Главная / Художественная проза, Крупная проза (повести, романы, сборники) / — в том числе по жанрам, Драматические / Главный редактор сайта рекомендует
Произведение публикуется с разрешения автора
Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования
Дата размещения на сайте: 21 мая 2011 года
Вкус дикой смородины
Роман
В своей первой книге И.Ибрагимов рассказывает о земляках, об их жизни, не застывшей в этнографической первозданности, а жизни современной. Герой романа Толен, рабочий геологической партии, в стречает в горах стерегущую отару колхозных овец Шакен. Сложные отношения с молодой вдовой, с ее детьми и свекром пробуждают в Толене чувство ответственности за судьбы людей, ставших ему близкими. Герой должен сделать окончательный выбор своего жизненного пути.
Публикуется по книге: Исраил Ибрагимов. Созвездие мельниц: Роман, повесть. – Фрунзе: Кыргызстан, 1987. – 256 с.
ББК 84 Р7–44
И 15
4702010200–187
И -----------------------— 151–87
М 451(17)–87
СОДЕРЖАНИЕ
Толен
Шакен
Булбулка
Абдрасул
Конурбай
Баракан
Сабит
Кадрахун
Борубай
Толен
ТОЛЕН
В поселке, что лежал по ту сторону невысокого пологого перевала, сегодня должны были крутить кинокартину. Что-то французское. Не то с участием Жерара Филипа, не то с Жаном Габеном. Весть о кинофильме принес конюх Майрык. Майрык жил с семьей в поселке и по этой причине в неделю раз, отпросившись у начальства, ездил ночевать домой. Вчера Майрык с женой сходил в кино. Картина ему понравилась необычайно. С горящими от восторга глазами Майрык пересказывал сюжет. В фильме было много любовных приключений с изменами, погонями, сражениями, королями, королевами, принцессами и вообще с необыкновенно красивыми мужчинами и женщинами. Люди интересовались: «Майрык, фильм французский?» — «Французский, французский…» — «Жерар Филип играет?» — «Играет, играет…» — «Жан Габен играет?» — «Еще как играет!» — «А Жан Маре?..» — «Играет, играет…» В голове экспедиционного конюха была великая путаница имен, но это не имело никакого значения, — важно было то, что в поселок привезли новую картину, и не какую-нибудь, а двухсерийную, цветную, важно было то, что весть, сообщенная Майрыком, развеяла однообразие лагерной жизни… Так идти или отложить эту затею до следующего, более подходящего случая? Но когда представится этот случай? Через неделю?.Месяц?.. А ведь сегодня камеральный день — «камералка»! «Камералка» — отбой хождениям по горам. В такие дни геологи, склонившись над раскладными столами, приводят в порядок полевые дневники, полевые журналы, планшеты, схемы; пакуют в ящики, готовя к отправке, образчики камней, намечают программы будущих маршрутов. Для отряда землекопов «камералка» выходной день — делай, что пожелает душа: хочешь — вкалывай, хочешь — отсыпайся, забей «козла», купайся, штопай, рыбачь!
Лагерь был небольшой: шесть палаток в ряд, и на отшибе, среди пахучих кустарников курая, еще две, в которых жили землекопы.
Толен Мамытбеков был «прописан» в палатке землекопов. В ней, кроме него, жили еще двое, Коньков и Кадрахун.
Конькова не то восхищенно, не то ласково называли иногда Экскаватором. Называли его так за глаза. С глазу же на глаз для всех, кто был поближе и помоложе, он всегда был дядей Митей, для начальства — Федорычем, для тех, кто выплачивал по ведомости зарплату, — Коньковым, а для тех, кто составлял списки для награждения и благодарностей, — Дмитрием Федоровичем Коньковым. Коньков говорил тоненьким и жалостливым голосом. На вопрос, как идут у него дела, он почтн всегда отвечал: «Помаленьку… спешить некуда», или: «Да никак. Копаюсь, как в ноздре, — тьфу…»
Кадрахун, другой землекоп, был не так знаменит, как его приятель. И неудивительно: Кадрахун пришел к геологам недавно. Он был худощав, редкозуб, жевал нас. Любимым словом у него было «тойзентойфель»*. Слово попало на язык в военные годы да так и приклеилось крепко. А ведь со дня окончания войны прошло уже много лет! Словом этим Кадрахун по любому поводу охотно угощал своих собеседников.
(*Тысяча чертей, искаженное от «таузенд тойфель» (нем.))
У Толена не было такой громкой славы, как у Конькова, и даже такой тихой, как у Кадрахуна. Коньков часто звал его на русский манер Толей, а Кадрахун — Толеном, остальные же звали просто Мамытбековым. У него не было любимого словца, но зато был «фирменный» способ прикуривания. О, как прикуривал Мамытбеков! Коробка спичек, словно выброшенная из катапульты, взлетала вверх и еще описывала в воздухе какую-то замысловатую траекторию, а сигарета уже была прикуренной. Правда, когда человеку далеко за тридцать, подобные фокусы удаются все реже и реже, а как жаль! Как жаль!
Кроме них в палатке временно на неделю поселился студент-практикант. Впрочем, наведывался он сюда редко, что не очень-то огорчало землекопов.
До конца дня было далеко, а еще меньше до начала небольшого «бемса» — так Мамытбеков называл увеселительные мероприятия, подразумевая в данном случае киносеанс в поселке. Толен, полулежа на раскладушке, от нечего делать перелистывал довольно мудреную книгу, которую он взял почитать у студента-практиканта. Кадрахун, закончив стирку, осматривал и складывал в угол палатки рабочие инструменты. Коньков достал из чемодана тетрадку и что-то стал писать, трудно и медленно, словно складывая в штабель глыбы камней.
— Запамятовал, — Коньков оторвался от тетрадки, повернулся к Толену. — У меня был разговор с начальством.
Толен насторожился, закрыл книгу.
— Так.
— Насчет тебя. В Кичик-Су шурфуешь?
— Предположим.
— Замеряли у тебя?
— Было такое.
— Объему у тебя оказалось того…
— Все?
— В общем, чихвостить тебя будут.
Коньков снова закопошился в чемодане, извлек оттуда костюм, купленный им недавно за 70 рублей в автолавке, повесил его на спинку кровати, присел и задумался.
— Всю жизнь чихвостят, — Толен сел на краешек кровати напротив Конькова, опустил босые ноги на пол, устланный хвоей. Мягкие арчовые иглы щекотно и мягко коснулись ступней. — У меня кожа стала дубленой. Понимаешь, крепкой. Точно камень шестой категории — нужно бить кайлом. Переменим пластинку.
И не успел опомниться Коньков, как на него обрушился поток Толенова красноречия. Вот-де, мол, у него, Конькова, действительно изысканные вкусы, и что костюм, который он купил в автолавке и который сейчас покоится на спинке единственной в партии никелированной кровати, другому может только присниться, и что сидит этот костюм на нем, как на лорде, и что до полного счастья не хватает лишь бабочки, тогда к вовсе бы он выглядел лордом. Кстати, как загадочны и необъяснимы человеческие судьбы! Почему Коньков и в самом деле не лорд, а землекоп? Что этому помешало? Может быть, какая-нибудь пустяковая причина? Скажем, родился он минутой раньше ила позже. А родись вовремя, все бы обернулось по-другому, и у него не было бы никаких забот, не имел бы он никакого понятия о шурфах, канавах, ВВ, Сидел бы он на даче у себя в кабинете и занимался только тем, что нажимал, нажимал на кнопки: «Принесите то, принесите это! Пригласите оркестр!..» — «Пожалуйста, пожалуйста… Может быть, желаете кинокартину? Про Александра Невского? Нет? Ах, об адских водителях! Пожалуйста…» И незачем быдо бы тащиться в поселок с одной лишь целью, чтобы посмотреть кинокартину. Пусть французскую. Двухсерийную. Цветную. С Жаном Маре в главной роли…
Глаза у Конькова становились маслянистыми, в них светилось одновременно удивление и досада.
— Дите, дите, — качал головой бывалый землекоп, — мели, мели, мельница.
— Не мелю, а говорю.
Коньков посерьезнел:
— На что мне лорд! Лорд сам по себе, я сам по себе. Пусть нажимает кнопки, заказывает музыку. Мне своя жизнь не надоела. И ремесло тоже… Еще кормит. И на одежонку хватает и на кино…
— Там кнопки, здесь кайло — разницу ощущаешь?
— Ты что привязался к нему, человек? — пришел на помощь Конькову Кадрахун. — Сидит работяга, как я понимаю, мирно, не курит, не пьет, отдыхает культурно, а ты… Слов много — угля мало.
— Все. Я — пас.
Кадрахун высунул голову из палатки, стал всматриваться в небо.
— Ползет, — сказал он озабоченно и добавил: — Тойзентойфель.
— Туча?
— Жирная…
— Слушай, дядя Митя, ты… не обиделся? — поинтересовался Толен.
— Понимаю… В горах без шуток нельзя. Про кайло скажу одно: правильно. Не идет в горы техника.
— А вдруг неправильно? Отчего так? — прервал письмо, заволновался Коньков.
— Поднимешь в горы технику, она — р-раз — и отобьет хлеб.
— Хлеб-то общий, — молвил Коньков, успокоившись. — Я так понимаю: в одном месте убудется, а в другом месте его станет больше — какая разница?
— Серьезный… Грамотный, — сказал восхищенно Кадрахун. — Закрутил, как профессор…
— Кислых щей профессор, — покраснел Коньков. — Учености разве что на письма хватает.
Коньков закончил писать, вырвал листок, сложил вчетверо, вложил его в конверт.
— Братишке написал? — спросил Кадрахун, не оборачиваясь.
— Брату.
