдвоем, Олег и Лера, теперь уже самые старшие в этой семье, еще постояли молча возле родителей, а потом так же медленно отправились вслед за остальными.

 

Часть II. ДОМ

Баба Настя была как огонь. Быстрая, легкая, поспевающая повсюду, где возникала в ней необходимость. От нее исходило целительное тепло, как от парного молока или натопленной печки, к которой так и тянет прислониться с холоду.

Весь дом держался на ней. Стирка, уборка, готовка, соленье-варенье – всего не перечесть. А сад? А огород? И хоть участок был невелик – едва ли соток десять-то и наберется, но попробуй покрутись на нем, чтобы деревья ломились от яблок, персиков, груш, а на грядках с весны до осени не переводились краснобокие помидоры, прохладные, в пупырышках огурцы, оранжевая, под цвет апельсина, морковь, круглая, с кулак картошка и разная зелень.

Баба Настя жила с дочерью Еленой Семеновной и ее мужем Федором Игнатьевичем. По тем временам дом был большой: четыре комнаты, веранда, служившая кухней, да прилепленная к ней крохотная банька, где даже одному особо не развернуться.

Строил дом сам Федор, во что теперь, глядя на него, с трудом верилось. Но лет тридцать тому назад, когда он был еще могуч и крепок, когда, намытарившись с семьей по частным квартирам, получил наконец участок на восточной окраине города, он с таким азартом, с такой сноровкой принялся сооружать свое жилище, что никто из соседей не мог за ним угнаться. Знать, пробудился тогда в нем настоящий хозяин, который до определенной поры дремлет в каждом из нас, а потом, даже если проснется, проявится, снова, увы, не прочь отправиться на сеновал. Что, кстати, чаще всего и бывает.

Надо сказать, что Федору Игнатьевичу, как фронтовику и высококлассному хирургу, предлагали выбор: или трехкомнатную квартиру со всеми удобствами, или вот этот участок и долгосрочную ссуду под строительство. Его самого поначалу клонило в сторону квартиры. Хотелось пожить по-людски, с теплым туалетом, а не бегать в «скворечник» на огороде. Но у жены был свой резон. Еще чего, возражала она. Поселиться в многоэтажной бетонке, когда над тобой топают, когда по нерадивости или пьянке могут залить, устроить потоп и придется то и дело забеливать желтые разводы на потолке и стенах? Да и потом, добавляла Елена Семеновна, в своем доме мы хозяева, сами определим и планировку, размер и количество комнат. Без размаха, понятно, как позволят возможности.

Баба Настя в разговор не вмешивалась. Чувствовала: дочь пережмет, возьмет верх. Тем более что и зять не очень-то сопротивлялся. Лишь мимоходом, будто бы невзначай, обронила она мысль о своих, при собственном доме, свежайших, прямо из сада-огорода фруктах и овощах, которые для детишек будут особенно пользительны. В общем, все решилось в пользу участка.

Но едва ссуда под строительство была получена, в стране грянула денежная реформа. Деньги обесценились. Теперь при покупке стройматериалов, помимо ссуды, приходилось впрягать и часть зарплаты. А на какие шиши нанимать рабочих? Единственный вариант – все брать Федору на свои плечи. Женщины не в счет. Он слишком серьезно относился к строительству, чтобы даже в качестве подсобниц иметь их в виду. Пусть себе занимаются домашним хозяйством, а уж дом поставить – его забота. Как тяжелых больных, поступающих к нему в больницу, он предпочитал оперировать только сам, так и здесь решил довериться лишь собственной сноровке и умению.

Федор брался за все, что требовало строительство дома: и стены выкладывал из кирпича, и штукатурил, и пилил, стругал доски, мастеря то оконные рамы, то двери. И все у него получалось основательно, добротно, пусть без легкости, изящества, как ему бы хотелось, но ведь даже профессионалы не всегда могут этим похвастаться. А он-то не профессионал. Только вот построит себе дом – и баста. Говорят, у него способности, хватка строителя. Ерунда! Просто руки растут оттуда, откуда и положено им расти. Да и нужда заставила, не вечно же по чужим углам мотаться.

Строил он вечерами да по субботам, воскресеньям, остальное время работал в городской больнице. Домашние, видя, как он ради них упирается, старались во всем ему угодить. Дочки, а их было двое, Лика и Ника, наперегонки кидались подавать топор или рубанок, жена, тоже медик, рентгенолог, уважительно подкладывала ему на стул подушечку, а теща, баба Настя, кормила его как на убой, каждый раз готовя то любимые им пельмени, то плов, гуляш и прочие подобные блюда, укрепляющие мышечную систему. С мясом в стране была напряженка, и она развела кроликов, чтобы дорогой зятек, глава семейства, не испытывал в белках дефицита. Любое его желание, едва зародившись в недрах души, мгновенно улавливалось и исполнялось.

Федору Игнатьевичу нравилось то почитание, которым его окружали в семье. Как и всякий нормальный человек, он испытывал удовольствие от повышенного внимания к собственной персоне и, постоянно загруженный большой и тяжелой работой, воспринимал это как нечто должное, само собой разумеющееся. В конце концов, разве не естественно, что именно ему, единственному мужчине в семье, добровольно взвалившему на себя непосильную для других ношу по строительству дома, оказываются особые знаки внимания, именно о нем проявляется особая забота в большом и малом? Впрочем, в ту пору он был слишком загружен делами, чтобы обостренно замечать, анализировать все это. Ему было не до отвлеченных рассуждений. Просто нравилось – вот и все. Ведь купаются, нежатся в лучах славы лишь тогда, когда уже не заслуживают славы, когда слава случайно, по инерции задержалась на объекте, который уже не дотягивает до нее.

* * *

Новоселье справляли летом, во дворе, который наконец-то освободился от строительного мусора – битого кирпича, шифера, кусков застывшего бетона, ржавого железа и древесной стружки вперемешку с песком. Стало свободно, и эта чистота, образовавшийся простор подчеркивали завершенность и значительность сооруженного на пустыре дома. Он словно приосанился, весело, с превосходством поглядывая своими небольшими оконцами на соседских собратьев. Кажется, еще немного – и, заломив набекрень крышу, топнет ногой и пустится в пляс.

