Новая литература Кыргызстана

Кыргызстандын жаңы адабияты

Посвящается памяти Чынгыза Торекуловича Айтматова
Крупнейшая электронная библиотека произведений отечественных авторов
Представлены произведения, созданные за годы независимости

Главная / Художественная проза, Малая проза (рассказы, новеллы, очерки, эссе) / — в том числе по жанрам, Драматические / Главный редактор сайта рекомендует
© Ибрагимов И.М., 2000. Все права защищены
Произведение публикуется с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 27 декабря 2009 года

Исраил Момунович ИБРАГИМОВ

Соната для спящего сына

Рассказ

Трагический рассказ, в котором тесно переплелись настоящее и прошлое… Настоящее – когда повзрослевший сын вынужден лежать в психиатрической больнице, так как он опасен для людей. И прошлое – когда его, еще пятнадцатилетнего пацана, били в милиции за проступок, который он не совершал… Может быть, с этого и начались все проблемы… Ответственность за случившееся берет на себя отец. И сурово наказывает себя, потому что такова родительская доля – быть за детей в ответе.

Публикуется по книге: Ибрагимов И.М. Колыбель в клюве аиста. – Б.: Турар, 2000. – 394 с. Тираж 1000 экз.

ББК 84 Ки7-4
    И-15
    ISBN 9967-421-05-3
    И 4702300100-2000

 

1

Омаржан Маллаудов не мог припомнить, по какому поводу он бросил:

— Все может быть.

Ничего конкретного не содержала фраза — расхожие слова, но Пулатова что-то в них тронуло, он остановил «Жигули» на перекрестке перед красным светом, откинулся на спинку кресла.

— Да, все, но я скажу тебе, чего быть не может. Взгляни на капитана, — он показал взглядом на пешеходную зебру — по ней в их сторону шел человек в военной форме с дипломаткой в руке. — Держу пари на что угодно: капитану никогда не быть генералом. Вершина карьеры капитана — звездочка с двумя просветами на погонах.

Капитан и в самом деле выглядел неказистым: маленького роста, коротконогий, с нездоровой розовой поволокой в глазах, а также с застывшим в них испугом — не будь мундира, его можно было принять за чиновника средней руки, которого не столько ценят, сколько терпят за умение не высовываться, не зариться на чужой каравай. Капитан держал дипломатку бережно — так, словно там лежало нечто, от чего зависело, быть ли ему на финише карьеры майором или нет.

Маллаудов — и одновременно с ним дремавший на заднем сидении Мухтар, затридцатилетний сын Пулатова, — коротко засмеялись. Маллаудов засмеялся не чему-то смешному в капитане — позабавило противительное «но», возникшее лихо в середине фразы хозяина «Жигулей».

— Да, мы пахали, но мы косили, — пошутил он. Пулатов не то не понял намека, не то не придал ему значения, обернулся к сыну, поинтересовался:

— Вам весело, мой сын?

— Розувай, — молвил почему-то Пулатов-младший, тут же вернувшись в дрему.

— Во сне. Убаюкала дорога, — сказал Пулатов. — Ночью не сомкнул глаз, метался, рвался на улицу... Да ты видел: неспокойная у него выдалась ночь в твоем доме.

— Розувай — кто он?

— Он сказал Розувай или Режеп?

— Разве между этими именами есть сходство?

— Режеп — сукин сын, а Розувай у них, среди больных, вроде клоуна. Говорят, сломался на искусстве. Я видел «номера» Розувая — слезы. Когда-то работал на телевидении телеоператором, сейчас носится с фотоаппаратом, — сказал Пулатов, после небольшой паузы поправился: — С обломком фотоаппарата.

— А Мухтар рад тому?

— Не то слово «рад». Муха, — так ласково Пулатовы звали сына, — в восторге от искусства Розувая, — он чуточку нажал на «от искусства», вложив в него капельку иронии.

— Режеп — сукин сын, — немного спустя повторил Пулатов. — Будь то в моей власти, разделался бы с подлецом. Публично. По-мужски.

— За что так, Мажит?

— За что?! Муха вкалывал с Режепом в котельной больницы. 'Гам в порядке вещей: трудоспособен — вкалывай! – сказал он, слова «вкалывай» и «вкалывал» выговорив по-русски. — Режеп ходил в начальниках — министр без портфеля! А Муха – в помощниках его. Но вкалывал больше Муха. Режепу — будь он неладен вместе с кочегаркой! — было не до трудовых подвигов... Ты слушаешь?

Маллаудов еле заметно кивнул головой.

— Это он, Режеп, избил Муху! За что? Муха, говорят, заснул на работе — за это надо калечить человека! Бить лопатой! Не один — с дружками-санитарами! — Пулатов перевел дух, сказал: — Взгляни в окно — что там? Дома? А я скажу тебе другое. Ты видишь, дорогой, за окном семьдесят лет советской власти! Семьдесят лет, а вокруг — бардак: в кочегарке избивают больного лопатой и только за то, что он заснул на работе!

Старая, как мир, песня, столько-то лет власти, а там-то и того-то нет, столько-то лет процветающему социализму, а на прилавках пусто. Маллаудов был согласен слушать что угодно, да только не это, не только здесь — всюду, не только сейчас — всегда. На службе и вне ее. Бывало, собирались сослуживцы, скажем, в закутке уборной на перекур, по-своему, по-мужски перемалывали новости. Все ничего, но стоило беседе коснуться политики, с подначками да нехорошими намеками, Маллаудов незаметно гасил сигарету и покидал компанию. Из-за убеждения: на каждом перекрестке стоят газетные киоски – читай, удовлетворяй любопытство, но не митингуй, потому что от того никакого прока, да и не вполне безопасное дело — мужской треп.

Услышав слова Пулатова о «бардаке», Маллаудов насторожился, мысленно заклял: избавь бог от банальностей на политические темы!

— Я видел Режепа,— продолжал между тем Пулатов. — Обкуренный. Тощий. Гнида! А зла хватит на десятерых. Так всегда: маленькие и злее и больнее кусаются. — Тут он вдруг спохватился: — Ведь мы с тобой, можно сказать, вместе с пеленок — так чего же втолковываю? Все тебе о нас известно — сколько-то раз мы с тобой говорили о Мухе. Тут для тебя никаких тайн.

Такой вот случился перескок в рассказе Пулатова, непредсказуемого во всем: хотелось стать авиатором — стал агрономом, рвался в город — остался на родине, в Карповке; тут — и неожиданные его ходы, часто сбивавшие с толку Маллаудова, человека, в общем-то всегда готового к непредвиденным кульбитам Пулатова, в гости к которому на денек-другой по его настоянию — и снова неожиданному! — он сейчас ехал.