— Дружно живете. — Кадрахун еще раз оглядел небо и сказал не то самому себе, не то товарищам: — За дровами схожу. На кухне — ни щепочки, обленился Майрык.
— Высечь бы этого Майрыка по одному месту… — сказал, облизывая клейкий краешек конверта, Коньков.
— Гроза не накроет? — поинтересовался Толен.
— Успею. Спрячусь под елкой.
— Если что, беги под камни. Там, в лесу, камней — пропасть. Под камнями надежнее.
— Почему под камни?
— Не достанет гром.
Кадрахун вышел. В палатке стало тихо. Толен уткнулся в книгу.
— Что же у тебя, Толя, так и никого нет из родных? — тихо, словно бы между прочим, спросил Коньков.
Толен долго не отвечал. Он, казалось, внимательно читал книгу, то и дело перелистывая страницы, и лишь после того, как старый рабочий, мысленно ругнув себя за несдержанность, стал укладываться спать, сказал, захлопнув книгу:
— Я детдомовский, отец.
— Господи.
— Впервые встретил такого?
— Я не о том, — сказал Коньков, приведя в действие кроватные скрипучки. — У тебя жена или…
— Была жена.
— Ну?
— Как рассказать тебе?
— Может быть, никак…
— Из-за нее я влип. Попал в казенный дом… А когда вышел, понял: дорога к ней заросла.
Коньков, явно сожалея о своем любопытстве, замолк, повернулся на бок, к стенке палатки. Толен, положив книгу, последовал его примеру.
Через минуту-другую надвигавшаяся дремота испарилась. В палатке послышались шорохи. Толен приоткрыл щелочку глаз, увидел практиканта и стал зачем-то следить за ним. Практикант прошел а глубь палатки, разыскал стеклянную банку-литровку с остывшим чаем, впрочем, не просто чаем — скорее всего напитком, настоянном и вышаманенном Коньковым по своему рецепту из различных трав, из которых Толену были известны зверобой, чабрец и шалфей. Практикант, отпив почти половину содержимого банки, поставил ее на прежнее место. Затем он склонился над тумбочкой, развернул книгу, положил рядом тетрадь, вытащил ручку из кармана, достал кругленькое зеркальце, точь-в-точь такое, какое носят с собой в ридикюлях барышни, взглянул в него, поправил бородку. Положил зеркальце обратно в карман, посерьезнел. «Грамотный, а шевелит губами при чтении — трудно дается наука», — подумал Толен. Он поднялся и молча вышел из палатки.
Гроза надвигалась стремительно и прямо-таки с какой-то неизбежностью. Шла она с запада фронтом, застилая серым войлоком вогнутое пространство неба, словно некто на востоке, за зубчатой гребенкой гор, тянул за веревку полог, силясь прикрыть тюндук* гигантской юрты. И прикрыл-таки! Полоснула огненно молния, что-то грохнуло, сотрясая окрестности, и упало на землю. Наступила странная тишина. Мигом, словно поперхнувшись, онемело все: и земля, и небо, и все живое. И эта немота продолжалась недолго. Может быть, секунду-другую. А потом началось: на землю обрушились потоки воды. Парусиновые палатки сразу обмякли, приуныли.
(*Тюндук — решетчатое отверстие в куполе юрты)
Толен вбежал в палатку, обернулся у входа и, машинально выжимая воду с подола рубашки, стал вглядываться сквозь плотную завесу дождя. Перед ним предстал весь лагерь, там, за ливнем, угадывалась глухая пасть каньона. На дне каньона, перемалывая камни, неслась река. Самой реки отсюда не было видно, но голос ее был слышен издалека, его не смогли заглушить ни шум ливня, ни раскаты грома.
— Дождик, — сказал Толен весело, — родной, шпарь!
— Потоп! — словно возразил ему Коньков, поднимаясь поспешно с кровати. Он, полусогнувшись, подошел к Толену и сказал удивленно:
— Льет ливмя. Взбесилась погода.
— Пусть льет.
— А канавка? Затопит. Небось уже занесло глиной, — застонал Коньков. — Надо бы сказать геологу.
Замерил бы, зарисовал…
— Кубиком меньше, кубиком больше — ну и что?
Коньков огорченно покачал головой, а потом, словно решившись, махнул рукой:
— Шут с ними, канавами! Ты погляди, как чешет! Сейчас бабахнет — р-раз!
И действительно, совсем рядом снова ударила острием по небу молния, прокатился, спотыкаясь о завалы туч, гром.
— Господи.
— Лучше помолиться на черта.
— Природа лютует, а ты смеешься, нехорошо.
— Боишься?
— Как-то не по себе становится, когда вот так, — признался искренне Коньков. Он пошел в глубь палатки, присел на краешек кровати. Задумался.
— Гроза? — сладко потянувшись, как бы равнодушно поинтересовался практикант.
— Как видите.
— Долго она протянется?
— Она же без языка, — сказал вежливо Коньков, но, подумав, добавил: —Должно быть, скоро. Вон как несутся тучи — наверняка уходят.
— «Без языка!» — оценил практикант. — Хорошо сказано, отец.
Практикант направился к Толену, встал рядом.
— Что, Мамытбеков, любуешься? — поинтересовался он.
— Кино.
— Говорят, ты устроил очередной бемс?
— Кто вам сказал?
— Все говорят. Завтра собрание.
— Собрание, вот как этот дождик, пройдет. А вам-то что?
— Я ничего… Люди говорят — и я поинтересовался. Пойду в контору.
Конторой в партии называли большую палатку для камеральных работ.
Практикант выждал затишье, выбежал из палатки. Толен вышел следом, выправил покосившуюся палатку, окопал ее и, изрядно вымокший, вернулся. Он стащил с себя мокрую одежду, разделся, забрался в спальный мешок и, так как заняться было решительно нечем, снова взял в руки книгу. Он открыл ее в том месте, где лежала закладка, и прочел подчеркнутые только что практикантом слова: «…призрак она сотворила, имевший наружность прекрасной дочери старца Икария, светлой Ифтимы, с которой царь фессалийский могучий Эвмел сочетался…» Прочел и, тут же захлопнув книгу, положил ее на тумбочку.
В палатку вбежал Кадрахун, вымокший, основательно продрогший. В руках он держал нечто, тоже основательно, вымокшее и продрогшее. Землекопы пригляделись, а приглядевшись и опознав нечто, повскакивали с мест, окружили Кадрахуна. Нечто оказалось эличонком* Звереныш взирал на людей равнодушно, без страха. И только дрожал, дрожал… Кадрахун положил трофей на постель и стал суматошно раздеваться. Он снял рубашку, стянул с ног пудовую кирзу, достал из чемодана сухое белье и с той же лихорадочностью стал одеваться. Оделся, пригладил рукой мокрые волосы, присел на брезентовый стульчик, аппетитно вздохнул.
(*Эличонок — детеныш косули)
— Бесенок, — сказал ласково Коньков не то в адрес эличонка, не то Кадрахуна.
— Собираю, понимаешь ли, чегедек*, — придя в себя, начал рассказывать Кадрахун. — Дождь! Гром! Молния! Тойзентойфель! Море… Я туда-сюда — кругом море! Океан! Я под елку. Вспомнил: нельзя под дерево — ударит молния! Побежал под скалу! Там такая дыра кубиков на десять — крыша! Я бегом под крышу, а он там… Трясется, глазами туда-сюда, мельк-мельк… Думаю, испугается и убежит. Стоит! Ну, я к нему на сантиметр, потом еще на сантиметр — стоит!.. Вот так я и взял…
(*Чегедек —хворост)
— Глаза у него, как у ребенка.—Толен погладил эличонка по мокрой спине, тот съежился, вскочил на ноги, оглядел тревожно палатку.
— Ишь как глядит. Небось по-своему соображает: куда, мол, я попал? — умилился Коньков.
— Он был один? — спросил Толен.
— Один.
— Как же так получилось? Отбился от матери…
— Нет, здесь что-то другое, — сказал Коньков.
— Слышь, Кадрахун, отпусти,—сказал Толен. — Зачем он тебе?
— У меня детишки дома… Для них он радость.
— Живая игрушка — как его выходишь?
— Схожу к чабанам за молоком.
— Толя, — обратился к Толену Коньков, — ты моложе меня, сбегай-ка за водичкой. Сообразим чайку.
Толен послушно отправился по воду. Он подошел к крутому берегу, взглянул вниз и так и ахнул от удивления: вода в реке стала коричнево-желтой и тяжелой…
— В Джарташе размыло третику*, — объяснил многоопытный Коньков, — в Джарташе горы красные… От избытка железа… Теперь жди, когда отстоится… Напились чайку… Нy и денек!
(*Произвольное от слов «третичный период» (геол.))
— Геморройный день, — сказал Кадрахун.
— Пойдем пить чай к собачатникам, — предложил Толен.
— Можно, — сказал Кадрахун.
— И баньку сообразить бы, —согласился Коньков.
— Попросим, народ ученый, не откажут.
Кадрахун в углу палатки положил еще слой хвои и устроил там эличонка, предварительно завернув его в тряпье, прикрепил на шест рядом с ним пучок свежей травы. Эличонок, однако, не притронулся к траве. Он довольно долго, равнодушно озираясь, стоял на ногах, а затем, видимо поняв, что ему не следует опасаться этих людей, опустился на землю, положил голову на грудь и закрыл глаза.
Гроза унялась. Тучи с той же поспешностью, с какой они возникли, стали удаляться. На западе, на горизонте, появился просвет, он все более и более увеличивался, и вскоре весь небосклон засиял в красках предзакатного часа — грозовой беспокойный день одарил на прощанье людей и землю виноватой улыбкой…
Собачатниками землекопы называли работников высокогорной физиологической станции. Называли неспроста, здесь повсюду были видны вольеры, а в них сквозь железные прутья — собачьи морды, тоскливые, наглые, встревоженные. Стоило одной из собак заскулить, как тут же к ее голосу присоединялись другие, и от этого собачьего галдежа некуда было спрятаться, на душе становилось муторно, да так, что самого тебя так и подмывало подключиться к этому хору.