Большего стола, подобающего для такого случая, у Давыдовых не было. Да и зачем он был нужен им, скитальцам, кочевникам, не имеющим до сей поры своего собственного угла? Федор Игнатьевич сколотил стол из оставшихся половых досок, обтянул его цветной клеенкой на матерчатой основе, а рядом установил смастеренные им же скамейки. Посчитали, что человек на тридцать, если не слишком тесниться, хватит. Впрочем, так они и рассчитывали, приглашая друзей, сослуживцев и соседей отметить важное для их семьи событие. Пригласили бы и родных, да слишком далеко их разбросало по огромной тогда стране – от Урала, Крыма до Белоруссии.


 
    Сами они перебрались сюда из холодной и неуютной Читы, где Федор Игнатьевич продолжал послевоенную службу в военном госпитале. Там у хирурга Давыдова, дослужившегося до майора, обнаружили прогрессирующее заболевание легких – последствие тяжелого ранения, которое он так и не долечил, его комиссовали, настоятельно посоветовав переехать жить в Среднюю Азию с ее жемчужиной – высокогорным, никогда не замерзающим озером.

Наслышавшись о Киргизии, об Иссык-Куле, они ожидали чуда, но чудо превзошло все их ожидания. Золотисто-желтый, впитавший жар южного солнца песок, струящаяся синева окаймленного горами бездонного неба и столь же бездонное лазурное озеро, чьи таинственные воды неустанно манили, и насытиться ими было невозможно. Разбив прямо на берегу палатку, Давыдовы целыми днями купались и загорали, загорали и купались, словно пытаясь возместить недобранную ими и их предками исходящую от Иссык-Куля ласку и благодать.

Федор Игнатьевич оказался заядлым рыбаком. Уха из судака и вяленый чебак, слывущий нынче деликатесом, не переводились на их столе. Дети, Лика и Ника, тогда совсем еще малышки, вообще не вылезали бы из воды, если б не страж порядка – Елена Семеновна. Она, как врач, строго следила, чтобы они не замерзли в воде и не перегрелись на солнце. И все же вид у них был такой, словно они всласть вывалялись в расплавленном шоколаде. Уже потом, повзрослев и став знаменитым поэтом, Ника посвятит Иссык-Кулю немало стихов. Будут в них строки:

Это где-то вдали: и заботы, и встречи,
    Неудачи и горькая память потерь…
    Меня озеро детства баюкает, лечит,
    Лижет раны души, словно ласковый зверь…
    Ты лечи меня, озеро, нянчи, баюкай, –
    Я к тебе возвращаюсь всегда на щите.
    Может, всем неудачам и служит порукой
    Неизбывная щедрость твоя в доброте?..*

(*Здесь и далее – стихи Светланы Сусловой)

Первым из Давыдовых, кого вылечил Иссык-Куль, был, конечно, Федор Игнатьевич. После проведенного на озере лета он избавился от тяжелого, надрывного кашля, который мучил его последнее время, и хрипов в легких. Но еще не раз он приезжал из Фрунзе сюда, чтобы, по его словам, выздороветь окончательно и бесповоротно. А Елена Семеновна, обычно не очень-то скорая на подъем, лишь возникала на горизонте дымка депрессии, брала в охапку Нику и отправлялась поездом в Рыбачье. Через день ее было не узнать – посвежевшая, с блуждающей на губах улыбкой и молодым светом в глазах.

– Уж не любовник ли у тебя там завелся? – ревниво глядя на нее, качал головой Федор.

– Для того я и Нику с собой беру, – усмехалась она.

– А что? Ребенок для прикрытия. Все это в романах давно описано.

– Ну и дурак ты у меня! – в ее голосе столько было тепла, ласки, что Федор таял, бережно брал ее на руки и уносил в иной, только им двоим ведомый мир.

 

Новоселье, собравшее разношерстную публику, получилось шумным и бестолковым, как всякое застолье, где постепенно всех к рукам прибирает водка. Поначалу еще звучали красивые тосты, главным героем которых был, разумеется, построивший этот дом Федор Игнатьевич, но постепенно общее течение разговоров становилось все бессвязнее, сумбурнее, разбиваясь на осколки: кто-то говорил об одном, его сосед – о другом, чуть дальше – о третьем, и все это смешивалось, плыло разноголосьем, чем-то напоминая атмосферу кабака. Федор Игнатьевич хмурился, его раздражала такая атмосфера, и, чтобы ее изменить, вернуть застолье в прежнее русло, он поднялся, кряжистый, темноволосый, и, тряхнув головой, громко и четко заговорил, словно гвозди в доску вколачивал:

– Объект сдан, сегодняшнее торжество считается актом приемки. Но строительство продолжится. У дома будет еще один этаж или высокая мансарда. Дети вырастут, обзаведутся семьями – пусть живется им здесь просторно. Я бы сразу построил именно так, но пока не позволяют средства.

– Вот и хорошо, что не позволяют, – раздался пьяненький, врастяжку голос.

– Не понял? – Федор глянул в сторону говорившего.

То был сосед Леха Чебриков, чей плохонький домишко примыкал к огородам Давыдовых. Плюгавенький, соплей перешибешь, он имел в подпитии опасные замашки: хватался за нож, топор, за все, что под руку попадется. Дома, регулярно устраивая пьяные дебоши, Леха держал в страхе великаншу-жену, которой однажды, не уловив должного смирения, отсек лопатой два пальца на ноге. Да и на улице из-за его пакостно-агрессивного нрава соседи старательно избегали прямой конфронтации с ним.

– Не понял? – повторил Федор, потому как Леха, бросив весьма странную фразу, стал задумчиво ковыряться в общей тарелке с кусками жареной курицы, отправляя наиболее аппетитные из них себе в рот.

– Тоже мне ребус нашел, – неохотно оторвался он от сего занятия, – спалили бы, вот и все.

– За что?

– Опять ребус? А еще хирург, с высшим образованием. Проще пареной репы: чтоб не выпендривался. Живешь среди людей – блюди устав.

– А ну нишкни, пьянь рваная, – баба Настя, готовившая на печке тут же, во дворе, горячие блюда, схватила увесистую кочергу и пошла на Чебрикова. – Ешь здесь хлеб, да еще и угрожаешь? Зону устраиваешь? Знать, не хлебнул настоящей! Там таких, как ты, точно клопов давят. Не рыпайся, возникнешь еще, свистну, кому надо, быстро из тебя решето сделают. – И видя, как сник Чебриков, как его рука потянулась за спасительной рюмкой, баба Настя с улыбкой обратилась ко всем: – Прошу простить, дорогие гости, инцидент исчерпан. А теперь готовьте тарелки, я буду потчевать вас домашними пельменями со сметаной.