 

2

Конечно же, хозяин «Жигулей» преувеличивал: Маллаудов был наслышан о судьбе Мухи, но не настолько, чтобы считать себя посвященным на все сто. Он знал о нем ровно столько, сколько полагалось знать другу семьи: немало, да не все. И поэтому у Маллаудова в размышлениях о Мухе порою возникало ощущение стены-нестены на пути к тайне: казалось, гладкое, как сталь, пространство и вдруг — эта стена-мираж. Или все-таки степь? И вопросы откуда-то из подсознания — вспышки «почему?»

Начало печальной истории Мухи — вот где, казалось, не было для Маллаудова никаких секретов. Случилась в Карповке грандиозная драка юнцов-призывников. Такая крутая разборка с поножовщиной. Об этом даже писала областная газета. Статья называлась «Плоды просвещения» и сообщался в ней грустный итог: от ножевой раны скончался парнишка — племянник работника РОВД. Приводились фамилии учителя и родителей пацанов: вот де, мол, плоды неправильного просвещения, вот, мол, к чему приводят провалы в воспитании в семье. Словом, казалось, без неясностей: в драке — а Муха участвовал в драке — так вот, в драке погиб племянник местного милиционера, в итоге — привод в РОВД. Для автора статьи, земляков, Пулатовых, возможно, в этой части истории Мухи действительно не было ничего потаенного; да и сам Маллаудов здесь ни в чем не сомневался... до недавнего времени. Но вот в нынешнем году — стало быть спустя двадцать лет после печально известной драки-поножовщины он вдруг натолкнулся на эту «стену-нестену»: в логической цепи размышлений одно звено — не оборвалось, нет! — оказалось иной конструкции. Он впервые обратил внимание на возраст участников драки, спросил себя: почему Муха попал в компанию призывников? Ведь ему в момент события было не более пятнадцати лет? Разница между ним и ребятами-призывниками равнялась трем годам. В молодости три года — вечность, пятнадцатилетние — по крайней мере, у них, в Карповке,— предпочитают не переступать возрастных границ. Муха являл исключение? На этом размышления уперлись в «стену-нестену», подумалось: что толкнуло Муху в компанию призывников? В самую гущу драки? Автор статьи, заодно с ним Пулатов не уловили невпопада, или уловив, не сочли его важным? Маллаудов склонялся ко второму, хотя и не без колебаний. Вот так случалось и в его профессии: попадалась необычная цифра — ее исключали, но сомнения, эти «вдруг», оставались еще долго, беспокоя и призывая к бдительности.

Участников драки в отделении милиции подвергли экзекуции. В боксерской лексике есть выражение – «держать удар». Вспомнилось оно Маллаудову в его раздумьях о Мухе. Он сделал для себя маленькое открытие: экзекуцию в РОВД выдержали умеющие «держать удар». Выдержали все, кроме одного. Не выстоял человек, еще не научившийся «держать удар» — Муха! И снова в размышлениях о Мухе обнаружилась закавыка: ему, несовершеннолетнему пацану, тогда в принципе ничего не угрожало: в худшем случае он мог угодить в детскую колонию, а лучшем — вообще выйти сухим из воды. Но тогда почему на его долю пришелся максимум неприятностей? Чем Муха прогневил милиционеров? Неужто тем, что ему... «ничего не угрожало» — дабы не оставить мальчишку без наказания? Выбить признания у него, а затем с его помощью заставить расколоться остальных? И что это были за удары, которые не смог он «держать», после чего угодил в больницу для душевнобольных, да так и не смог из нее выбраться?..

Муху периодически, однажды в два-три года, Пулатовы брали к себе домой. На Муху, по словам Пулатова-отца, находило некое просветление: исчезал хаос в сознании, тысяча «винтиков», всевозможных подключений и отключений, по чьей-то воле вдруг (вначале Пулатов это всецело ставил в заслугу докторам) складывались в нормальную систему, и тогда Пулатов, ведомый надеждой — надо полагать именно так: ведомый надеждой — возвращал сына домой на так называемые «каникулы». Как будто бы циклы из хаоса и непродолжительного просветления в сознании больного были закономерны, и, исходя из опыта общения с Мухой, можно было тому верить вполне, Маллаудов беседовал с Мухой четырежды, не считая эту, последнюю беседу, и в трех из них он не заметил в парне явных признаков невменяемости. Можно сказать так: это были нормальные беседы с нормальным homo sapiens. И лишь слух и глаз, запрограммированные на контакт с душевнобольным (в понимании его, Маллаудова), не могли не уловить крохотные отклонения в действиях больного. Но что значат какие-то отклонения в наш технотронный век! Сколько-то людей с всевозможными «поворотами» принимаются нами без удивления и приступов сострадания!

Маллаудову заточение Мухи в больницу для душевнобольных порою казалось странным. В памяти стояли неотвязно подробности первой встречи с ним — обитателем больницы. Маллаудов пришел в смятение, увидев вместо пацана молодого мужчину. А между тем «молодого мужчину» от «пацана» разделяли 12 лет — наверное, Пулатов имел в виду именно это, когда, кивнув на Маллаудова, спросил сына: «Узнаешь этого человека?» На что Муха, почти не задумываясь, ответил: «Да, узнаю. Здравствуйте, Омаржан-ака». И взглянул на Маллаудова пристально с какой-то собачьей печалью и покорностью в глазах, да так, что Маллаудову стало не по себе. «Как живем, Мухтар, какие проблемы?» — только он, помнится, и смог произнести. «Это у вас проблемы, у меня дела, а о них лучше не говорить, — сказал тогда Муха. — А как у вас, Омаржан-ака? Трудитесь на прежнем месте?» — «Какое место мы имеем в виду, сынок?» — «Вы работаете в Госстрахе?» — «Хотели сказать, в статуправлении?»…

Беседа на этом оборвалась, но и состоявшегося диалога было достаточно, чтобы поколебалась — пусть на капельку — уверенность в ущербности рассудка Мухи и, напротив, возросла вера — пусть тоже на капельку — в истинности «циклов» в состоянии Мухи.

И все-таки и тут хозяин «Жигулей» что-то не договаривал. Просветление рассудка сына — непременное условие для «каникул», а Пулатовы терпеливо дожидались «просветления», дабы вызволить на недельку-другую сына из больницы? Ой ли! Есть способ проверки искренности заявлений собеседника, не вполне надежный, но за неимением другого, хороший уж тем, что он всегда к вашим услугам: надо поставить себя на его место. Влезть в его шкуру — только и всего. Маллаудов так и поступил: на какие-то мгновения обратился в Пулатова, представил вместо Мухи своего сына Пазылжана и... почувствовал нечто подбиравшееся комом к горлу: разве смог бы он, Маллаудов, поступить так же с сыном, разве хватило бы сил дожидаться наступления некоего «просветления в его рассудке? Ни одна родительская душа не примирится с таким раскладом вещей. А Пулатовы? Пулатовы-родители любили сына, не теряя надежду — это, пожалуй, одно из редких мест в прошлом Мухи, где Маллаудову не пришлось продираться сквозь завалы неясностей. Любили его — как иначе! — и остальные Пулатовы, трое сестер и два брата Мухи. Но любовь — нетерпение, желание быть вместе вопреки всяким препятствиям; ну, а если все обстояло так, а не иначе, то надо ли сомневаться в том, что у Пулатовых «просветление рассудка» сына было не единственным условием для «каникул», что брали Муху они к себе и по другим, порою непредвиденным поводам? Как вот теперь.