На станции не было палаток и ничего такого непрочного, суетного и кочевого. Казалось, она была привинчена к месту на всю толщину земли винтом, что делало ее устойчивой от напастей. Четыре кирпичных домика и отдельно крохотное, беленое известкой строение — баня, отгороженные от собачьих клетушек деревянным штакетником, вызывали у геологов тоску по оседлости. Землекопы были знакомы с обитателями станции: запросто по необходимости, а то и так, без всякой нужды, переброситься словом, стереть зуд тоски захаживали к собачатникам, а те с той же необязательностью — к ним, в лагерь. Пешком. Через низенький перевальчик…
…В жарко натопленной баньке мылись втроем: Толен, Коньков и Кадрахун.
Коньков плеснул на раскаленные камни ковш воды, но, не удовлетворившись, поддал еще. Толен, задыхаясь, присел па пол, а Кадрахун — и того хуже — не задумываясь, резко метнулся вон.
— Он хочет нас сварить, тойзентойфель! — ругался громко Кадрахун, жадно вбирая в измученные легкие воздух.
— Я хотел, чтобы получше, ребята, — оправдывался растерянно Коньков, неуклюже по лесенке взбираясь в пекло.
— Может, еще плеснуть? — ехидно поинтересовался откуда-то издалека Толен.
— Не-е, погоди,— ответил блаженно Коньков.
— Вот только бы двери прикрыть..
— Там Кадрахун…
— Ладно, пусть отдышится, — великодушно согласился Коньков. — Только зря он так.
Кадрахун вскоре, извергая проклятия, вбежал снова, присел на пол рядом с Толеном.
— К пару, ясное лело, нужна привычка, — рассуждал, разомлев на полке, Коньков. — Крепкий пар похлеще любого лекарства. В нем, ежели вникнуть, самые что ни на есть настоящие целебные свойства. Хороший пар любую хворь как рукой снимет. Особливо простуду или когда в костях ноет… Пара нечего бояться…
Толен, не удержавшись, полез на полок. Коньков подвинулся.
— Молодец! — похвалил он. — Не дыши всей грудью — по капельке дыши, процеживай.
Спустившись вниз, Толен ходил с мочалкой по баньке и предлагал:
— Кому потереть спину — беру недорого?
Хлестали веником, терли друг другу спину, обливались водой, задыхались в пару, — вот это была настоящая баня!
…Разрумяненные землекопы сидели в небольшой столовой собачатников. Дули чай. Играли в лото. Кадрахун выкрикивал кубики. Толен, не теряя нить игры, подначивал Конькова, просил его:
— Расскажи, дядя Митя, индейцам, как брал Паулюса?
— Небось Майрык разболтал. Ох, я бы этому Майрыку! — сердился нарочно, радуясь просьбе, Коньков.
— Расскажи.
— Какого Паулюса? — как бы между прочим для поддержания разговора заинтересовался один из собачатников — не то завхоз, не то кладовщик.
— Не знаешь Паулюса? — ворчал Кадрахун. — На броне проторчал в тылу?
— У меня — вот! — Собачатник обиженно расстегнул ворот рубашки и показал старую рану. — Видишь, как проторчал!
Толен похлопал его по плечу, успокоил, а затем повернулся к Конькову:
— Публика просит!
Коньков смущенно крякнул.
— Растрезвонил Майрык… Ты чего так выкрикиваешь номера? — обратился он сердито к Кадрахуну. — Что такое «туда-сюда», «барабанные палки» — как понимать?
— «Туда-сюда», милый,— это 69, «барабанные палки» — 11, «колышек» — это 1, а «дедушка» — 90, — разъяснил Кадрахун. — Запомни.
— Заморочил голову. Выкрикивай по-человечески.
Толен разгадал хитрость старого землекопа, так и норовившего свернуть в сторону, и потому напомнил:
— Публика просит!
Припертый со всех сторон, Коньков сдался, откашлялся, да так, что Кадрахун закатился беззвучным смехом.
— Давай, Экскаватор, раскручивай катушку, — сказал он сквозь смех, размешивая в мешочке кубики, — только, смотри, не наступи на мину.
— Чего рассказывать?.. Стоял, помню, лютый морозец. Я перед этим в клочья изодрал ватник — проволока колючая протащила его, как бороной, — начал издалека Коньков.
— Угля мало, — заметил Кадрахун.
— Какого угля? — не понял Коньков.
— Зачем про фуфайку? Давай ближе к делу.
— Как без ватника солдату? — удивился Коньков и, немного переждав, продолжал: — Тут в часть прибыла новая амуниция. Полушубки… Меня приметили, выдали полушубок. Надел… Лейтенант, комроты, мне говорит: «Теперь тебе, солдат, сам Паулюс при встрече откозыряет первым. Красивым стал…»
— А ты?
— Разве упомнишь всего, что было сказано в войну… А она, известно, была долгой. А после сколько лет прошло!..
В комнату упругой походкой вошла полненькая, небольшого роста, со смазливым лицом женщина, и — о, чудо! — рабочие, не сговариваясь, заговорили вполголоса, а рассказчик и вовсе стушевался, замолк.
— Поговорим потом, — робко попросил товарищей Коньков, — дней у бога много.
— Начал — кончай! — возразил Толен категорично. — Вот и Софья Халиловна послушает. — Не возражаете, Софья Халиловна?
— Валяйте! — нарочито по-мужски сказала женщина, — Я присоединяюсь к вашему шалашу.
Рабочие галантно повскакивали с мест, задвигали по полу табуретками. Женщина села, положила перед собой в ряд карточки с номерами.
— Ну, Дмитрий Федорович, — обернулся к Конькову Толен, — третий звонок — антракт закончился.
— Пристанет репей к волосам — не отдерешь, — сказал, многозначительно улыбаясь, Коньков. — Ты, Толен Мамытбекович, — Коньков впервые почему-то обратился к нему по отчеству, — не лучше этого репья… Ну, брали… Как сейчас помню: вошли, а их там трое — два генерала и он, Паулюс… в полном чине и боевом снаряжении… На плечах погоны, а в глазах — тоска…
— Тоска? — вырвалось у Кадрахуна.
— А ты как думал?
— Руки держит вот так, — Толен поднял руки до уровня плеч. — И не выше!
— Дошел человек до точки, — сказал глубокомысленно собачатник.
— Все? — снова вырвалось у Кадрахуна.
— Тебе этого мало? — ответил за рассказчика Толен.
— Я думал, Экскаватор завернул его в свою шубу и потащил на своей спине, — пошутил Кадрахун.
Собачатник рассмеялся, но остальным шутка пришлась не совсем по душе.
— Вам, мужикам, только дай волю — сразу броситесь воевать, брать в плен. Небось и во сне воюете, бросаете гранаты, кричите «ура», — сказала укоризненно женщина, поднимаясь со стула. Она подошла к радиоле, поставила пластинку. — Не забывайте, мы живем в мирное время! Над нами чистое небо!
— Что верно, то верно! — горячо, побагровев от усердия, поддержал ее Коньков.
Женщина пригласила Толена на танец, тот возражать не стал, взял партнершу за талию и, медленно переставляя ноги, закружил ее на пятачке около стола.
— Танцует! — сказал восхищенно Коньков.
— Грамотно танцует, — согласился Кадрахун.
— Хорошо танцуете, — похвалила партнера женщина.
— У вас получается на хуже, — не остался в долгу Толен.
— Ой, я-то? — звонко засмеялась женщина. — Я оттанцевалась.
— Только не входите в штопор, и все будет хорошо.
— Вот это кавалер: «Не входите в штопор!» Постараюсь. Только держите меня покрепче, — рассмеялась Софья Халиловна, показывая два этажа белых зубов.
— Посмотрите на того человека, — Толен кивнул на Конькова. — Великий землекоп. Как вы думаете, сколько ему лет?
— Сорок… сорок пять…
— За пятьдесят! А душа его — танцплощадка…
Женщина деланно охала, выражая этим восхищение Коньковым, тот же, догадываясь о том, что между То-леном и женщиной шел разговор о нем, подозрительно косился на танцующих и что-то мотал на ус.
— Все! — Кадрахун хлопнул мешочком с кубиками о стол.
Рабочие засобирались домой, шумно встали из-за стола, поблагодарили хозяев за баню, чай, а Софью Халиловну отдельно за музыку.
Возвращались в темноте, освещая фонариками размякшую от дождя дорогу. Кадрахун ушел вперед. Толен с Коньковым пошли рядом. Коньков рассказывал:
— Нас, Коньковых, двое: братан мой и я. Дети… пятое-десятое. У детей свой счет времени, а у нас с братаном — свой. Из-под Кокчетава мы. Там моя родня. Сюда первым приехал братан. В геологию. На земляные работы. С того дня, можно считать, и начали мы свой отсчет с братаном. Здесь он и женился. Невеста подвернулась не ахти какая ему, неказистая, другой бы не приметил, прошел мимо нее. А он приметил. У братана глаза были острые — выделил ее, женился. И не прогадал. Родила она ему детей… Двух… Вместе с детьми выезжали в горы, В стационар. На разведку… Она поварила, а братан вроде нас с тобой — ковырялся в земле… Когда началась война, брату дали бронь, значит, оставили его дома по причине той, что с хорошими землекопами было в разведке туго… Братан плюнул на бронь, сам ушел в долину, в военкомат. Пешком. Взял и подался пешком. Не стал отсиживаться на брони…
— Ведь война… Значит, была у него совесть…
— Война, конечно… Тебе тогда сколько было?