Все это произошло настолько быстро, что гости даже не заметили того устрашающего выражения лица со свинцом во взгляде, которое баба Настя предназначала Чебрикову. Они даже слов-то, адресованных ему, толком не разобрали. В полной мере силу ее лицедейства испытал на себе только Леха, который, содрогнувшись, тут же увял, будто его срезали под корень. Федор Игнатьевич лишь мельком заметил, как разительно меняется лицо бабы Насти, интонация ее речи, да и то был поражен этим куда больше, чем Лехиными словами.

И, хотя застолье потекло дальше по желанному для него сценарию, все разговоры про дом, про мастерство хозяина не трогали теперь Давыдова, погруженного в неотступные мысли, а проходили мимо, не впитываясь, как вода по каменному желобу. И, когда гости разошлись, он сразу задал терзавший его вопрос:

– Скажи, мать, ты же сидела по политической статье, откуда в тебе эти манеры из… уголовщины?

– Ничего удивительного, – ее синие, чуточку выцветшие глаза, которые легко меняли цвет, становясь то темными, как ночь, то серыми, стальными, скользнули по Федору, меж тем как руки продолжали свою работу – вытирали до блеска мытые тарелки, вилки, ножи. – Мы же там не в клетках-одиночках жили. Где бы ни оказался человек, он налаживает связи с другими людьми. Для этого используются любые возможности. Слышал, читал, наверное: на зоне у политических особый статус. Уголовники считали за честь пообщаться с нами. Бывало, что это им удавалось. Ну, и мы, естественно, много чего от них узнавали о том мире, который уголовным зовется.Теперь все понятно?

– Не все, но кое-что понятно, – сказал Федор, испытывая такое чувство, какое испытывает человек, бредущий в кромешной тьме с крошечным фонариком.

* * *

Что, собственно, он знал о прошлом своей тещи, которая уже столько лет жила с ними под одной крышей? Совсем немного. Когда над огромной страной нависла тень страшной войны, с западной ее части в срочном порядке стали выметать тех, кто казался неблагонадежным. Под эту жесткую, неумолимую метлу постепенно попадали как целые народы – немцы, чеченцы, осетины, карачаевцы – так и отдельные люди, в чьей биографии вдруг обнаруживалось темное пятно.

Бабу Настю, в те годы просто Анастасию, отнесли ко второй категории. Кто-то капнул в органы, будто она прямой потомок князей Друзельских, эмигрировавших после революции в Париж и помогавших оттуда белогвардейцам; этого было достаточно, чтобы ее упекли на пятнадцать лагерных лет под Караганду. Дочь пыталась добиться правды, писала в высокие инстанции, что никакого отношения к князьям-однофамильцам мать не имеет, но кому до этого тогда было дело? Шла народная война, в ее топку бросали миллионы, десятки миллионов жизней, чтобы любой ценой победить врага. Потом надо было поднимать страну из руин, и опять всем народом. Потом опять начались чистки… А Лена все писала и писала, находя какие-то новые дополнительные доказательства чужеродности княжеской семьи своей собственной. И в начале пятидесятых, за полтора года до окончания срока, Анастасию наконец освободили.

Она появилась неожиданно в маленьком домике-времянке, который Федор и Лена в ту пору снимали, появилась с громоздким деревянным чемоданом, многократно перевязанным бечевкой. Когда этот чемодан был раскрыт, все ахнули: там вперемешку с одеждой, гостинцами для детей лежали пачки денег. Оказывается, признав Друзельскую невиновной, ей выплатили весьма солидную по тем временам компенсацию. Давыдовы, жившие очень трудно – Федор и Лена были студентами мединститута, – почувствовали себя богачами.

К тому же баба Настя, как с легкой руки Ники стали называть ее в семье все, кроме дочери, завела небольшое хозяйство – козу и десяток кур, чтобы у детей «живот к спине не прилипал». А еще, взяв на себя покупку продуктов и приготовление пищи, она сумела сократить семейные расходы. Это настолько понравилось молодым, что ноша бабы Насти пожизненно осталась на ней. Увы, кто впрягся в воз, тот и везет, пока не упадет. Но бабу Настю ничуть не тяготили заботы. Она с готовностью подставляла плечи под новые.

Федору даже казалось, будто таким вот образом ею заполняются, вкупе с настоящими, пустые страницы многих лет былой лагерной жизни, проведенные вне родни, вне свободы. Испив чашу несправедливости, сама искупает чью-то вину перед собой, несет тяжкий чужой крест.

Странно, она ни разу не попыталась наладить собственную личную жизнь, хотя возможности для этого у нее были.

Какое-то время за ней ухаживал крепкий еще, интеллигентного вида старик. Жил он неподалеку от времянки, где они тогда обитали, в большом доме с черепичной крышей. Лет пять назад у него умерла жена, вскоре сын перебрался в Москву, настойчиво звал туда и отца, но тот наотрез отказался. Жил одиноко, однако дом и участок содержал в образцовом порядке.

Поначалу он оказывал бабе Насте лишь мимолетные знаки внимания: увидев ее, учтиво раскланивался, приподнимая при этом широкополую шляпу, иногда дарил источающие аромат алые розы, которые любовно выращивал на своем участке. Щеки бабы Насти охватывал легкий пожар, как у девчонки на первом свидании, и она отвечала с жеманным приседанием: «Здравствуйте, Павел Брониславович!». Не поймешь, то ли она старается попасть в унисон его манерам, то ли передразнивает.

– Какой галантный кавалер! – восхищалась Елена. – Тебе бы, Федор, поучиться у него.

– Ну, ну… А что ему остается делать? Только галантностью и брать. Все остальное – залежалый товар, – парировал Федор и смеялся, шутливо выпячивая молодецкую грудь и поводя плечами.

Но переспорить жену ему удавалось редко. Несмотря на чисто женское мышление, ее фразы иной раз напоминали бильярдные шары, точно посланные в лузу.

– Во-первых, нельзя бравировать преимуществом, которое даровано природой, а не создано собственными усилиями. А, во-вторых, пора осознать, что молодость приходит на короткое время, а уходит навсегда.

То был период, когда пикировки еще не раздражали друг друга, когда пальма первенства в случайно возникшем споре отдавалась легко, без обиды, и в отношениях меж ними еще не намечались трещинки. Федор поднимал руки и по-военному чеканил: «Сдаюсь на милость победителя!». Елена с улыбкой принимала поверженного мужа в свои объятия.