 

3

Несколько лет назад Муха действительно был определен на работу в больничную котельную истопником. Пулатов-отец отнесся к назначению сына кочегаром спокойно, но недавно — в начале нынешнего года, увидев сына, несказанно огорчился: очень изможденным, потерянным предстал тот перед ним. В изодранной в клочья телогрейке, с ног до головы испачканный углем, он, казалось, мог вызвать сострадание и у бесчувственного животного. Тогда-то и выведал Пулатов о проделках Режепа, превратившего кочегарку в анашекурильню: здесь вечерами собирались любители нехорошей травки — приятели Режепа из техобслуги, санитары, несколько молодых мужчин, о которых Мухе известно только то, что их связь с больницей ограничивалась посещением кочегарки. Тягу сына к анашекурению Пулатов обнаружил на прошлых «каникулах», застав Муху в огороде за занятием неожиданным — сбором конопли. Видел он его и обкуренным — в глазах Мухи, обычно покорно-печальных, проявилось жесткое безразличие. Не в пример остальным членам семьи, которые любую перемену в Мухе связывали с болезнью души, Пулатов знал об увлечении сына, хотя предпочитал об этом помалкивать. И лишь узнав, что пристрастился тот к анашекурению в больнице, в кочегарке, с подачи, так сказать, «сукина сына» Режепа, был вне себя от ярости. Услышанное позже вкупе с увиденным как бы подлили масла в огонь: два замечательных фингала с кровоподтеками и информация о подобностях избиения (из уст самого Мухи) стали поистине последними каплями в чаше терпения Пулатова.

— Обкуренный Муха заснул на рабочем месте, — говорил сокрушенно Пулатов,— но как иначе, если пример тому подал сам Режеп. Режеп обкурился и тут же в кочегарке дал храпака. Муха поступил так же — ведь дитя с душой ребенка. Посудите, кто виноват: Муха или Режеп? Почему ему надо было вымещать досаду на Мухе? За что избили? Да еще вдвоем! Дико!

Режеп, по словам Пулатова, будто бы оправдывал свои действия необходимостью защититься от нападения вдруг накинувшегося на него Мухи. Пулатов не поленился — объяснительную Режепа, написанную тем будто бы по требованию начальства, аккуратно переписал в свой блокнотик — надо сказать странный блокнотик, потому что все адреса и телефоны нужных Пулатову людей были собраны на двух первых страницах, на «а», остальная же часть, несмотря на то, что блокнотик был не первой свежести, состояла из чистых листочков с упомянутой объяснительной, — так вот, Пулатов переписал объяснительную «сукиного сына», где черным по белому было сказано: «...истопник Пулатов в присутствии санитара напал на меня. Я пытался защититься, а истопник Пулатов споткнулся и поцарапал себе лицо... это подтвердит санитар...»

Пулатов-отец, прошедший в молодости школу всевозможных драк, установил: фингалы с кровоподтеками — следы кулака — и только, раны на лице и на руке — от удара острым предметом. Представилась ему картина избиения: Муха закрыл голову руками — Режеп наносит удары чем-то острым поверх рук. Муха подтвердил догадку отца: да, наносил удары Режеп острым, но не ножом, нет — Режеп бил сверху... штыковой лопатой, да, фингалы — от кулака, а работа эта не Режепа, а санитара... ну, не сукины ли сыны — Режеп и его дружки!

А кража угля? И тут, по словам Пулатова, в недобром предприятии был задействован Муха. Который по воле «сукиного сына» таскал уголь незнакомым людям...

И тогда Пулатов-отец взорвался, рванул к главному врачу, но поскольку того не оказалось на месте — к его заместителю. Ворвался в кабинет, едва не стукнул кулаком по столу. Начало разговора сложилось необычно. «Спокойнее, товарищ Пулатов», — призвал врач, учуяв нехорошее. «Не могу! Вот тут, — Пулатов положил ладонь на сердце, — неспокойно». — «И даже если там у вас вместо сердца пламенный мотор, — сострил тяжело врач, — помните, как поется в песне? — все равно успокойтесь». Вот этими «спокойно-неспокойно-успокойтесь» врач сбил пламя, хотя полностью остудить ситуацию ему оказалось не по силам. Пулатов «спокойно» изложил-таки накипевшее. О визите к врачу Пулатов рассказывал подробно, в деталях, приглашая собеседника к размышлению, будто выискивая задним умом что-то значительное, упущенное в спешке. Маллаудов слушал его с живым интересом, а в том месте рассказа, где речь шла о намерении, правда, не вполне созревшем, забрать Муху, он почти физически ощутил паузу и то, что последовало затем — пожатие плеч врачом — и — вопрос: «Как прикажите поступить?», Пулатов, по его словам, после «как прикажете?» чуть было не вспылил снова: неужто неясно как? Бедному дитя по-прежнему мыкаться в аду, именуемом котельной?! Администрация больницы не в состоянии выдворить вон сукиного сына Режепа?! И, наконец, что же больница — узаконенная каторга? Или притон для наркоманов?

Врач будто бы терпеливо выслушал Пулатова, и когда тот иссяк, взял инициативу в свои руки — говорил он, как подобает человеку в себе уверенному, неторопливо, без излишнего суесловия. «У вас все? — перво-наперво поинтересовался он и, услышав утвердительное «да», продолжал: — Давайте по порядку... Перевести на другую работу — позвольте какую? Каменщиком? Маляром? Штукатуром? пройдитесь по территории больницы — нет строек у нас. К сожалению, не строим мы. Секретарем? В бухгалтерию? Библиотекарем?— он назвал несколько видов работ, но от того не становилось легче. — Вот и остаются котельная и... больничная палата... Вопрос о Режепе, — врач, словно готовясь к решающему натиску, набрал в легкие побольше воздуха. — Согласен — гнать! Отлично — прогоним, но кто вместо Режепа пойдет в котельную? За мизерную плату? У вас есть предложения — кто? Но, может быть, вы... Пожалуйста... прогоним Режепа... Оформление не заставит ждать...»

В активе Пулатова была не только замечательная школа потасовок в молодости, но и нечто большее — то, что принято называть житейским университетом: у него была своя доморощенная геометрия, в которой линии мыслей и поступков могли непредсказуемо схлестнуться и разомкнуться в самых неожиданных пунктах.