— Около десяти…
— Снопики света от фонаря осветили тропу, которая шла по мокрой поверхности ровной речной террасы. Коньков продолжал рассказывать:
— Братану не повезло на фронте. Он в первый же год отвоевался, пришел без ног. Вот как бывает: я прошел войну, можно сказать, от нуля до точки — и ничего. У. него все навыворот: колясочка, потом «Запорожец». Несколько лет он держался молодцом. Терпел. А как получил первую свою машину, ему бы радоваться, как другим, а он весь… сжался, злой стал. «Вот, говорит, подарили машину, поломаю — другую подарят. И так всю жизнь. А зачем, говорит, мне подарки? Мне бы, говорит, подарили ноги, я сам бы заработал себе на машину. И не на одну. Иждивенец, говорит, я…» Чудить стал. Посадит рядом с собой жену или еще кого, разгонит машину и говорит: «Хочешь, заверну под гору?» В пропасть, .значит. Жена — та ни слова в ответ. Спасибо ей, ее молчание и терпение помогли брльше, чем иное слово: бросил пить… Да, что-ить я все о себе и о себе? — вдруг спохватился Коньков. — Понесло…
— Не стесняйся, шпарь!
— Как-нибудь потом доскажу. Завтра, говорят, наметили собрание — давай-ка лучше обмозгуем…
— Что вы мне все этими собраниями, как ножом!..
— Зачем ты так! Ты не гордись, выслушай… Тебя спросят — что скажешь? Дело серьезное…
Наконец миновали перевал, пошли по широкой и некрутой тропе вниз. Толен остановился, стал перешнуровывать ботинки, отстал. Коньков же, полагая, что тот по-прежнему шагает рядом, продолжал путь и участливо говорил:
— Ты не перечь Калыкову, не артачься… Как-никак начальник. Человек он незлобивый, отходчивый. Нынешняя весна мокрая, дождливая. С планом туго… Он тебе выговорит, а те, что повыше, выговорят ему, и всем будет легко… Ты промолчи. Прикуси язык. Так лучше… А я потолкую с ним, попрошу его, чтобы отпустил тебя со мной в Каракиик… Будем там бить магистральные канавы. Езжай со мной. Ничего… Перемелется… Жизнь — так оно было со все времена — не асфальт, по которому можно на машинах проехать… Это вроде брода через реку. Идешь в воде по пояс, оступишься о скользкий валун — и сразу нахлебаешься. И вода несет с собой, затягивает в бурчелу…
Ох, это собрание — нож в сердце Мамытбекову!
Но сначала приятное: давали зарплату. За щербатым столом рядом с Калыковым сидел заезжий кассир — седой мужчина с выправкой солдата, должно быть офицер в отставке; новенький из зеленого габардина китель, застегнутый на все пуговицы, делал его похожим на птицу. Кассир то и дело поддергивал пальцами кверху рукав кителя и, казалось, выщипывал из себя перья, которые ложились на стол денежными купюрами; он был почему-то хмур и сердит, и казалось, оттого, что ему очень и очень не хотелось расставаться с перьями, на кончиках которых еще не обсохли частицы его плоти.
Впрочем, хмурился один кассир, остальные были веселы. Многие в ожидании денег неспешно хлебали борщ с бараниной. Кассир, поддернув рукав кителя, принимался водить ручкой по ведомости, а потом, словно па поверке, выкрикивал фамилии. И тогда мужчина, чье имя только что было названо, отодвинув в сторону миску с борщом и вкусной бараниной, убив в себе на минуту-другую радость, шел к столу, к человеку-птице, расписывался, пересчитывал «кровные», затем лез во внутренний карман пиджака, совал деньги и говорил:
— Кому задолжал — наваливайся!
— Видали: «наваливайся»! А борщ стынет!
— Закиров!
— И-ех! Тойзентойфель! А ну, давай! Давай! И-ех! Хорошо!..
— Коньков!
Коньков не стал скрывать удовлетворения: раз пересчитал, два пересчитал, третий раз считать постеснялся, а только сказал:
— Детишкам на молочишко! Думал, не потянет за триста, а тут вот как. Может, ошибка вышла? Ладно уж, не обедняет государство.
— Мамытбеков! — Голос кассира застал Толена за прикуриванием сигареты.
«Фирменный» способ подкачал: спичка задымилась, потухла, коробка не приземлилась, как бывало, в ладони, а плюхнулась на землю, — ах, как нехорошо!..
— Мамытбеков!
Толен заспешил к кассиру. Тот протянул две зеленых новеньких пятидесятирублевки. Толен движением пальцев развернул их в веер. Опять невезение! Две неудачи подряд! И вот к человеку в новеньком кителе, возможно в прошлом солдату, возможно не раз ходившему в атаку, повернулась голова под фетровым, изрядно помятым грибком — лицо в щетине в какой-ю мере сердитое и решительное, — повернулась и молвила:
— Не нашлись рубли, товарищ кассир? Дали бы рублями — было бы что подержать в руке.
— И-ех, сказал!—воскликнул Кадрахун восхищенно и закатился в смехе, схватившись за внутренний, карман пиджака, который отягощала тугая пачка трех рублевок. — Этот выдаст!
Заулыбались и другие.
Толен убрал веер, достал спички, готовясь прикурить сигарету.
— Хватит!—Давно работники-геопартии не видели начальника в гневе. — Хватит! Слышь, Мамытбеков, хватит паясничать! Я… все!.. — Калыков коротко кивнул в сторону людей.
«Все» посерьезнели, на лицах — озабоченность, а кое у кого и осуждение. Звякнули миски — то повариха принялась за уборку посуды. Перестал дергать за рукав кассир.
— У вас все? — Калыков вежливо, настолько, насколько это возможно в ярости, наклонился к кассиру.
— Все, — тот убрал со стола бумаги, сунул в футлярчик ручку.
— Ну, Мамытбеков,— Калыков повернулся снова к Толену.
— Что «ну»?
— Ну, прикуривай! Что уставился? Прикуривай, а мы посмотрим… — Калыков сел на место. — Ну?!
Вот это номер: «прикуривай, а мы посмотрим»! В глазах Толена сверкнуло, погасло, сверкнуло, да так и осталось выражение не то недоумения, не то растерянности.
— Ну?!
Рука с коробком медленно стала подниматься («И-ех! Сейчас выдаст!»)… и остановилась.
— Интересно, что это вы… граж…
— Жалоба на тебя поступила, вот что! — Калыков потряс над головой листочком бумаги.
«Собрание… будут чихвостить… Правы были практикант с Экскаватором,— подумал Толен, — ну да пусть…»
— Что с тобой будем делать? Опять устроил бемс?
— Где?
— В поселке! Ну что произошло еще там у тебя — выкладывай!
— Может, в контору пойдем… Неудобно…
— Нет, давай при всех!
…Что случилось в поселке? Да ничего сверхъестественного. Был вечер. Крутили картину. Тягучую. Пресную. Без Жана Маре в главной роли. Тоска ломила челюсти. И пока на экране решалась судьба какого-то очень важного станка, Толен тупо соображал: досматривать фильм до конца или рвануть в буфет, который землекопы в шутку называли «рестораном»?
«Ресторан» — десять столиков в накуренной комнате с окном на север — поселок как на ладони, с двумя окнами на юг — долина, за ней адыры*, за адырами— лагерь; на столе — автографы, оставленные острыми предметами; кухня — лагман, манты… Что произошло? Да ничего сверхъестественного.
(*Адыры — холмисто-увалистые предгорья)
В семь тридцать Толен сидел в «ресторане». Сидел один. «Ресторан» был наполовину пуст. За столом у северного окна кутили чабаны. Чабаны были навеселе. Разрумянившись и размахивая камчами, они обкрикивали свои дела. Особенно старался маленький сухощавый с подвижным лицом чабан. «Собачий сын! Несчастная женщина, родившая такого увальня! Ты не Абакир, ты дармоед! Так следовало наречь тебя нашему уважаемому молдоке! Ну, что вытаращил глаза?»… Слева, еще ближе к Толену, сидели четверо — женщина и трое мужчин. Говорили они громко, перебивая друг друга. «Ксень, слышь,—говорил один из мужчин,— ты нас не обижай, сутками в копоти грохочем, ворочаем ради процветания, так сказать, родного края… Ты уж не скаредничай, записывай, мол, свернули горы…» — «Сколько свернули, столько и запишем, мальчики…» — «Ты его не слушай,— говорил второй. —У него после первой рюмки в думающем аппарате замыкание… недаром жена…» — «Ну, что жена? Что?.. И у тебя жена… и у него жена… У нас есть и жены и идеалы. Ты почему не пьешь, Ксень?..» — «Мальчики, нельзя мне…» — «За процветание родного края…» — «За идеалы…» — «Мальчики, извините…»
«Ксеня, имя-то какое, и здесь, в горах!» О, как бы он, Толен, хотел сейчас быть на месте одного из них. Скажем, вон того, «за процветание». Небось и глаза у нее… ну конечно же, синие! Отсюда видно… Ей года двадцать три, ну от силы лет двадцать пять, да, конечно же, так оно и есть.