Соседки по переулку, где Давыдовы снимали времянку, уже стали насмешничать над Павлом Брониславовичем. «Настя, глянь, женишок к тебе идет», – галдели они, высовываясь из своих калиток. Но баба Настя быстро их приструнила. «А ну, куры, по насестам!» – и соседок, словно ветром, сдувало. Было в ее голосе нечто грозовое, заставлявшее опасаться, не совать нос, куда не просят.

И все-таки старик сменил тактику ухаживания. Проходя, он оставлял записку, в которой просил многоуважаемую Анастасию Николаевну встретиться с ним такого-то числа во столько-то часов у центрального входа ВДНХ.

Баба Настя надевала свое единственное нарядное крепдешиновое платье, желтое с зелеными разводами, светлые туфли-лодочки и, предупредив дочь, что вернется только вечером, отбывала на свидание.

После обмена приветствиями Павел Брониславович брал ее под руку, и они гуляли по аллеям, заходили в павильоны ВДНХ, изумлялись, глядя на выставленные экспонаты промышленности и сельского хозяйства, а потом сидели за столиком маленького кафе, ели пропахшие дымком шашлыки и запивали красным молдавским вином.

Павел Брониславович был военным летчиком, командовал эскадрильей бомбардировщиков, в первый год войны дважды бомбил Берлин, а на третий его подбили, лишь чудом, будучи тяжело ранен, он дотянул до своих. Два года госпиталей, несколько сложнейших операций… К концу войны опять летал, даже представляли к званию Героя, но что-то там не сошлось… Оказалось, не такой уж он и старик, просто жизнь его сильно поколошматила. Выслушав историю Анастасии, коротко бросил: «Сволочи!» – и не стал комментировать. Но ей стало понятно, почему «там не сошлось».

Они встречались больше года, Анастасия даже помолодела, на щеках заиграл румянец и шаг стал еще легче, прямо-таки «полетным», как шутил ее кавалер. «Ну, Лена, настраивайся, переберется баба Настя к летчику, гора забот на нас свалится», – подготавливал жену к переменам Федор.

Продолжая учиться, Лена с Федором в свободное время работали в больнице, и дети полностью находились под присмотром бабы Насти. Благодаря ей, девчонки-заморыши превратились в крепких, упитанных сорванцов, от которых соседские мальчишки прятали свои чубы за забором. Да и в школе ими были довольны. И вот теперь налаженное житье-бытье, хоть и в съемном пока пристанище, могло пойти наперекосяк.

Елена Семеновна призадумалась. Однако прямо спросить мать об этом у нее не хватало решимости. В конце концов, та имела право – отец Лены погиб в первый год войны – имела право построить свою личную жизнь так, как ей захочется.

Неведение хуже самой злой правды. Выручила Ника, у которой с бабой Настей сложились особые отношения. Наслушавшись пересудов соседок о том, что ее бабушка скоро выйдет замуж за летчика и переселится к нему, она подбежала к ней:

– Ты нас бросаешь, да, баба Настя?

– С чего это ты взяла? Мелешь, что попало.

– Вовсе нет, кругом так говорят. Из-за летчика.

– А ты поменьше слушай всякие глупости. Разве могу я вас оставить? Да ни за что на свете! И запомни: тот, кто повторяет чужие глупости и верит в них, сам глупец.

– Ура! Баба Настя остается с нами, баба Настя остается с нами! – сорвавшись с места, Ника понесла радостную весть дальше.

 

К этому времени у Анастасии еще не было повода думать и говорить иначе. С Павлом Брониславовичем все ограничивалось лишь свиданиями, которые он назначал в парках или кафе, возле театров или музеев. Встречи, беседы с ним освежали, привносили в ее жизнь новые впечатления, и она тянулась к нему, не загадывая наперед, к чему все это приведет. В украденной лагерями молодости ей особенно недоставало мужской заботы, чуткости, того внимания, которое исходит от неравнодушной души. Теперь это восполнялось, и, как человек непривередливый, она была благодарна судьбе. Когда же Павел Брониславович предложил ей наконец руку и сердце, она даже немного растерялась, хотя такой поворот был самым естественным.

– Вот если бы раньше, – в ее голосе перемешались тоска и несбыточность. – Опоздали мы, Павел Брониславович, опоздали…

– Почему? Или мне надо было поторопиться? Но я хотел, чтобы мы лучше узнали друг друга.

– Все, конечно, правильно. Только дело-то не в том. Эх, летчик вы мой дорогой… Куда ж я от детей да от внучек? Столько лет дочь за меня билась, билась, разве могу я оставить ее? Нет, таков мой крест…

Летчик, нахмурившись, помолчал, а потом посоветовал не спешить с окончательным ответом, как он сам, правда, по другой причине, не спешил делать ей предложение. Господи, и после этого ему еще казалось, будто он знает ее! Если уж

она так сказала, значит, решение принято и обратного хода не будет.

После расставания, задержавшись чуть-чуть на месте, она смотрела, как широко он шагает, держа спину прямо, не сутулясь, и лишь коротко стриженная седая голова покачивается в такт шагам. Ни сейчас, ни после, когда Анастасия подтвердит свое решение, летчик не подаст и виду, как это ему тяжело. А месяца через два-три и вовсе, срочно все распродав, уедет к сыну в Москву, и только воспоминания о нем будут временами тревожить ее душу.


 
    Вот и все, о чем в общих чертах знал или догадывался Федор Игнатьевич относительно прошлого бабы Насти, того прошлого, которое скрылось, ушло за горизонт. Собственный дом стал для семьи во многом своеобразным рубежом при исчислении сроков событий – до и после его сооружения. Требуя от обитателей дома особого к нему отношения, Федор был прав. В жизни семьи, переселившейся сюда после блуждания по квартирам, многое переменилось. Все сразу обрело черты постоянства – и школа, куда поутру отправлялись Лика и Ника, и больница, где теперь трудилось среднее поколение Давыдовых, и даже соседи, которые довольно быстро признали садово-огородный авторитет бабы Насти.

Привыкнув за время строительства, что среди домашних он играет главную роль, что все его почитают, Федор не сразу заметил, как блекнут краски былого бесспорного лидерства. Теперь, когда все планируемое было сделано, он позволял себе пропустить после работы рюмку-другую и по утрам понежиться в постели. И вот выходит он, потягиваясь, на крыльцо, берет гантели, чтобы делать зарядку, а в этот момент баба Настя как нарочно начинает колоть дрова. Колет, кряхтит на весь двор, будто перед ней бревна в обхват, а не пустяшные чурки. И тут на сцене появляется Лена.