Сработала «геометрия» и в кабинете врача. Хотя вначале дело не сходило с тропы обычной логики: Пулатов, несогласный с доводами врача, подтвердил намерение забрать сына: заберет сегодня же, а вызволив Муху из ада, не прекратит борьбы за справедливость — он двинет с жалобой «выше», в авторитетные органы, к авторитетным людям. «В авторитетные органы, к авторитетным людям», — так и сказал Пулатов и добавил «спокойно»: — «Поговорю с корреспондентом Гарко, попрошу разобраться...» он назвал имя корреспондента центральной газеты, прославившегося в республике смелыми поступками. Он был полон благородной ярости, а уж о решимости и говорить нечего. Так-то так, да если бы не сработала «геометрия». Сработала: спустя пару часов Пулатов вместе с сыном вернулся в кабинет замглавврача и, присев на краешек стула, говорил робко, казнясь: — «Насчет жалобы, верно, погорячился... Мы говорили с сыном — он считает, что у вас... в общем... нормально... то есть... Мухтар против... Только скучает по родным. Если вы не против, я на недельку свезу домой...»

Пулатов, воспользовавшись паузой, вторично вставил это «Мухтар против жалоб», изобразив на лице подобие улыбки, повернулся к Мухе, — «Правда, Мухтар? — и увидев, что тот замешкался с ответом, пришел на помощь: — Тебе действительно хочется домой?..»

Да, но отчего сработала «геометрия»?

Что произошло с Пулатовым вне кабинета, во время беседы с сыном? Обо что обжегся и круто изменил решение? Почему «каникулы», а не бесповоротное возвращение Мухи? И еще, еще вопросы. Ясность лишь в одном: «каникулы» были дарованы Мухе не из-за того, что его рассудок вступил в полосу «просветления».

Отнюдь.

 

4

Пулатов крутнул ручку радиоприемника — диктор — женщина па KB предложила послушать сонату Боккерини. Через секунду-другую сквозь помехи продралась музыка...

Сонаты, рок-н-роллы, буги-вуги — оскудела музыка, — сказал он. — Разве не так?

Маллаудов поразился тому, как непринужденно Пулатов свел в один букет сонату и рок-н-ролл. Его порывало немедленно высказаться по этому поводу, деликатно, ненавязчиво разъяснять другу различие между тем и другим, сказать что-то о сонате, сонатах вообще и об авторе этой сонаты, Луиджи Боккерини, о котором он был немного наслышан — сказать что-то в этом духе, но Пулатов привлек внимание к прошедшей мимо на обгон белой «Волге».

— Глядите! Как идет! Красавица! — произнес он восхищенно, но вдруг, как бывало не раз, сделал сальто-мортале. — Так и хорошая музыка — она должна радовать и слух, и душу, и ... ноги. Поняли, к чему клоню? Это – когда хочется одновременно петь и танцевать. Какая музыка была в наше время! Вальс! Танго! А песни!

Пулатов замурлыкал мелодию известного танго, левой рукой лихо управляясь с рулем, глядел на белую «Волгу», разрыв с которой медленно увеличивался. Правой рукой он крутил ручку радиоприемника, сделал полный оборот, но, не обнаружив ничего подходящего (станции, словно сговорившись, вещали о сельскохозяйственных проблемах), вернулся к прежней музыке.

— Не мешает спать Мухе — ладно, — сказал он и заключил: — Соната для спящего сына.

Маллаудов на «соната для спящего сына» невольно среагировал — обернулся: Муха спал, блаженно приоткрыв рот. «Дышит через рот – значит, неладно с носом», — почему-то подумалось ему, он снова обернулся, задержал взгляд на лице спящего и, увидев над правым надглазьем, сбоку и вкось, шрам и такую же отметину выше запястья, уверовался в правоте Пулатова: да, пожалуй, так и было: Муха пытался защитить голову от удара действительно чего-то тяжелого и острого. Не подлежало сомнению и то, что удар — лопатой! — нанес человек неуверенный в мощи своего кулака — «сукин сын» Режеп! Подумалось: вот и сейчас Муха менее всего смахивал на душевнобольного. Трудно было поверить, что этот мужчина, вежливый, застенчивый до робости, мирно спавший под музыку Боккерини, — душевнобольной. Однако рассудок призвал снова к осторожности, разве Муха в полном здравии ума обязательно должен был стать вежливым, застенчивым, робким? Вежливость — да, но чтобы кто-то из сильной половины Пулатовых был робким, застенчивым — такого, как не вороши память, не припомнить. Да и всегда ли во всех ли ситуациях Муха вежлив и, главное, застенчив, робок?

Как не вспомнить его устойчивое, прямо-таки маниакальное неприятие людей в милицейской форме! Застенчивый и робкий, он, столкнувшись с человеком в милицейской форме, по словам очевидцев, обращался в нечто агрессивное и неуправляемое. Пулатовым-родителям такого рода кульбиты сына стоили дорого: у Пулатова-отца поднималось давление, Пулатова-мама и того хуже, после «выступлений» Мухи на недельку-другую ложилась в больницу, о слезах ее лучше не говорить. Пулатовы оберегали Муху от возможных контактов с милиционерами, преуспели в этом, да так, что даже Усманов, в прошлом участник драки-поножовщины, нынче сержант милиции, родственник и сосед, говорят, перед визитом к Пулатовым во время «каникул» Мухи с превеликой тщательностью облачался в гражданское. Говорят, сержант, обычно взрывной, дабы не разбудить в Мухе опасные инстинкты, преображался в кроткую овечку. Смешно? Для кого-то, возможно, да, только не для Пулатовых, которые воспринимали любое действие в отношении Мухи настороженно, с болью.

Поговаривали: сержант будто бы выведал подробности истории, связанной с нашумевшей в области дракой-поножовщиной, будто бы зная о драке почти все, Усманов тем не менее держал язык за зубами, ограничиваясь лишь рассказом о драке, да и то в общем, не вдаваясь в детали ее, и еще о начале события, случившегося сразу после того, как Муха переступил порог РОВД. Не было же дыма без огня: Муха, мол, плюнул в лицо какому-то менту — плевок этот дескать вызвал бурю возмущения в милицейской комнате — только и всего. Что ж, не исключено, что розовощекий сержант не лукавил, пожалуй, можно и допустить, что Муха так и поступил — взял да и наградил плевком милиционера. Но тогда неизбежны вопросы: почему плюнул? Кто этот мент? Не мог же Муха ни с того, ни с сего обидеть блюстителя порядка, да еще в милиции в присутствии свидетелей, таких же милиционеров — если не так, что иначе? Так что сделал милиционер такого, что привело в ярость пятнадцатилетнего пацана? Ударил? Маллаудову казалось маловероятным, чтобы Муха ответил на удар плевком — такое не укладывалось в его, Маллаудова, понимании мира подростка. Он перебрал варианты, в числе их начисто абсурдные, наивные до глупости, перебрал и остановился на одном, который более остальных соответствовал его представлениям о психологии конфликтов. Скорее всего Муха среагировал на что-то откровенно унизившее его достоинство, но так как пощечина для пацана — дело обычное, остается единственное: этим «что-то» было слово. Не исключено, Муха так и среагировал на слово; милиционер сказал что-то неприемлемое, оскорбительное, а Муха взорвался — и закрутилась, закрутилась, закрутилась костоломная мельница. Надо полагать, Муху избивал не один кавалер замечательного плевка — версию эту не могла исключить логика: неужто остальные, все до единого в милицейской комнате, были безучастны к избиению Мухи? Милиционер избивал, а остальные занимались своим делом — писали, отвечали на телефонные звонки, обменивались новостями, шутками, анекдотами — им было не до чудовщиного события, разыгравшегося на их глазах?