Эти трое парней были дорожниками-бульдозеристами. Дорожники стояли неподалеку от поселка, а дорогу они били в Каракиик, землю, что лежала за двумя перевалами. И работала у дорожников она не то учетчицей, не то техником. «Ксень, почему не пьешь?» Разве можно к такой девушке подъезжать на бульдозере? Толену вдруг представилось, будто за столиком сидят он, Толен, и она. И он, Толен, бросает: «Простите, если скажу не так: вы с вашей наружностью напоминаете прекрасную дочь старца Икария, светлую Ифтиму… ну, ту, с которой царь фессалийский могучий Эвмел сочетался…» — «Это о какой вы Ифтиме?» — интересуется та, и течет беседа, и течет, и течет… Об Одиссее… О странствиях… О мирах… О жизни… О геологии…
Ну разве мог он тогда вот так просто уйти из «ресторана»? Нет, он должен был еще закурить, скажем, небрежно стряхнуть пепел в пепельницу, бросить нечаянный взгляд на нее. А там… «Откуда ты взялся, парень?.. » — телеграфировала, как показалось ему, она безмолвно. «Вон за теми адырами стоим». Рука с сигаретой непринужденно, лениво описывает замечательную петлю. «Черт, в этой забегаловке нет и пепельницы…» — «Да». — «Как тебя звать?» — «Толен». — «Меня…» — «Знаю… Как орут твои бульдозеристы!..» — «Они неплохие товарищи, простые ребята…» — «Знаю, какие они товарищи: это у них сейчас, за столом «идеалы и жены», а потом… В общем, пока, дорогая, оставайся с простыми ребятами…» Сигарета вдавлена в тарелку. «Стой! Ну, что ты как порох! Посиди и вообще…» — «Что «вообще»?» — «Как тебе сказать…» — «Говори, да поживей, рыженькая, светленькая, говори, что «вообще»?» — «Ты прав: мне скучно с ними… Вытащи, сделай что-нибудь… Сделай! Сделай!! Сделай!!!» — «Ради тебя, прекрасная Ифтима, я сделаю все… Вызволю. Посажу рядом, ты не услышишь ни одного грубого словечка. Ни от меня, ни от кого-либо. Клянусь». Телепатия!..
А что было потом?.. В восемь тридцать Толен подсел к дорожникам, а в восемь сорок, то есть за двадцать минут до закрытия «ресторана», он грохнулся на пол — это его тюкнул в подбородок «за процветание родного края». Спрашивается, за что? Что он ему такое сделал? Ведь был он вежлив, говорил на «вы» и не повышал голоса! Пришел со своей бутылкой, своей закуской, своим стулом — за что? «Серик! За что ты его?» — так и поинтересовалась, вскочив из-за стола, Ифтима. «За все хорошее»,— ответил, сдержанно радуясь удачному удару, Серик. Толен вскочил на ноги, бросился к Серику, вернул, так сказать, удар, и тоже в подбородок, и Серик закатился под стол, — кино! Подбежал к Толену второй — этот, с «идеалами», стал надвигаться, грозно сжав огромные кулаки. Толен подумал: «Этот драться не умеет, будет бить наотмашь, попадет — убьет!» Он успел отпрянуть в сторону, и, когда могучий кулак прошумел мимо и разворачивался для нового сумасшедшего удара, Толен пнул в живот — с «идеалами» сжался, тогда он, приловчившись, хрястнул в перекошенную от боли челюсть, — кино! С «идеалами» скользнул мимо стула на пол. Третий, такой жиденький, кудрявенький, зажмурившись, махал кулачонками скорее всего для смелости. Толен тихонько, как нашкодившему школяру, двинул в нос, а может, и не двинул, кудрявенький сам наткнулся на кулак — что не бывает в драке!.. Вот к чему привела… телепатия!..
«Начальнику геологической партии
В воскресенье 25 июня один гражданин из вашей партии нарушил общественный порядок, безобразничал, дебоширил, т. е. дрался с работниками ПМК в буфете. Работники ПМК в составе товарищей С. Мустафина, Вас. Зайцева, а также И. Веретенникова и его жены К. Веретенниковой культурно сидели отдыхали, когда этот гражданин (ф. и. о. пока не установлены, но приметы такие: средний рост, средний возраст, национал) стал к ним приставать и устроил дебош, тов. Зайцеву нанес удар в живот, а Веретенникову в область носа, поломал стул, 3 стакана, тарелку, потом он залез на подоконник и, нагло ухмыляясь, сказал пишите до востребования и убежал через окно. Ставим в известность и решительно требуем принять к нему оперативно экстренные меры, а вас прошу зайти для объяснения в срочном порядке.
Участковый милиционер, младший лейтенант Чебадаев А.»
… — Рассказывай, Мамытбеков…
— Нечего рассказывать, в бумаге правильно написано.
— В двадцатке устроил бемс, а в шестой…
— Зачем говорить так много. Скажите: пиши, Мамытбеков, заявление, чего мудрить?
— Пиши! — Калыков хлопнул ручкой по столу. — Садись, пиши!
Толен сел, положил перед собой листочек бумаги н стал быстро писать. Вдруг остановился… Что-то тихо ударило в голову… Стоял мальчишка, прижавшись к крутой стене… Внизу ухала река… Мальчишка стоял, стоял… А внизу..
— Марат Ормонович, тут у меня мыслишка, если не возражаете — скажу словечко, — Коньков был заметно взволнован.
— Давай, Федорович. Только предупреждаю: адвокаты Мамытбекову не нужны, обойдемся без защитников.
— А что его защищать? Он не дите, сам себя защищать обязан, только пожелай, — молвил Коньков как-то нерешительно и растерянно.
— Тогда давай.
Коньков замялся, затем громко выдохнув: «Э-эх! Что там!», сел, но тут же вскочил и сказал как-то жалостливо, торопливо, обрывками:
— Я вот что хочу сказать… Да что там, ладно…
Пусть Толен едет со мной в Каракиик!
— Как же так! Тебе же, Федорович, надо работать… А с ним… залезешь в шурф, а он сбежит, и останешься в колодце…
— А я так думаю: не сбежит… А так две головы, четыре руки — душе весело, а работе — спорость… Толен, он человек обыкновенный…
— Не-ет! Лучше — заявление! Пиши, Мамытбеков, пиши!.. Довольно!..
«Эх! Где вы сейчас, Ифтима Веретенникова, небось ставите примочки на нос кудрявенькому И. Веретенникову. Не бил я его, честное слово, сам нарвался!..»
— Пиши!..
ШАКЕН
Кадрахун пел негромко, в нос и тягуче. Коньков качал головой и говорил ехавшим следом Толену, Майрыку и практиканту:
— Считай, затянул на весь день. Будет петь, пока не перепоет весь репертуар.
— С ним не соскучишься. Веселый мужик, — сказал серьезно Майрык.
Толен обернулся к нему и вдруг вспомнил недавний переполох, поднятый Майрыком в лагере. Майрык разбудил как-то землекопов на рассвете. «Плохие дела, — сказал он вежливо, растормошив спящих, — пропали лошади!» Ах, как тогда хотелось доспать и потому послать к чертям этого Майрыка вместе с его лошадьми! Но разве можно было решиться на такое, глядя на его растерянную и в то же время полную достоинства и важности физиономию? «Пропали лошади», —твердил хрипловатым голосом, выдыхая в три струи табачный дым, конюх. «Ты погоди, не кипятись, найдутся твои лошади», — говорил ему, зевал и закрывая рот пятерней, Коньков. «Не найдутся! Их Узакбай — чик!— Майрык сделал красноречивый жест, проведя ребром ладони поперек шеи. — Узакбай сволочь! Кушает только конину!.. По наследству… Ей-богу!.. Дед его был баем и ел только конину. И отец его ел только конину…»
«Кто этот Узакбай?» — «Вор… Живет за перевалами. Люди видели его вчера иа тропе… Ружье есть?» — «Зачем ружье?» — «Убью Узакбая, как собаку!» С этими словами Майрык вышел из палатки, растормошил обитателей следующей палатки, а затем и весь лагерь. А после того как обнаружились лошади и Калыков сгоряча всыпал незадачливому конюху, Майрык обескуражен-но и, как всегда, серьезно и важно просил Толена: «Слушай, ты человек грамотный, поговори с Калыковым. Зачем ругаться! У меня больное сердце, мне волноваться нельзя…»
— Слышь, Кадрахун-ака, здесь в каждом лесу ходят элики, его братья, — Толен показал на эличонка, мирно прикорнувшего на руках землекопа, — слушай, зачем он тебе? Отпусти.
— Не могу.
— Почему?
— Обещал сыну Анвару. Жалко.
— А его не жалко?
— Что ты меня берешь за горло? Тойзентойфель! Жалко. И его жалко. Тихий зверь. Спокойный… Отпусти его лучше ты…
— Ты его взял в плен — сам и решай.
— Не могу, брат. Если отпущу, буду виноват перед сыном, если не отпушу — перед ним…
— Ладно, попробую… Миша, — обратился он к Майрыку, — в какой лесок лучше его прописать?
Майрык, не поворачивая головы, потер палец о палец, что у него, вопрекн общепринятому, означало: «Как у тебя с куревом? Подкинь сигаретку!» Майрык почти всегда был без своего курева. Толен, зная это, немедленно протянул пачку «Памира».
— В Каракиике есть знакомый. Жалко — завтра мне нужно уезжать. Взял бы тебя на бешбармак. Во-теки, кумыс здесь… В Каракиике, друг. Майрыка знает каждая собака, со мной не пропадешь, — сказал он, казалось пропустив мимо ушей вопрос Толена. Закурил. Задумался. Приостановил коня и, показав рукой на размякшую после дождя тропу в густом арчевнике, на которой было видно множество отпечатков копытцев, сказал серьезно: — Видите, следы?
— Элики,— предположил Толен.
— Каракиик… кабан дикий, здесь их миллион. Вон Дмитрич, — так Майрык по-своему звал Конькова, — знает эти места. Спросите… Подъехал Коньков.
— Подзабыл, — сказал Коньков, — раньше, кажись, ходили по другой тропе.
Выехали из арчевника. Внизу показалась небольшая узкая долина, уходившая вниз длинным языком.