– Смотри-ка: мать, бедная, дрова рубит, из сил выбивается, а мужик забаву нашел – гантельками машет.

Федор даже не успевает ответить. Бросив топор, баба Настя театрально разводит руками, потешно приседает, выговаривая при этом одну только фразу:

– Графья этого не могуть!

Выговаривает с такой иронией, веселой издевкой, что Федору и возразить-то нечего. Чертыхнувшись, он возвращается в дом, бреется и садится завтракать. Чай он любит пить с рафинадом, любит пить сладкий, до приторности, накладывая в бокал семь-восемь кусочков сахара. Вот рука его тянется к вазочке за первым.

– Раз, – с невинным видом считает баба Настя.

Кусочек булькнул в бокале, рука тянется за вторым.

– Два-а! – глаза бабы Насти округляются, брови медленно ползут вверх.

Федор делает вид, будто все это его не волнует.

– Три-и-и! – в голосе нарастающий ужас.

Федор недовольно сопит, но еще сдерживается.

– О, уже че-ты-ре! – после этого восклицания Федор вскакивает, опрокинув бокал с чаем, который растекается по столу, оставляя коричневое пятно.

– Безобразие! В своем доме даже поесть спокойно не дадут!

Хлопает входная дверь, а за ней и калитка.

– Шуток не понимает, – вздыхает баба Настя и, взяв кухонное полотенце, промокает им пятно.

– Ну, ты уж слишком, – говорит Елена Семеновна. – Видишь, что нервничает, остановись.

– В жизни больше должно быть шуток, веселья, подначки. Иначе она серенькая, как полевая мышь. Веселье с уздечкой – какое к лешему веселье?

Лика и Ника с удовольствием внимали бабушкиным словам. Взрослые обычно говорили фразы словно бы из чужой роли, а бабушка – из своей. Пройдет время и Ника напишет:

Сидит, уставившись в окно,
    Как будто ждет подарка свыше.
    В кармане фартука давно
    Рука, забывшись, что-то ищет.
    Ложится на пол теплый свет
    Большой румяною краюхой.
    Шагни в него – десятки лет
    Ты сбросишь, мудрая старуха!
    Сидит и щурится светло,
    Как будто молодость не манит.
    Как будто все добро и зло
    Уже лежит у ней в кармане.

Федор Игнатьевич, воспринимая шутки бабы Насти, как происки, козни, полагал, что продолжи он строительство дома, и никто бы из домашних не посмел выкидывать по отношению к нему подобные коленца. Однако для того, чтобы нарастить второй этаж, о чем он заикнулся на новоселье, нужна была кругленькая сумма, а они едва расплатились с прежними долгами. Кроме того, домашние наверняка восстанут: только вылезли из строительной грязи и опять в нее? Вспоминались и слова Лехи о возможном пожаре, если он размахнется на двухэтажные хоромы. Правда, Леха сник, испугался, когда баба Настя пошла на него штопором, но кто знает, что там таится в его бесшабашной кудлатой башке.

* * *

А вскоре случилось происшествие, которое в уличной молве связало имена Федора и Лехи.

Возвращался как-то поздним вечером Федор домой. Перед этим с врачами-коллегами, отмечая день рождения одного из них, они выпили. Улица, на которой жили Давыдовы, глухая, темная, жиденький свет редких фонарей не спасает ее от мрака. Федор не разглядел, кто вдруг выскочил из-за деревьев и ударил его по затылку. Удар был настолько силен, что он, потеряв сознание, рухнул на землю. Когда очнулся, первым делом хотел узнать, сколько времени. Ведь стояла ночь, и ему давно пора быть дома. Но часов со светящимся циферблатом, которыми он дорожил, на руке не оказалось. Невольно полез в карман, где находился кошелек. Пусто. Хорошо хоть денег в нем оставалось немного.

Волосы на затылке слиплись, оттуда исходила боль. Чем же его так саданули? Кто? Надо поскорее добраться домой… Мысли путались, наезжали одна на другую, а тело, с трудом поднявшись, начало свой ход по истоптанному ногами маршруту.

У калитки его ждали. Первой кинулась к нему жена. Еще с вечера в ней зародилась неясная тревога, нарастающая с каждым часом. Она вышла сначала во двор, а потом и на улицу, поглядывая в ту сторону, откуда обычно появлялся Федор. Но все утопало во тьме. Скрипнула дверь, и рядом в белой ночной рубашке, словно привидение, возникла баба Настя.

– Не спится? Мужик гуляет, а бабу нервная дрожь бьет.

Елена Семеновна промолчала.

Напрасно переживаешь, – позевывая, продолжала баба Настя. – Куда он денется, конь твой? Знаешь ведь, как в такое время транспорт ходит. А пехом тащиться – ого-го! Да еще нетрезвому.

– С чего ты взяла, что он нетрезвый?

– А трезвые по ночам дома сидят, не шатаются, где попало. У них нормальный режим.

– Перестань, мама, вечно ты накручиваешь, и без того душа болит.

– Зябко что-то, – баба Настя ушла в дом, вернулась в стареньком пиджаке, наброшенном на плечи. Протянула дочери кофту: – Надень, простынешь.

Так они и стояли, то молча, то переговариваясь, пока из тьмы не проступила качающаяся, как язык пламени под порывами ветра, фигура Федора. Жена сразу поняла: тут что-то неладное. Выпивать он выпивал, но чтобы так его мотало… Да и баба Настя, хотевшая было съязвить, прикусила язык.

Вместе они помогли Федору добраться до кровати. Рана была неглубокой. Елена Семеновна, как врач, имела дома аптечку, подходящую для любых кризисных случаев. Промыв и обработав рану, она велела Федору спать.

На следующий день среди соседей пошел слух, что это Лехины проделки. Да и кому, как ни ему, иметь зуб на Федора, который после новоселья едва здоровается с ним, ни разу выпить не пригласил. Баба Настя отмела эту версию. Конечно, Леха еще тот хмырь, от него всякой подлянки можно ожидать, но чтоб напасть на Федора… Кишка тонка.

Однако если людям очень хочется во что-то верить, переубедить их невозможно. Не сработало даже сообщение Лехиной жены о его алиби: три дня, как он уехал в Алма-Ату. Ограбил Федора – вот и заметает следы, судачили соседи.