Да, кто этот милиционер? Остальные? Ведь они его, Маллаудова, земляки. Карповчане. Редкими, часто шальными наездами, как нынче, в Карповку, он, вероятно, видел их, здоровался с кем-то из них за руку, а возможно и делил хлеб-соль за дастарханом. Размышления прервались неожиданным решением, нужно при случае выудить у сержанта информацию об экзекуторах Мухи. Ведь кто-то из них продолжает протирать штаны в РОВД — отчего бы, если обстояло иначе, сержанту держать в секрете имена! Сержант Усманов, не будь угрозы его карьере, давным-давно, как истый карповчанин, не упустил бы возможности прихвастнуть своей осведомленностью. Маллаудову представилось: он, Маллаудов, вкрадчиво, будто невзначай, бросает: у кого-то, мол, из отделенцев зачесались кулаки, кому-то стало невтерпеж — приспичило почесать кулаки о сына Мажита-аки-Пулатова? Вскользь спросит и как бы одновременно придет в недоумение: Муха плюнул — милиционер, естественно, ответил ударом – тут, дескать, под одним жерновом оказались и пшеница и ячмень — попробуй-ка выяснить: кто прав, кто виноват в истории с Мухой? Скажет-замрет в ожидании: попадется на удочку розовощекий сержант? Почему и нет? Зачем таиться ему от Маллаудова, человека нейтрального, заезжего, чиновника весьма и весьма скромного — как тот капитан на пешеходной зебре — не облаченного властью, никоим образом, ни с какой стороны не могущего повлиять на его, сержанта, карьеру?

 

5

А бемс, устроенный в присутствии его, Маллаудова, Мухой Сатарову? Бемс, — не первый — стоивший Мухе очередного водворения в больницу для душевнобольных? То, из-за чего ему привелось нынче на семейных «Жигулях» совершить петлю: из Приозерья в город, на пару дней к нему, Маллаудову, оттуда втроем назад, в больницу? Неприязнь — если это слово достаточно полно отражает суть душевного состояния Мухи — так вот, неприязнь Мухи к людям в милицейской форме и к Сатарову, казалось, были из одной копилки антипатий Пулатова-сына. В механизме размышлений Маллаудова воспоминания о сержанте Усманове непременно вызывали в памяти подробности скандала с Сатаровым. И — наоборот. Сержант (точнее, люди в милицейской форме) и Сатаров были для Мухи необычайно мощными раздражителями, чем-то вроде красного плаща перед быком. А ведь то и это при внимательном рассмотрении содержали массу несхожего: там — одежда, тут — конкретный человек; там — ясность — вспышка ненависти (спровоцированная воспоминаниями о событии в РОВД), тут — хождения в тумане догадок. Маллаудову скандалы с Сатаровым казались алогичными. Трудно было предположить, что подобные поступки мог совершить человек в здравом уме. В самом деле, почему Сатаров? Некарповчанин. Без малейшего касательства к драке... И увиделись-то Сатаров с Мухой недавно — к тому времени Муха был прочно «прописан» в обители для душевнобольных.

Так-то оно так, и тем не менее Маллаудов не исключал в Сатарове чего-то скрытого, что, оставаясь невидимым для других, раздражало Муху, рвало на части и без того измученный рассудок Пулатова-сына.

Маллаудов общался с Сатаровым семьями, а потому не без основания мог отнести себя к людям, знавшим Сатарова.

Сатаров приходился Пулатову зятем: был женат на младшей его сестре Патигуль. Что именно не устраивало Муху в этом браке? Неравенство в возрасте? Сатаров старше Патигуль на десять лет, но такое неравенство, напротив, есть условие равенства, это — равенство в обертке неравенства. Сатаров, человек тучный, с нормальным лицом, а рядом — обаятельная тетушка. Не семья — одно загляденье! Но может быть, Муху бесила комплекция зятя? Или какая-то мелочь в его лице? Вроде усиков? Последнее едва ли. Усики Сатарова — тонюсенькая щеточка над верхней губой — гармонировали (усики, но отнюдь не усы при видной его комплекции) с другими чертами лица — нет, нет, не мог о великолепную щеточку усов «споткнуться» глаз Мухи. Или кольцо с гигантским кобошоном из пейзажной, кажется, орской, яшмы, изготовленного местным ювелиром по заказу Сатарова? Умение и желание изысканно одеваться? Но и здесь — ничего выпирающего, ибо Сатаров — музыкант-гобоист (играл в оркестре, подрабатывал в музыкальном училище), как же артисту без усиков, без стремления красиво одеваться! Сатаров порою деланно жаловался на судьбу — Маллаудов, однако, не находил у него особых оснований для неудовольствия: симпатичная жена, видная работа, приличные заработки «Москвич» последний марки — не розовенький, не бежевый, не желтенький, нет — перламутровый, перекрашенный из бежевого в перламутровый за 1000 кровных рэ — чего еще надо сорокалетнему мужчине? Бездетный? Но не чувствовалось, чтобы это угнетало зятя Пулатова. И вот однажды Маллаудов волею случая оказался очевидцем бемса, устроенного Мухой Сатарову. За ужином. В честь Сатаровых и его, Маллаудова, которые, не сговариваясь, врозь, одновременно нагрянули в Карповку на короткий отдых...

Сидели в гостиной впятером — Пулатовы, Сатаровы и Маллаудов. Молодежь трапезничала в соседней комнате. Держались Сатаровы уверенно, как и подобает близким родственникам, не было ничего такого, что стесняло бы и Маллаудова. В разгар ужина — хозяин, крякая и охая, разливал в рюмки горячительное — в гостиную вошел Муха, замер в проеме дверей в нерешительности. Хозяева заметно смутились. Пулатов, довольно неудачно маскируя волнение, не сказал — выдавил: «Что стали на пороге? Одно из двух: либо за порог, либо — к дастархану». Пулатова-мама, трепеща от волнения, предложила стул рядом с собой: «Присаживайтесь сюда, сынок!»