— Приехали… Каракиик, — сказал на этот раз уверенно Коньков, — раньше вон с той стороны ходили, — он показал рукой на хребет, высившийся на горизонте с запада, — да и когда это было? До войны. Вышибло из памяти. А так все правильно… И лесок тот же… приехали…
Землекопы, следуя совету Конькова, стали лагерем на пологом месте, на лужайке неподалеку от родника. Развьючили лошадей, поставили палатку, смастерили на скорую руку из камней очаг. Майрык принялся соображать куурдак* из зайчатины, набитой им на тропе.
(*Куурдак — жаркое)
— Пойдем прогуляемся, — предложил Толену Коньков, — разомнем ноги.
Рабочие неспешно пошли по косогору. Пошли вдоль заросшей и осыпавшейся траншеи. На насыпи лежал основательно съеденный ржавчиной обломок лопаты, Толен пнул железку ногой. Коньков заметил это, подобрал обломок, осмотрел его, а затем положил на место.
— Моя. Довоенная,— сказал он улыбаясь. — Железка…
— Зарос шрамик,—сказал Толен, оглядывая траншею.
— Чего не зарасти: здесь тихо и поливает небось, как из лейки.
Землекопы медленно, нога в ногу, заложив руки за спину, поднялись на склон горы. Присели на корточки. Замолчали.
— Иной раз лежишь в окопе, а сам думаешь: «Вот, Коньков, судьба твоя вся — в траншее. И в мирное, значит, время, и в войну… Рыл траншеи, воюешь в траншеях, а прихлопнут — что тогда? Тогда, значит, Дмитрий, закопают тебя в траншее… Судьба? Нет, думаю, вернусь живым — пойду в кузницу, или в шофера, или в столярку, а к канавам — отворот… Наелся…»
— Расклеился ни к чему, старый,— сказал укоризненно Толен.
— Стукнуло в голову…
— Пора пожалеть свой мотор… И колеса тоже, — сказал после минутной паузы Толен. — Они не казенные — может быть, остановишься?.. Главное — сойти вовремя на своей станции. Проспишь — придется нажимать на стоп-кран..
— Сам чувствую, подъезжаю,— сказал, успокоившись вмиг, деловито Коньков. — Еще немного покопаюсь, а там можно и оформлять документы…
На другое утро, забрав лошадей, уехал Майрык.
Едва-едва светало. Майрык заседлал коня, затем привязал других коней в цепочку друг к другу. Вошел в палатку, ткнул рукой под бок Толена — тот проснулся, открыл глаза.
— Доброе утро,— сказал тихо Майрык.
— Ага,— сказал спросонок Толен.
— Уезжаю, — сказал Майрык и, не дожидаясь ответа, стал тормошить Конькова: — Доброе утро, Дмитрич.
— Что случилось, Миша?
— Уезжаю.
Вскочил с постели Кадрахун.
— Уезжаю.
Практиканта будить он почему-то застеснялся, но тот проснулся сам и молча непонимающе уставился на Конькова.
Майрык присел на краешек кровати, закурил, отчаянно закашлял.
— Зачем так рано, Миша? — поинтересовался Коньков.
— Самый раз, — сказал задумчиво Майрык. —Может быть, подстрелю какую-нибудь заразу по дороге…
— Верно, — согласился Коньков, — сейчас небось зверья на водопое собралось…
— Во-во! — обрадовался догадливости товарища Майрык. — На водопое. Я поеду по другой тропе. Покараулю. Может быть, что-нибудь попадется на мушку…
— Езжай, Миша. Ормоновичу скажи, чтобы не беспокоился. Езжай,— сказал Коньков, — а мы еще поспим малость. Больно рано.
— Ага, Миша, давай, — сказал Толен, с головой закапываясь в спальник.
Примеру Толена и Конькова последовали и остальные обитатели палатки.
— Спите, — согласился Майрык, хотя и был, судя по его голосу, несколько огорчен тем, что ему не удалось на сей раз полностью отвести душу. Землекопы вскоре дружно один за другим захрапели, Майрык, растерянно уставившись в одну точку, посидел еще минут десять, выкурил до конца сигарету, а затем, бросив в темноту: «Пока, поеду…» — решительно выскочил из палатки.
И пошли дни в Каракиике! Длинные и короткие, солнечные вперемежку с дождливыми, дни-пустышки и такие, которые память взяла целиком, от первого сурчиного свиста до первых, едва пробившихся сквозь вязкое полотно небосвода.
…Прошло полмесяца с тех пор, как землекопы пришли в Каракиик…
Коньков, присев на корточки, отбивал лезвие лопаты и говорил не то себе, не то Толену, который возился в углу палатки:
— Лопата — кочерыжка, железка, а тоже имеет свое предназначение… Она хотя и грубая вещь, но тоже не без грамоты. Любит, когда к ней относятся с пониманием… В камнях она беззуба. Мягкий грунт, суглинок или когда надо подравнять стенки в выработке — вот тогда другое дело. Так, чтобы каждая жилочка толщиной с волосинку была, как на фотокарточке. У кое-кого лопата, я заметил, ходит как попало. Одни зазубрины на теле… Для грубой работы есть другие инструменты. Нахалы. Вот кайло. С норовом. Долбач. Дятел. Любит точку. Садит и садит в точку, а камень не терпит — трескается…
Кадрахун, не дожидаясь Конькова, ушел на канаву. Следом должен был идти и Коньков. Засобирался в дорогу и Толен.
Путь к месту работы, к небольшой седловине, пролегал через сухое устье сая, по бокам которого виднелись розовато-бурые треугольники осыпей, по косогору с чахлыми рощицами шиповника, бескровными щеточками эфедры, через голый горб хребта. Чуточку ниже изгиба седловины, вокруг родника, ярко-зеленой кляксой, посаженной на серый лист, лежала поляна с жесткими непахучими травами; на краешке поляны стоял раскидистый куст барбариса, от которого наискосок кверху, к пуповине седловины тянулась желтая полоса — магистральная канава. Вот к ней-то и держал путь Толен.
Стояло росное утро, и Толен, радуясь прохладе, не мешкая приступил к работе. Он спрыгнул на дно канавы и принялся орудовать ломом, грабаркой и лопатой-— наверх полетели комья глины, рассыпчато зашуршал по листьям травы песок, покатились по склону, ухая, ударяясь о различные преграды и постепенно затихая, галька и валуны. Ближе к полудню вместе с жарой пришла и усталость. Землекоп попил из родника воды и хотел было уже продолжать работу, но вдруг раздумал, прилег на траву под куст и сквозь дрему увидел мальчика в детдомовской гимнастерке. Мальчик, блуждая среди деревьев, шел к нему. Остановился. Землекоп присмотрелся: боже, да это же он, Толен! Он пошел навстречу — мальчик отступил назад. «Не узнаешь»,— подумал землекоп, сделав еще шаг вперед. Мальчик попятился и вдруг, резко повернувшись, побежал. Толен за ним. Бежал он недолго. Что-то хлестнуло его по ноге. Он упал. Он падал медленно-медленно и уже не падал — летел. Летел к облакам, пахнущим хвоей и незнакомыми травами.
…Он открыл глаза и обнаружил над собой в небе в розоватом свете огромное облако — значит, в то время, когда он спал, жизнь ушла вперед, сдвинув солнце ближе к горам, преобразовав воздух в прохладный ветерок, а тишину — во множество звуков. Он скользнул взглядом вниз и от неожиданности привстал: неподалеку верхом на лошади сидела женщина, а вокруг, многоголосо блея, сбивая и выщипывая травы, перекатывалась отара овец. Голова повязана светлым с потускневшими красками платком, одета женщина в длинное с широким подолом ситцевое платье. Лицо ее обветрено. В глазах — любопытство. Под жилетом из розового поношенного бархата угадывались упругие груди, должно быть пропитанные самыми сладкими соками. Женщины, которых знал Толен, были другими — они была слишком понятными и потому не способными разбудить в нем мгновенную тоску по ласке.
— Извините за то, что побеспокоила, — сказала женщина.
Толен ответил неловко, что-то вроде «ничего, бывает». Эта растерянность передалась и женщине, и она тоже сказала что-то неловкое.
— Эже, заворачивайте отару! — раздался голос сверху.
Толен обернулся и увидел на вершине горы верхом ва лошади подростка, подравнивавшего рассыпавшуюся по склону отару. Ему показалось, что женщина обрадовалась голосу мальчика. Она, поспешно хлестнув, коня камчой, устремилась вниз, что-то выкрикнула, и вскоре отара, сжавшись в живой поток, ринулась за косогор. Толен растерянно следил за чабанами, у которых обычные и простые вещи получались осмысленными по-особому.
Отара исчезла за горой, постепенно потонули в небе выкрики чабанов, а чуточку позже осела пыль, взбитая отарой. Стало тихо. Толен, опомнившись, вскочил на ноги, недоумевая всматривался в даль, и прошло немало времени, прежде чем решился продолжить работу.
Толен пришел в лагерь первым. Перед закатом вернулись Коньков и Кадрахун. Землекопы ели приготовленную Толеном похлебку из бараньей тушенки, густо перемешанной с вермишелью, и делились новостями.
— Попался дурак в канаве, — прихлебывая, говорил Коньков.
— Большой? — любопытствовал Толен.
— Как тебе сказать? — Коньков щурился, прикидывал. — В обхват. Попробуй вытащи такой наверх.
— Аллювий, — щегольнул знаниями Кадрахун.
— Это ежели по-ученому, а так — дурак: лежит не там, где положено.
— Вытащил?
— Кадрахун подсобил. А так бы помер, надорвался. Я его и так, и эдак, он — ни на сантиметр.
— Говорит: катись, Экскаватор, — снова вмешался Кадрахун. — Я подошел тихо сзади. Стою смотрю. Он, — Кадрахун кивнул на Конькова,— гладит этого… дурака и говорит вслух: «Ну давай, родненький, вытряхивайся. Не мучь старика!..» А сам плачет… Я не выдержал, спрашиваю: «Чего «давай», Дмитриевич? Кого просишь?»