По-своему отреагировала на все эти разговоры и отомстила за отца Ника. Поймав в глухом переулке Лехиного сына Петьку, учившегося с ней в одном классе, хорошенько отлупила его. Она и сама не знает, где научилась так лихо и отчаянно драться. Побитые ею мальчишки по вполне понятным причинам стыдились жаловаться взрослым, выдумывая про синяки и разбитые носы невероятные истории.

Вернувшись через неделю, Леха занемог. Боли в области живота были такие, что он, скорчившись, свернувшись в клубок, то вскрикивал, то поскуливал, отказываясь от еды и питья. Потом начался жар. Вызванная «Скорая» увезла его в больницу.

В ту субботу в хирургическом отделении дежурил Федор Игнатьевич. Осмотрев больного, он поставил диагноз: острое воспаление поджелудочной железы. Болезнь оказалась настолько запущена, что Федору было очевидно: попытки консервативного лечения ничего не дадут. Но и операция предстояла сложная, с большой степенью риска.

Он понимал, как, в случае неудачи, может быть истолкована смерть соседа на операционном столе. И это его мучило. Не настолько, конечно, чтобы помешать принятию правильного решения. Он врач, и перед ним не Леха, пьяница и урка, который Федору – как воспалившийся зуб, а больной, нуждающийся в срочной помощи. Без операции он протянет максимум два-три дня. Хоть и невелики шансы вылечить его оперативным путем, но они есть. Значит, надо действовать.

Газеты назовут операцию Давыдова, тяжелейшую операцию, когда восемь часов шла непрестанная борьба со смертью, блестящей, спасение Лехиной жизни – чуть ли не чудом.

– Во, дела! – прочитав газету, осклабился Леха. – Меня едва на тот свет не отправил, а, поди ж ты – «талантливый хирург Давыдов». На моем горбу в рай въехал, известным стал. Бутылка с тебя причитается.

– А вот про бутылку забудь. Раз и навсегда забудь! – стараясь сдержаться, проговорил Федор. – Как врач, категорически запрещаю. Если, разумеется, жить хочешь.

– Не пугай. Тебе ж выгодно, чтоб я пил. Опять сделаешь операцию – и греби славу лопатой.

– Дурак! – злился Федор.

Ему не нужна была Лехина благодарность, но и терпеть всякую чушь, граничащую с оскорблением… А что поделаешь? Его Величество Больной!

После операции Леха продержался полгода. И снова запил, дико и беспробудно. Так он и умер, скорчившись, сжавшись в плотный, маленький комочек, в компании подобных ему бедолаг.

Для Федора это было ударом. Оказывается, все, что он делает для спасения людей, разбивается вдребезги об их идиотские привычки губить самих себя. Пьют, курят, едят что попало… Да они же самоубийцы! Врачи стараются, вытаскивают их из петли, а они снова и снова в петлю лезут.

Федор затосковал. Кому душу откроешь, перед кем душу излить? Жена хоть и умница, но мыслит стандартно. Еще, чего доброго, с тещей поделится, а та на смех подымет. Коллеги? С годами они очерствели, их уже не трогает чисто нравственная сторона в отношении к больным, а тем более – выписавшимся. А ведь как зыбки, эфемерны плоды его профессии. Даже редчайшая удача, каковой он считал свою операцию, иной раз вон куда выворачивает. Ну и что, слышались ему воображаемые возражения, человек волен сам распоряжаться своей жизнью, за ним право выбора. Пустые слова! А как же врач, к которому он обращался за помощью и который поставил его на ноги? Он питался энергией врача, жил благодаря ей, а когда самовольно потянулся к смерти, обессмыслил все, что для него делалось.

Словно в противовес Федор подумал о доме. Вложил в него свои силы, построил его – и живет, и стоит он всем обитателям на радость, никого не пытаясь подвести. Даст бог, послужит еще и внукам, и правнукам. Надо только поднапрячься, возвести второй этаж, чтоб растущей со временем семье было просторно.

Виделся ему этот этаж не внушительным, массивным, сплошь из кирпича, а легким, летящим, с преобладанием деревянных конструкций, этаж, где расположились бы спальни-светелки, в которых круглый год румяным караваем гуляет солнце.

По вечерам в своем маленьком кабинетике, от пола до потолка уставленном книгами, он усаживался за чертежи и расчеты. Не счесть, сколько вариантов он перепробовал. Каждый отвергнутый сжигал: домашние не должны были заранее знать о его намерении. Вот когда все подготовит, соединит красоту, изящество форм с относительной дешевизной, тогда и поделится своими планами.

* * *

И такой момент настал. В один из воскресных дней вся семья Давыдовых собралась за обеденным столом. Баба Настя сняла с плиты источающий аромат казан плова, помедлила, держа его над блюдом, раз – и казан уже стоит вверх дном, сохраняя в себе содержимое. Все с нетерпением ждут продолжения действа. Она это знает и потому не торопится. Наконец, ловко хватает казан за ушки и резко поднимает прямо вверх. Плов, сохраняя форму казана, застывает холмом на блюде. Сверху холма розовеют куски молодой баранины, а по блокам средь плотно лежащего белого риса проглядывают красные дольки моркови. А еще там угадываются две-три головки чеснока, лавровый лист и темно-серые семена зиры. А запах плывет такой, что его жадно хватают ноздрями, ртами, словно им можно насытиться.

Елена Семеновна мелко режет только что принесенный Никой с огорода большой пучок зеленого лука, петрушки и укропа. Этим свежим бархатистым крошевом, беря его щепоткой прямо из-под ножа, Лика обсыпает весь пловный холм с головы до пят, и он напоминает весенние холмы, подступающие к городу с юга.

Теперь черед священнодействовать Федора. Оглядев стол, на котором разместились сочные, еще хранящие солнечное тепло помидоры и огурцы – словно, подгадав момент, прыгнули они сюда прямо с грядки, а также ломти домашнего хлеба, испеченного бабой Настей, солонка с солью и пряности, чтобы каждый добавлял по вкусу, графинчик с водкой, – оглядев все это, Федор берет большую деревянную ложку и несколькими точными движениями перемешивает плов. Все. Можно начинать. Пока домочадцы накладывают плов из общего блюда в свои тарелки, он разливает водку.

– Мне не надо, у меня подскочило давление, – говорит Елена Семеновна.

– А я с удовольствием поддержу любимого зятя. Ведь только горькие пьяницы пьют в одиночку. Он у нас не такой.