Появление Мухи вызвало у сотрапезников разные чувства: у хозяев — неловкость, у Маллаудова — любопытство, у Сатарова — нечто смахивающее на досаду, возможно, из-за того, что с появлением Мухи всеобщее внимание моментально переместилось с него, Сатарова, к Пулатову-сыну. Впрочем, минуту-другую спустя Сатаров вернул к себе внимание, переждав суету вокруг Мухи, он продолжил рассказ о поездке в составе какой-то делегации в Финляндию. Сатаров рассказывал о финской кухне, что было, кстати, перед очередным угощением. О шведском столе. О высокой культуре финнов. И, напротив, о бескультурье нашего брата, прямо-таки скопом наваливающегося на этот удивительный шведский стол, стараясь немедленно набить пузо. «Еда и предназначена для желудка», — помнится, слабо возразила Патигуль Сатарова мужу, с трудом, правда, маскируя гордость за него. «Ешь, да культурно, не сразу в несколько приемов: съел кусочек — бога ради, положи в тарелку еще кусочек, отойди от стола, за своим столиком возьми да и прикончь, — просвещал Сатаров. — Это — пожалуйста...» Пулатов, как подобает радушному хозяину и близкому родственнику, умело создавал атмосферу глубокого интереса к рассказу зятя-артиста, то и дело задавал вопросы, хотя в его глазах Маллаудову чудилось нечто иное, порою противоположное тому, что он так старался изобразить. У неге, Маллаудова, помниться, между прочим, в голове где-то даже заметалась тревога: как бы рассказ о Финляндии не обрел столь осточертевшую политическую окраску – там, мол, у них так, у нас иначе как бы кухонная тема не переросла в весьма занудливый политический треп, втянув в него и его, Маллаудова.

Такие вот глупости в обертке кулинарных и подобных им ассоциаций!

Где-то в середине рассказа Сатаров, будто захлебнувшись, вдруг смолк под пристальным взглядом Мухи. Секунду-другую они глядели друг другу в глаза, а затем Муха, опрокинув наземь стул, рванулся к Сатарову, повалил его на диван, принялся душить. Вскрикнули женщины, гостиная мигом наполнилась людьми, мужчины бросились разнимать дерущихся. Помнится, с превеликим трудом оторвали пальцы Мухи от горла Сатарова.

Оба, Сатаров и Муха, в тот вечер не смогли успокоиться, а на следующий день Пулатов, отправив гостей на пляж, ни с кем не сговариваясь, вернул сына в больницу...

Отныне Пулатовы старались участников печального события, главных героев, не сводить вместе, да преуспели в этом так, что Сатаров и Муха стали забывать друг друга. Наверное, стали забывать. Потому что состоявшаяся-таки встреча между ними — произошла она три дня тому назад, то есть пять лет спустя после первого ЧП, — для Сатарова была подобна встрече с взбесившимся тигром в его же, тигра, логове.

Сатаров, рассказывают, нагрянул в Карповку на денек с приятелем, неким заслуженным артистом, неожиданно, да так, что Пулатовым пришлось изрядно покумекать, чтобы развести сына с зятем. Решено было Муху отправить за ограду, в сад, озадачив на день — до отъезда гостей: сметать стог из завезенного накануне сена. Сообразить — сообразили, да не учли возможные закавыки. Говорят, едва переступив порог пулатовской усадьбы, будто повинуясь некоей подспудной нехорошей тяге, Сатаров направил стопы свои именно за ограду — в сад! Пулатовы пока усаживали за дастархан, что под яблонькой во дворе, второго гостя, заслуженного артиста,— готовились к чаепитию, в саду уже раздались дикие крики, вселившие в хозяев недобрые предчувствия. В считанные секунды Пулатов добежал до места происшествия. Пожалуй, трудно было предположить что-то более ужасное, чем увиденное им: сын с вилами в руках гнался за Сатаровым — тот в панике, и довольно успешно — при его комплекции! — совершал слалом между деревьями. Вот так-то: Муха пытался пронзить Сатарова вилами — тот изо всех сил уворачивался от опаснейшего удара!

Да, но что в Сатарове возмутило Муху?

Тогда и теперь?

Не меньше, если не больше, однако, взволновало в последнем ЧП Пулатова другое. Он после происшествия в саду оказался невольным свидетелем разговора зятя с приятелем, с этим заслуженным артистом, который, не догадываясь о третьей паре ушей за спиной, выговаривал Сатарову. «Куда меня привез? — говорил он, сокрушаясь, посмеиваясь, намекая — есть гарантии, что выберемся отсюда живыми? Не нанижут ли дорогие твои родственнички нас на шампур?» Огорчили гости, да так, что Пулатов едва не бросился с кулаками на обидчиков, он готов был тут же вышвырнуть их вон. И не только из сада, где они, неэстетично отвернувшись к стене по малой нужде, вели разговор, но и их дома — из Карповки! А может быть вообще из Приозерья! Пулатов не сделал ни первого, ни второго, ни третьего, не стал выталкивать гостей — взяло вверх благоразумие: как-никак один из них зять, второй — товарищ зятя. Сдержался. Но долго, по его словам, не был в состоянии остудить волнение. Ночью в неспокойных думах он не мог сомкнуть глаз, а дождавшись первых петухов, двинул во времянку, к сыну.

Маллаудову представилось: Муха спал на спине, в такой же позе, как и сейчас, в салоне «Жигулей», опрокинув голову на подушку, приоткрыв рот — разве что для полного кайфа не доставало тогда музыки, такой, как эта соната Боккерини — так вот, Пулатов решительно тронул сына за плечо, и когда тот открыл глаза, сказал коротко с мягкой повелительностью: «Пора, сынок, в дорогу, собирайтесь».

 

6

«Жигули» съехали с шоссе, подкатили к вахте — небольшому унылому строению с узким пропускным коридором и решетчатыми железными воротами, почему-то широко, прямо-таки гостеприимно распахнутыми. Пулатов просигналил — вахтер появился в дверях и, увидев Пулатова, кивнул согласно головой, из чего Маллаудов заключил: Пулатов здесь человек свой. Они въехали за белую ограду, покатили медленно вдоль приземистых строений, хрущевок и дохрущевок. Остановились на перекрестке двух аллей. Перед зданием, на аллее, у скамеек, сидели, стояли сомнамбулами расхаживали люди в серых больничных костюмах.

Пулатов положил руки поверх баранки, сказал, будто подытоживая:

— Станция «приехали».

Ничего особенного, но впечатление такое, что Муху задели слова отца.

— Я знал, — сказал он, вперив безадресно, куда-то прямо перед собой глаза, — ехали мы не в гости к Омаржану-аке, а сюда.

— Вы недовольны?