— Он?
— Плачет.
— Не плакал я, — возразил Коньков, —выдумывает он.
— Слезы были на глазах.
— Так то от натуги.
— Не знаю, брат, от чего. — Кадрахун сдобрил фразу тяжелым, точно каменная глыба, словом, повергнув приятеля в пропасть конфуза. Толен сдержанно улыбнулся. Кадрахун, радуясь своей шутке, засмеялся.
А тут уточнять и документировать выработки подъехал практикант. Он устроился в углу палатки, расстелив прямо на земле спальный мешок, вручил письмо Кадрахуну, поужинал, а затем, почесывая бороду, поинтересовался:
— Ну, как, мальчики, дела по-прежнему идут — контора пишет?
«Мальчики» согласно закивали головой.
— Хорошо, хорошо, — сказал, оглядывая палатку, практикант, — дела обмозгуем завтра.
Землекопы снова согласились, уразумев в словах его резон.
Практикант вытащил из полевой сумки знакомую книгу в коричневом переплете, положил ее перед собой. Влез в спальный мешок. Толен полюбопытствовал, взял книгу в руки и стал медленно перелистывать, что-то выискивая. Нашел. Протянул книгу практиканту, с комфортом устроившемуся в спальном мешке поверх-толстого слоя еловой хвои. Он ткнул пальцем на строчки: «…Призрак она сотворила, имевший наружность прекрасной дочери Икария, светлой Ифтимы…» Мол, как же это так: призрак с прекрасной наружностью? И кто такие Икарий и Ифтима? Практикант небрежно ознакомился с вопросом, загадочно улыбнулся, поправил у изголовья хвою, положил под голову руку и, с минуту помолчав, с обезоруживающей откровенностью вдруг признался в том, что и он сам запутался в именах, хотя суть книги не в именах… И он стал пересказывать содержание книги. Землекопам кое-что из того, о чем рассказывал практикант, было знакомо по кинофильму, который в нынешнем году прокрутили в поселке. Фильм назывался «Странствия Одиссея». Землекопы молча и уважительно слушали. И лишь где-то в конце Коньков перебил рассказчика и сказал Кадрахуну:
— Вроде бы про тебя, Закиров. Ты тоже, не хуже того, скитался по скалам, а жена… ждала…
— Даже очень похоже, — ответил тот, — на то она и жена.
— Что она пишет? — поинтересовался Коньков. — Дома в порядке?
Кадрахун хлопнул конвертом по ладони, а затем аккуратно положил его в бумажник. Практикант блаженно закрыл глаза, то ли о чем-то размышляя, то ли прислушиваясь к участливой беседе двух землекопов. Толен вышел из палатки и стал всматриваться в темное очертание гор.
— Огород полила… С водой туго у нас, — слышался из палатки голос Кадрахуна, — улица у нас длинная. У каждого свой огород, Земля сохнет. Вода по арыку сначала забежит к тому, кто живет в конце улицы. А я, дорогой, живу в центре. Пока до меня дойдет вода, кричи караул! Зови пожарников…
— Если жена работящая, меньше беспокойств…
— Все равно болит сердце.
— Завтра погода будет веселая! — сказал в глубине палатки Коньков.
— Тьфу! Тьфу! — сплюнул через плечо Кадрахун. — Не сглазь.
— Пора бы. Даем по три куба в день — баловство… — сказал жалостливым голосом Коньков, — харчи так не отработаем.
Толен знал истину, выверенную днями и неделями совместной жизни в горах: если Коньков говорит жалостливым голосом, значит, дела идут у него неплохо, если Коньков прибедняется, значит, он не беден. Толен снова в который раз подивился житейской хитрости приятеля.
Он увидел отару издалека. Она шла вдоль леска по противоположному склону горы, скатилась вниз, исчезла за поворотом, чтобы вновь появиться в поле зрения в устье сая, где в реку Каракиик впадала безымянная речушка.
Отсюда, сверху, обзор был великолепным. Отара, достигнув устья речушки, остановилась, спустя некоторое время, спасаясь от жары, сбилась небольшими группами в тенистых местах — под кустарниками и под выступами камней вдоль реки. Она пробыла там не менее двух часов, а потом, когда спала жара, двинулась дальше.
В следующий раз повторилось то же самое, и, когда спустя несколько дней Коньков объявил всеобщую стирку, Толен не мешкая предложил место стирки…
Было похоже на разочарование. На ней было другое платье, другой, черный в красных цветах, платок, в глазах настороженность, на лице с трудом скрываемая усталость. Неужели та, в лесу, приснилась и сон, длившийся многие дни, только что прервался?
— Жаныбек, — сказала она громким натужным голосом мальчику, — погоним дальше.
— Зачем, эже? Лучшего места не найти, — возразил горячо мальчик.
— Знаю. Здесь человек.
— Ну и что, эже?
— Не будем мешать…
Толен обернулся.
— Садитесь. Вы нам нисколько не помешаете, — сказал Толен.
— Не может быть…
— Видите, эже, он не возражает, — сказал, посмеиваясь, мальчик.
— Подгони овец к камням в тень, —сказала женщина, слезая с лошади.
Жаныбек так и сделал, затем, привязав коня, направился к Толену.
— Салам алейкум! — сказал мальчик храбро, по-мужски протягивая Толену руку.
— Здравствуй! Тебя как зовут?
— Жаныбек. А вас?
— Толен. Садись.
Жаныбек сел на камень.
Толен вспомнил о Конькове, который шарахнулся в тугаи нагишом при появлении чабанов. Он взял одежду приятеля и пошел в заросли. Вскоре оттуда они вышли вместе, видимо, немало удивив чабанов. Коньков смущенно, кивком головы поздоровался с женщиной, присел на усеянный сплошь каменными окатышами берег и стал стирать. Толен вернулся на прежнее место, сел рядом с мальчиком.
— В лощине стоят палатки, не ваши? — поинтересовался Жаныбек. — Мы каждый день над вами проезжаем… Вас четверо.
— Трое… Сейчас трое… Вот он, — кивнул Толен на Конькова, — и еще один, с кошачьими усами.
— В прошлом году геологов было больше.
— Как ты догадался, что мы геологи?
— К нам, в Каракиик, только и приезжают геологи… Поковыряются, осенью уезжают… Копают, копают. Что-то ищут, а потом уезжают…
— И больше никого не бывает?
— Почему же! Приезжает начальство дня на два.
— И все?
— Все. Кто сюда приедет? Каракиик — не курорт, — сказал пo-взрослому рассудительный Жаныбек. — Сейчас людям подавай телевизоры, кино, театры.
— Ты угадал: мы геологи.
— Каждому свое, — сказал Жаныбек, шмыгнув носом.
— Мудрый ты человек, Жаныбек, только с носом у тебя непорядок — капает…
Мальчик смущенно утерся.
— Ничего, брат, быпает… Извини… У тебя тоже есть свое дело?
— А вон, — Жаныбек показал рукой па отару, — пасем, сами видите.
— Тебе учиться надо.
— Я и учусь.
— Где учишься? Здесь есть школа?
— В Каракиике школа? Школа наша в долине, за горами. Я в этом году не учусь.
— Почему?
— Отстал. Отец сказал, чтобы отдохнул в этом году.
— Как же ты так?
— Заболел — и отстал.
— Тогда все правильно.
— Что правильно?
— Что пасешь, работаешь.
— Помогаю.
— Она кто? — Толен незаметно показал на женщину, которая, привязав коня за сук дерева, сидела на берегу реки.
— Эже. Шакен-эже.
— Сестра?
— Нет. Живем в одном стойбище. Видели там в низине три юрты? Две из них наши, третья — старика Борубая…
Шакен, внешне ничем не проявляя своего любопытства, краешком глаза следила за незнакомыми людьми. Тот, пожилой, присев на корточки, усердно тер белье о шершавую поверхность глыбы, выглядывавшей из воды. Этот… курил, но, судя по всему, через минуту-другую собирался последовать примеру товарища. Впрочем, она ничего другого и не ожидала от горожан, которые здесь, в горах, выглядели так забавно… Она расстелила на траве платок, выложила кусочки вареного мяса, боорсок*. Окликнула мальчика.
(*Боорсок — мелкие лепешечки (пончики), зажаренные в масле)
— Ну что, наговорились?
— Эжеке, это геологи, — сказал Жаныбек, усаживаясь и сразу же протянув руки за едой.
— Не торопись, — остановила Шакен мальчика, — сначала пригласи приятелей, ведь неудобно.
Жаныбек, откровенно обрадовавшись предложению, бросился к землекопам и вскоре привел их с собой.
Поздоровались. Толен, не дожидаясь вторичного приглашения, сел напротив женщины, рядом с ним пристроился и Коньков.
— Разделите с нами скудный обед, — сказала Шакен.
— Меня зовут Толен, его — Дмитрий Федорович Коньков, — сдержанно представился Толен.
Шакеи не ответила. Толен, столкнувшись с сопротивлением, замолк. Молчал и Коньков. И лишь Жаныбек разошелся вовсю. Толен слушал мальчика, коротко отвечал на его вопросы.
— Кто же стирает в холодной воде? — наконец обронила женщина.
— Добрые женщины не спрашивают, как нужно стирать, так, Жаныбек?
Мальчик, соглашаясь, кивнул головой.
— Как поступают эти… добрые женщины?
— Не спрашивая, стирают сами, — улыбнулся Толен.
Шакен призадумалась.
— Жаль мне вас, — сказала она затем. — Выберу время и постираю… Давайте…
Землекопы стали отказываться.
— Давайте, давайте! — сказала решительно женщина. — Жаныбек, сбегай за бельем.