Ох, и язва, думает Федор о теще и слегка морщится – то ли от ее тона, то ли от водки, выпитой без удовольствия. Да и какое к лешему удовольствие, когда тебе под руку… Пока она отправляет в рот ложку с пловом и рот у нее, слава богу, занят, он молниеносно наливает и выпивает еще рюмку, после чего блаженно улыбается. Баба Настя даже поперхнулась от этой наглости. Ника, замечавшая все, что происходило вокруг, прыснула в ладошку. Чтобы избежать очередных нападок, Федор немедля приступил к главному.

– Хочу заняться перестройкой дома. Я сделал расчеты, начертил, как это будет выглядеть, получается, на мой взгляд, очень заманчиво. Смотрите.

Он развернул приготовленные заранее листы бумаги, на которых сначала шли чертежи, а затем рисунок их дома, но только двухэтажного. Все, перестав жевать, зачарованно уставились на него. Дом действительно впечатлял. Он был их, родным, привычным, да еще и устремленным ввысь, от чего, обретя гармонию, необычайно выигрывал.

– Ух, ты! Прямо как для выставки, – восхитилась Елена Семеновна. – И сколько такая красота стоит?

Федор назвал сумму. Восторг на ее лице, как дым, улетучился, сменившись недовольством.

– Во что ты нас втравливаешь? Ведь неподъемно, знаешь, что неподъемно. Только с прежними долгами расквитались и в новые влезать?

– Зачем? Года два-три будем с зарплаты откладывать. Для начала на стройматериалы хватит. А потом, когда я приступлю к перестройке, все пойдет по мере очередных накоплений. Выкрутимся. Цель для нашей семьи достойная, значит, любые сложности можно одолеть.

– Нет уж, надоело затягивать пояса. Сколько помню, все на что-то откладываем, а сами живем кое-как. То одно, то другое, то третье… Сейчас, вроде, чуть-чуть поднялись, так теперь ты со своим теремом… Дети растут, о них голова должна болеть.

– А у меня и болит, – не сдавался Федор. – Для себя стараюсь, что ли? Если им это не надо, ради бога, я больше не заикнусь.

Кажется, Ника только и ждала момента, чтобы вступиться за отца.

– Мне нравится терем, я бы очень хотела там жить, – заявила она. Худенькая, неказистая в детстве, Ника к четырнадцати годкам выросла в стройную, обаятельную, весьма крупную девушку, чьи формы вызывали слишком пристальные взгляды парней. Но она их просто не замечала. А тех, кто упорствовал, приставал, она, подкараулив в безлюдном месте, поколачивала. – Меня, – продолжала Ника, – приглашают поработать на радио. Юным корреспондентом. Гонорары тоже подспорье, да, пап? Не беспокойтесь, с учебой я справлюсь. Как была отличницей, так и буду. И строить помогу, вон я какая здоровая, – согнув руку в локте, демонстрировала несуществующие бицепсы.

– Спасибо, дочка, – Федор Игнатьевич растрогался. – Хоть и без твоей помощи мы бы обошлись, но если ты хочешь…

На красивом, чуть блекнущем лице Елены Семеновны блуждала скептическая улыбка. Так улыбается полководец, заранее уверенный в победе.

А что же старшая дочь, всеобщая любимица семьи? Лика дипломатично помалкивала. В спорах между отцом и матерью ей удавалось балансировать, сохраняя нейтралитет. Прирожденный миротворец, она умела тушить пожары и восстанавливать мосты. К тому же следующей весной у нее выпускные экзамены, затем – мединститут… До стройки ли ей?

Помалкивала и баба Настя, но не в силу дипломатичности, ей вовсе не свойственной, а по той причине, что знала: зять все равно спросит. Тогда цена ее слова возрастет. И он, миновав выжидательным взглядом Лику, действительно спросил:

– Ну, а каково ваше мнение? Выиграет ли таким образом наш дом?

– Выиграть-то дом, пожалуй, выиграет, – с притворно-безучастным видом отвечала она. – Только для живущих в нем это второе испытание выйдет покруче первого, когда дом только строился. Помню, в колонии отбывал свой десятилетний срок один мужик, смешливый такой был, анекдотами сыпал, а как накинули ему за какую-то ерунду еще полтора года, похмурел, слова из него не выжмешь. Ровно десять лет отсидел и помер. Человек может вынести многое, может жертвовать многим, но до определенного предела. Если необходимо, если иначе нельзя – это одно, если нет – совсем другое. Ресурс организма зависит от таких вот вещей.

– М-да… Сравнения же у вас, – Федор покрутил головой, налил себе рюмку, но пить не стал.

– А ты не бери в расчет. Я в любом случае как-нибудь перекантуюсь, и хуже бывало.

– Все, закрыли тему, – решительно поставила точку Елена Семеновна. И, видя, как опечалился муж, смягчила: – До лучших времен, пока Лика и Ника не окончат школу. А там видно будет, может, и с деньгами полегчает.

Тихо стало за обеденным столом. Похороны красивой идеи, какими бы вескими, разумными доводами это не обставлялось, напоминают похороны юного существа, чьей долгой и прекрасной жизни не суждено сбыться. И тем, кто это сделал, и тем, кто при этом присутствовал, становится неудобно друг перед другом, и они спешат разойтись по своим делам.

У Ники тогда еще только-только рождались первые стихи, которые она тайком записывала в тонкой ученической тетради, хранящейся под подушкой. Но уже в ту пору на нее находило прозрение, свойственное очень большим поэтам, и она почти безошибочно угадывала, к каким последствиям может привести тот или иной шаг, поступок ее родных, близких людей.

В промельке беспокойных мыслей – так машут крыльями ласточки перед дождем, обозначилась зигзагообразная, легко прочитываемая линия: отвергнув идею, способную сплотить семью, мы тем самым семью разрушаем. Ей было жаль отца, у которого наметился душевный надлом. Она любила и мать, и бабушку, но к отцу испытывала особое отношение. В чем это выражалось? Пожалуй, ни в чем. В семье были не приняты между детьми и родителями, как выражалась Елена Семеновна, телячьи нежности – поцелуи, ласкательные выражения и прочее.

Но на сей раз Ника, сидевшая рядом с отцом, положила ему на руку свою ладонь и нежно погладила ее. Это было высшим проявлением дочернего чувства.