— Мне все равно, — сказал Муха, и, действительно, в голосе его не ощущалось ничего, что говорило бы о смятении души. Равнодушие — и только.

— Потерпите — трудное, надеемся, позади, — молвил Пулатов, откровенно нервничая. — Еще чуть-чуть, а там, даст бог, мы навсегда простимся с этим заведением, заживем дома.

— Чуть-чуть?

— Год, ну, два от силы. Нужно терпеть.

— Понимаю: нужно.

— Вы у нас молодцом: понимаете и потерпите.

— Потерплю.

— Надо терпеть, надо, — повторил напоследок несколько раз Пулатов, выбираясь из машины, — будем терпеть. Для нас главное — терпение.

Они поговорили немного у машины, потом Муха двинул к розовому зданию, вскоре смешался с больными на аллее. Пулатов извлек из машины одну из двух авосек с гигантскими дынями — дыни лежали на полке, за задним сидением — переложил авоську из рук в руки, направился в противоположную сторону – значит, там, в другом конце аллеи, располагался кабинет главного врача, которому собирался вручить Пулатов дыню. Вернулся. Но тотчас же забрав вторую дыню и какой-то увесистый сверток, обменявшись с Маллаудовым дежурными фразами, отправился к розовому зданию.

Маллаудов вышел из машины, присел на скамейку под акацией. Ну и, конечно же, стали слетаться и разлетаться жумы, и все — о Мухе: так ли ему все равно, понятно? И говорил как! Если бы привелось слышать только голос, не видя лица Мухи, не видя бессмысленного выражения его глаз, чего-то такого, что дисгармонировало с тем, что было подано голосом — если бы не все это, можно было снова подвергнуть сомнению решение Пулатова об очередном, досрочном возвращении сына в больницу для душевнобольных. Но — глаза! И это безразличие...

В размышлениях растворялось ощущение времени, казалось, минутами и секундами не за что было зацепиться, и когда рядом послышались голоса, когда вернулось чувство времени, наперво подумалось о Пулатове, о долгом отсутствии его — почти час! — и лишь затем о сиюминутном.

В двух шагах от него остановились двое. Розувая Маллаудов узнал сразу: наверняка один из мужчин в сером больничном костюме — больной с фотоаппаратом, вернее, с бывшим некогда фотоаппаратом, потому что то был фотоаппарат с пустой глазницей — так вот, больной с «фотоаппаратом» на груди, конечно же, был Розувай. Второй мужчина, облаченный в белый халат, наверное, санитар, подмигнул заговорщически Маллаудову, давая понять, что перед ним человек с забавным вывихом рассудка, предложил «фотографу»:

— Щелкни товарища.

Розувай со словами «спокойно, не двигайтесь!» направил Маллаудова «фотоаппарат», действительно «щелкнул», а потом достал из нагрудного кармана блокнотик, что-то черкнул, протянул листочек Маллаудову.

— Не забудьте квитанцию, — подсказал санитар, — качество снимка гарантировано, верно, Розувай?

— С двух до пяти, — ответил Розувай.

— С двух до пяти выдача готовых фотографий, — снова вклинился в разговор санитар. — В любые дни, кроме субботы и воскресенья.

Он снова подмигнул, как бы приглашая подыграть, но поняв, наконец, что Маллаудов не приемлет ни шуток его, ни его самого, осекся.

Так и было: лишь вначале жила тяга — любопытство к санитару и Розуваю, но затем, очень скоро, после первых же подначек с подмигиваниями санитара, испарилось любопытство, на смену пришли неприязнь к санитару и жалость к Розуваю, в сумме — нечто перебившее напрочь охоту общаться с этими людьми. Два главных участника неприятного спектакля — санитар и Розувай – удалились, и это принесло облегчение Маллаудову.

Правда, ненадолго. Вернулся Пулатов, не на шутку взволнованный, бросил:

— Поехали!

В пути он долго не мог успокоиться. Не сразу стала понятна причина его возмущения, но Маллаудов, слушая Пулатова, довольно быстро и уверенно реконструировал в голове случившееся в розовом здании — представилась картина, неожиданная и печальная. Печальная в восприятии Маллаудова. Каково же было ему? Какие чувства испытал он, застав сына — ведь расстались-то они не более часа назад! — на больничной койке? Со связанными руками и ногами! Что он испытал, увидев рядом с распластанным сыном двух дюжих мужиков-санитаров со шприцами в руках? А слышать, что усыпили, дескать, они Муху из благих намерений, из желания, чтобы тот отдохнул после дороги? Шитье черным по белому! Отчего нужда в отдыхе — разве не выспался в пути Муха? И еще вопрос — не Пулатова, а его Маллаудова, вопрос даже не вопрос, а так себе, вопросик: что натворил Муха, переступив порог розового корпуса? Что санитарам пришлось не по нутру? Кто они? Маллаудову почудилась призрачная связь, тоненькая нить, тянувшая от происшествия в розовом здании к больничной котельной — снова Режеп? В иной обстановке Маллаудов, не исключено, обратил бы внимание Пулатова на «нить», попытался бы ухватившись за кончик «нити», размотать клубок загадки. Вероятно, что-то в этом роде и произойдет. Когда-нибудь. Сейчас — иное дело, сейчас Пулатов потрясен случившимся, да так, что Маллаудов не видел смысла лезть в душу друга с вопросами, догадками, предположениями. Не впрямую — не косвенно. Ему казалось необходимым выбросить из головы мысли о Пулатовых, переключить рассудок на другое, не имевшее решительно никакого отношения к Пулатовым.

 

7

Помогла отвлечься «игра». Произошло это у въезда в ущелье — гигантской природной аэродинамической трубы, по другую сторону которой простиралось Приозерье, Карповка — туда направлялись они сейчас с Пулатовым. Ухала о каменное ложе река, через нее, где-то внизу, был переброшен мост, казавшийся в эпилепсическом сплетении геологических тел чем-то хрупким, неустойчивым. Впереди к мосту тоже чем-то необязательным.

В иное время здесь, наверное, Маллаудова увлекла бы мысль о вечном, рериховском, не исключено, что так случилось бы и сейчас, но думы взяло другое. Поводом тому стал «Москвич», шедший навстречу, который вдруг свернул на грунтовую дорогу и, сбавив скорость, пополз к мосту. Маллаудова озадачило; машина — с алма-атинским номером, ехавшая, стало быть, из Приозерья, свернула в кыргызскую глубинку — зачем? Об эту мысль сдетонировала другая, и он минуту-другую спустя был весь в «игре»: он засек время, повел счет автомобилям — гостям Приозерья из других республик. «Игра» увлекла, отвлекла от неприятных ассоциаций вокруг Пулатовых, увела от размышлений о Мухе, немного охладила обстановку в салоне «Жигулей». Пулатов и Маллаудов были заняты каждый своим и, казалось, ин не было дела друг до друга.

На одном из ближайших виражей в ущелье «Жигули» снесло влево, в сторону реки, — Пулатов молниеносно среагировал, выправил ход машины. Длилось это секунду, не более — но какую! Маллаудов, движимый каким-то подсознательным чувством, обернулся — почудилось видение: на заднем сидении, запрокинув голову за спинку кресла, полуоткрыв рот, спал Муха! Точь-в-точь, как пару часов назад. И обрывок мелодии, вспыхнувший-погасший, был из знакомой сонаты — звуки спешили, но тут же оборвались, смолкли. Видение исчезло, и тогда «Жигули» рывком выровнялись — Маллаудов повернул голову влево, вниз, и, увидев на дне пропасти знакомую рощицу, на краю ее среди нагромождения камней — небольшую пасеку, вспомнил: когда-то привелось бывать здесь. Одолело тогда любопытство; вокруг горы, да камни, а тут — островок жизни. Пасечник с женой — русские люди, угостили чаем по-русски — напитком, настоянном на травах, пошла беседа о меде, настоящем и поддельном, о хитростях, с помощью которых знаток отличит мед от суррогата, добытого ловкачами из обыкновенного сиропа. Пронеслось в голове, конечно, только крохотная часть целого, но часть существенная (зерно события: стол под осокарем — мед в фарфоровой чаше — в кружке чай — запах чая) — так сказать, генетический код, ДНК события, в иной обстановке с иными раздражителями готовый развернуться в панораму воспоминаний. Впереди по ходу, справа, у родника, показалось «святое дерево» — ива, украшенная пестрыми лоскутьями. Маллаудов помнил дерево еще не ряженым: дерево — и дерево, а рядом родник. Потом кто-то привязал на ветви лоскутик ситца и пошло, пошло... Он частенько, проезжая мимо, силился понять: чья святость отмечена человеком: дерева или родника? Кого исцелил родник? Кому впервые пришла мысль о святости? Но сейчас, глядя на ряженую, Маллаудов подумал о другом, не имевшем никакого отношения ни к ряженой иве, ни к роднику. Он вдруг подумал: «А не было ли среди участников дикой экзекуции в РОВД кого-то похожего — лицом, или действиями — на Сатарова?..» Но следующая мысль вступила в спор — секунду-другую спустя Маллаудов думал иначе. Ему казалось не столь существенным, похож ли был кто-то из карповских блюстителей общественного покоя на Сатарова. Даже бемсы с участием Мухи и Сатарова не казались столь важными — подумалось вдруг о некоей незримой воле, определяющей людские судьбы. «Почему бедному Мухе, — думал он с горечью, — достались одни напасти?»

На следующем вираже шоссе, однако, он был снова во власти прерванной «игры» — продолжил странную, понятную только ему арифметику, он подивился встречному грузовику с джамбульским номером, с «ДЖ» на никелированном буфере — другому как бы концу оборванной нити «игры», которому в хаосе чувств не мудрено было утеряться безвозвратно.

Приозерье встретило непогодой. Лютовал ветер. Штормило — по озеру ходили буруны. Пулатов, проехав пару десятков километров, свернул по валунистому проселку к озеру, пересек облепиховый лесок, уткнулся о каменистый берег, с яростью надавил на клаксон. Еще и еще. Будто сигнализируя о своем прибытии.

— Все! Если не сейчас, то никогда! — сказал он, затем резко повернулся к Маллаудову, продолжил: — Приглядываешься, взвешиваешь, мотаешь на ус, а человека с камнем на совести не углядел! Вот он перед тобой — гляди! Известно ли тебе, что Муха угодил в милицию по воле чужой? По моей воле!

— Побойся бога — не наговаривай на себя! — возразил Маллаудов, хотя понимал, что Пулатову не резон чернить себя, да еще вот так, посыпая солью раны...

— Бога? — усмехнулся Пулатов. — А где был бог, когда я решал судьбу Мухтара? Почему не схватил меня за руки... горло, когда вместо сына Нурдина... я передал в руки милиции Муху! Ведь не Муха, а Нурдин участвовал в той драке! Вот так взял и обменял! Почему? Нурдину суд мог отстегнуть приличный срок, а Муха был несовершеннолетним — понял, куда потянуло меня, дурака? Думал: покуражатся денек — другой над мальчишкой, да и отправят домой доигрывать детские игры. К тому же в РОВД был свой человек — рассчитывал договориться... в случае надобности — подмазать телегу... Не успел — опередили, разделались с пацаном, не дождавшись утра следующего дня. А ты — о боге — где был в это время бог? – Пулатов ударил еще и еще по клаксону. Затем вдруг замолк, припал грудью к рулю, обняв его руками, и после довольно продолжительной паузы, продолжал, как-то обмякнув сразу. — Иной раз и жить не хочется. Помнишь, машину понесло в пропасть? Крутнул я баранку, да тут же и отступил — резануло в голову: ведь в машине я не один! Почему из-за меня должен страдать невинный человек? Ты, Омаржан...

Пулатов говорил еще что-то, но Маллаудова не отпускали думы о несостоявшейся катастрофе — апокалипсис видений: «Жигули» с Маллаудовым и Пулатовым, ударяясь об скалы, летели в пропасть. А потом нехорошие видения исчезли, мысли понесли в другое — вспомнилось: пасека среди камней, пасечник макнул спичку в содержимое фарфоровой чаши, чиркнул о коробок — спичка вспыхнула и, казалось, тут же погасла. Пасечник, однако, не терял надежды, заключил, оберегая от ветра, спичку между ладонями. В таком положении — сложенные в лодочку ладони — он пробыл долго. По крайней мере, так почудилось тогда Маллаудову: долго. Он, как зачарованный, глядел на кисти рук, пухлые, натруженные с короткими, будто обрубленными, пальцами: вот-вот ладони раскроются, и он прикоснется к еще одной тайне. Не бог весть какой — и все же тайне: действительно ли спичка с подлинным медом горит? И совсем, казалось, некстати вспомнился диалог Пулатовых. Отца с сыном. Даже не диалог — слова Пулатова-отца, эти «для нас главное терпение» — подумалось: так ли действительно важно умение терпеливо ждать? И что за невидаль — терпение?

Он вышел из машины, обогнул ее, открыл дверцы со стороны водителя, положил руку на плечо Пулатова, не то попросил, не то на правах друга повелел:

— Подвинься.

Пулатов на удивление покорно уступил место. Маллаудов расположился в кресле водителя, взглянул в окно спереди — там по-прежнему неистовствовал шторм, кричали надрывно чайки — потом со словами «бессмилаи ир-рахман ир-рахим» повернул ключ стартера.

 

© Ибрагимов И.М., 2000. Все права защищены 
    Произведение публикуется с разрешения автора

 


Количество просмотров: 2689