Жгу истлевшие за зиму листья
    В постаревшем отцовском саду, 
    Невесомые кружатся мысли,
    Обжигая огнем на лету.
    Сиротливо порхает пичуга,
    Ловит отсвет ушедшего дня…  
    Лучше папы и не было друга
    В этом мире вовек у меня.
    Это я понимаю сегодня,
    На отлете уже и сама.
    Старость – самая мудрая сводня
    Чувств увядших с искрою ума…

Дальше все складывалось так, что о строительстве второго этажа речь больше не заходила. Федор стал чаще выпивать; поздно возвращался домой. Заподозрив, что у него появилась любовница, баба Настя не преминула поделиться своими соображениями с Еленой Семеновной. Та, не мешкая, устроила мужу бурный допрос. Поскольку он ничего не выявил, Елена Семеновна превратила это в ежевечернее шоу. Когда Федору до икоты надоели напрасные упреки, он заявил, что на самом деле все так и есть.

Атмосфера в семье напоминала медленно извергающийся вулкан. Лика, еще учась в мединституте, вышла замуж за однокурсника, какое-то время они пожили в родительском доме, но потом, не выдержав, перебрались в Алма-Ату.

Федор был терпелив. И все-таки однажды собрал свои вещички и ушел. Вослед ему неслось: «Скатертью дорожка, скатертью дорожка!». Без отца дом походил на озеро, от которого отвернулась питавшая его река. По ночам Елена Семеновна плакала, а баба Настя ходила задумчивая и виноватая. Что делать? Обожаемой сестры-миротворца не было, и Ника взялась сыграть ее роль. Она несколько раз ездила к отцу на снятую им в микрорайоне квартиру и уговорила его вернуться.

Считается, что худой мир лучше хорошей ссоры, но это как посмотреть. Ведь люди склонны полностью прощать лишь самим себе. Елена Семеновна после возвращения мужа неотступно помнила, что он уходил, Федор – что кричалось ему вослед. А поводов для выплеска эмоций всегда предостаточно.

Едва окончив школу, Ника собралась замуж за поэтического гусара, брак с которым был случаен и непрочен, как первый ледок на лужах. Мать спорила, возражала, считала что дочь совершает ошибку, за которую потом будет долго расплачиваться. Ведь родители ее жениха – энкавэдэшники, на них наверняка сыпались проклятья за погубленных людей, и Ника, породнившись с ними, невольно перенесет в свою карму частицу этих проклятий. Нужен ли ей чужой крест?

Ника не поверила матери, не послушалась ее. Но муж, гуляка и пройдоха, оказался чертом в маске ангела. Уже на первом курсе филфака она – мать-одиночка с сыном-крошкой на руках. Весь ее бюджет – стипендия и редкие гонорары за стихи. Чтобы выжить, покупала сразу мешок макарон или овсянки и, сдабривая разбавленным молоком, растягивала на месяц. Скиталась по квартирам, но домой не возвращалась, хотя добрые отношения с родителями и бабушкой старательно поддерживала.

Пройдет время, и она снова, очертя голову, бросится в омут замужества. На сей раз хоть и зыбок был союз, но долог. Вместе со старшим сыном, Петром, рос младший Митя, и были они отрадой для Ники, и связывала она с ними все лучшее в прошлом и будущем, и ради них готова была перетерпеть что угодно и сколько угодно.

Так, возможно, длилось бы и дальше, если бы однажды когда она уже для себя ничего не ждала… Впрочем, об этой истории речь еще впереди.

* * *

Пролетят годы, сплетаясь в гроздья десятилетий, сначала баба Настя, за ней Елена Семеновна, а там и Федор Игнатьевич завершат свой путь земной. В доме поселится их внук, Митя, со своей семьей. Совершенно не посвященный в рассказанную здесь историю он вознамерится на первых порах надстроить второй этаж дома, однако столкнется с тем же, что и дед, препятствием – пустым семейным кошельком и глухим непониманием жены, наотрез отказавшейся идти на какие-либо жертвы. Узнав об этом, Ника, которая живет отдельно от сына, захочет вмешаться, встать на сторону сына, но вовремя одумается. Тень конфликта побродит по закоулкам отношений в молодой семье да и уберется восвояси.

А недавно Нике приснился удивительный сон. Будто бы очутилась она в какой-то сказочной стране и парит над покрытыми изумрудной зеленью полями и холмами, над голубой гладью озер с впадающими в них хрустально-чистыми реками. Парит, наслаждаясь благодатью, которая исходит от всего, что ее окружает, где сам воздух упруг и пьянящ, пьянящ необозримой свободой.

– Сюда, дочка, сюда! – слышит она голос отца и легко поворачивает навстречу родному зову.

И вот уже ее ноги касаются зеленой лужайки, бегут по густой и мягкой, как ковер, траве и останавливаются возле плетеной скамейки, на которой сидит улыбающийся Федор Игнатьевич. Ника смотрит на него и не может взять в толк, каким это образом она с ним встретилась, ведь его давно уже нет.

– Как хорошо, что ты откликнулась, я столько раз тебя звал! – отец был бодр и свеж, как в молодости. – Не бойся, долго не задержу, мне только хотелось тебе показать, – и он протянул руку туда, где сквозь ветви диковинных деревьев проглядывало двухэтажное строение. Ника ахнула. Его очертания точь-в-точь повторяли тот рисунок дома, что в свое время отец представлял на суд своей семьи.

– Сам построил, – с гордостью говорил Федор Игнатьевич. – Здесь все для этого есть, ни в чем не бывает отказа. Только трудись… Нравится? Я знал, что тебе понравится. И все-таки, – помедлив, продолжил он, – бывает мне грустно. Жить-то в нем приходится одному.

– А мама? – дрогнув голосом, спросила Ника.

Отец вздохнул и посмотрел на небо, розовое, бездонное.

– Не полагается, всему своя причина и свой срок. И потом, сила желания одного и другого должны полностью совпадать. Здесь порядок во всем неукоснительный.

Все словно подернулось дымком, исказилось, пропало... Осталась какая-то недосказанность, которая и составляет обычно основу всякого бытия. Ника лежала с открытыми глазами. По комнате расплывался жидкий белесоватый рассвет. В нее входили вещие библейские строки, чтобы потом она явила их всем живущим:

Все, что придумано в мире, имеет начало.
    Что не придумано, то не имеет конца.
    Тысячелетняя Рыба плыла и молчала.
    Тайна прекрасна. Она сотворила Творца…

 

(ВНИМАНИЕ! Выше приведены только первые две части романа)

Скачать полный текст книги

 

© Иванов А.И., 2009. Все права защищены
    Произведения публикуются с разрешения автора 

 


Количество просмотров: 3211