Жаныбек принес узелок, положил его у ног Шакен.
— Потерпите… Завтра пришлю с Жаныбеком.
— Чего беспокоитесь. Забегу сам… А заодно моему другу, — Толен кивнул на Жаныбека, — подброшу таблетки — будем лечить нос…
— Таблетками его уже лечили, не помогло.
— Кто лечил?
— Моя подруга Гульжамал.
— Не сестра ли пасечника?
— Никакая она ему не сестра, — молвила женщина, а затем, осененная догадкой, подозрительно покосилась: — Вы знаете ее?
— Хорошая… Веселая у вас подруга,— сказал вместо ответа Толен.
Женщина не почувствовала иронии и, довольная похвалой, улыбнулась.
— Мы с ней познакомились в городе, — она выделила «в городе», — на слете чабанов…
— Так она чабан?
— Что вы! Она городская. Заведующая аптекой. В Джалал-Абаде.
Да разве дело было только в Гульжамал! А город? Ведь тогда она впервые попала в город, каким он необычным показался ей! И что это за дни были! И все благодаря знакомству с Гульжамал!.. Она, не теряя нити разговора, стала припоминать то, что было связано с Гульжамал, с городом…
…Едва Шакен вошла в номер, Шаимбетова, она же Гульжамал, бросилась ей навстречу, взяла из ее рук чемодан, плащ. Они познакомились, а через минуту-другую, словно закадычные подруги, встретившиеся через много лет, весело обменивались новостями, причем обращаясь на «ты», а потом говорила одна Гульжамал. Шакен же слушала, вздыхала, восхищалась, удивлялась, негодовала, сочувствовала. Боже, сколько интересного сообщила в тот вечер Гульжамал!.. Вот-де, мол, дел у нее сотни и со всеми надобно управиться. У дяди затерялись четыре года трудового стажа — надо обязательно сходить в архив… У них в дефиците черные, с яркими цветами платки. Вдруг они здесь лежат на прилавках и пылятся! И это не все. Надо навестить одного артиста, родственника, а заодно сходить в театр и посмотреть спектакль с его участием. А дальше и того больше. Ей предстояло обежать едва ли не всех специалистов-медиков, знаменитостей столицы. Гульжамал могла часами рассказывать о своем недуге. Ее почки были напичканы камушками. Она рассказывала о них с уверенностью человека, который при надобности мог бы без особого труда извлечь их, потрогать, пересчитать, подержать на ладони, погадать на них судьбу, а затем положить их снова на место. Слушая ее, можно было подумать, что она счастлива тем, что у нее была такая редкая и веселая хворь, была удовлетворена всем, что вертелось вокруг этой болезни: командировками, знакомствами с врачами, возможностью лечиться на известных курортах…
В тот же вечер разговор зашел о мужчинах. У Гульжамал на этот счет была своя точка зрения. «Никаких уступок мужчинам! Любовь? Глупости! — делилась она с подругой. — Главное, милочка, чтобы он уважал тебя. Разве так важно, чтобы была непременно любовь? Главное — уважение. Мужчина, милочка, устроен примитивно: чем больнее ущипнешь его, тем больше он уважает тебя…» Рассказала она и о своем прошлом.
Оно у нее делилось на три периода. В первый период не было ничего, потом из ничего возникла туманность — этот период биографии был довольно мрачным и состоял из сплошных глупостей и ошибок. Она полюбила (был на душе и такой грех), вышла замуж, муж — водитель такси — попытался подчинить ее, но именно в это время удачно сработали центростремительные силы, объединившие разрозненные частицы воли в одно целое: Гульжамал гордо ушла. Годом позже был еще один грех, едва не закончившийся вторичным замужеством, но она вовремя нажала на педаль тормоза… После этого началась главная часть биографии, без глупостей, ошибок — пора завоеванной в нелегкой борьбе с мужчинами, да и с самой собой, свободы. Мужчин Гульжамал держала на расстоянии и если уж и решалась изредка кого-либо из них приблизить к себе, то делала это исключительно из желания поводить за нос.
В первый же вечер, после долгого делового дня, вновь встретившись в номере, Гульжамал порывисто расцеловала Шакен. На другой день Шакен, подражая подруге, попыталась поцеловать при встрече Гульжамал, но сделала это так неловко, что Гульжамал, скрыв за улыбкой свое неудовольствие, сказала ей:
— Милочка, ты меня поцеловала, как свою свекровь, которая в течение года содержала тебя на одной жарме…
А потом они были в гостях у артиста — тот пригласил их в театр.
Вошли в зал. Уселись. Начался спектакль. Шакен стала искать на сцене знакомого артиста. Но его долго не было. Кончился первый акт, начался второй, а артиста все еще не было. Но вот он появился. Боже, как вышел он на сцену! Ворвался! Как ветер! Жаль, что рядом с ней сидела Гульжамал. Будь на ее месте другая, Шакен непременно похвастала бы: актер, влетевший в гущу событий барсом, — ее знакомый! «Ну как?» — спрашивала тихо Гульжамал. Шакен смущалась и отвечала на вопрос вопросом: «Тот не твой ли родственник?» — «Он. Как играет?» — «Хорошо. Голос какой…» — «Да, он талантлив. Только зажимают его». — «Как. это понять?» — «Не дают главные роли…» А между тем пламя на сцене начало гаснуть. А вот и вовсе погасло.
Артист вызвался провожать женщин. Гульжамал с женой актера пошли медленно по узкому тротуару. Шакен вместе с актером — следом. Улучив момент, артист взял за локоть Шакен и быстро и как бы испуганно спросил: «Вы завтра свободны?» — «Завтра воскресенье, — ответила Шакен. — Нам с Гульжамал делать вроде бы нечего». — «В таком случае я предлагаю провести время вместе», — сказал храбро артист. «Вместе? Где?» — «Скажем… в ресторане…» Шакен никогда не бывала в ресторане, и поэтому предложение пришлось ей по душе. Но было неизвестно, как отнесется к этой затее Гульжамал. «Гульжамал? Что вы! — весело испугался актер. — Гульжамал, дорогая, не должна об этом знать». — «Без нее нельзя», — наконец-то догадавшись о смысле предложения мужчины, сказала она. «Жаль! Хотел побеседовать… Вы такая красивая!..»
Всласть «оттузив» родственника, который, как выяснилось наконец, был мужем ее троюродной сестры, Гульжамал, поостыв, вдруг несколько удивленно заключила: «Верить, конечно, ему не следует, но ты, милочка, и в самом деле красива… и даже очень».
И сейчас ей на миг представилась сцена в театре. В центре стоит о н а, Шакен. Вот вихрем врывается о н, но не тот, артист, а вот этот, сидящий напротив нее на берегу реки. Врывается. Взгляд его устремлен на нее. Шакен знала, что недурна собой. На нее заглядывались. Но чтобы об этом сказали прямо в глаза… А что, если тогда артист пошутил?.. И этот смотрит словно бы невзначай, но внимательно и цепко… Шакен покраснела.
— Вы разве знаете Гульжамал? — повторила она свой вопрос. И вдруг не столько догадались, сколько почувствовала: да, знает! И наверно, знает все! И то, как Гульжамал неожиданно недавно, спустя два года после их знакомства в городе, нагрянула в гости в Каракиик. И то, как нелегко ей было сделать это — бездорожье, два перевала — спасибо пасечнику Джумабаю, подбросившему ее на лошади. И то, как ловко она провела колхозное начальство, назвавшись ее, Шакен, сестрой. И то, как она безуспешно лечила таблетками каракиикцев. И то, как — о боже! — однажды она, посетив избушку пасечника Джумабая, пробыла там почти полмесяца. И то, как она улетела на вертолете… О, как она садилась в вертолет! У дверей стоял летчик. Он подал ей руку, Гульжамал легко и быстро взобралась, помахала на прощание… И то, как все погрустнело после ее отъезда…
Знает ли он, Толен, женщину, назвавшуюся сестрой пасечника?.. Мал этот мир — Каракиик, не упрятаться от всевидящего ока здесь и муравью!.. Они шли тогда нижней тропой вдоль реки через рощу старых тополей. Первым услышал музыку Коньков. «Что это там гремит—уж не музыка ли? У тебя, Толя, ухо острое, прислушайся», — сказал он, замедляя шаг.
Толен прислушался: и в самом деле музыка! И где? .Здесь, в горах!..
Не прошло и минуты, как им все стало ясно: на берегу реки с транзисторным приемником в руках стояла молодая полная в брючном костюме женщина. Увидев проходивших стороной людей, женщина, обращаясь к Толену, позвала: «Молодой человек, на минутку!»
Толен, а следом за ним Коньков с Кадрахуном подошли к ней. Толен вежливо, а Коньков, Кадрахун — те и вовсе почтительно поздоровались. Женщина, предварительно крутанув музыку на полную громкость, радостно, очень доверительно пожаловалась: «Вот видите, никак не перейду реку!»
Женщина коротко рассказала о себе: она гостила у брата, пасечника Иманбаева; тут неподалеку жила ее подруга; она направлялась к ней и вот на полпути застряла… Транспорта здесь, как известно, никакого, а лезть в холодную воду никоим образом ей нельзя — вмиг могла простудиться…
«Господи, да уж откуда тут взяться транспорту», — воскликнул Коньков. «Положение»,— сказал в сердцах Кадрахун. Толен молчал, на него, по-прежнему излучая радость, с надеждой поглядывала женщина. Она терпеливо крутила рукоятку транзистора. «Ну-ка, давай!— Толен с решительностью подскочил к женщине, поднял ее, как в кино, на руки, пронес до берега, но, быстро обессилев, опустил на землю и, немного поразмыслив, скомандовал: — Садитесь на спину!»
Женщина, охая, со словами: «Вот чудеса», взобралась на спину землекопу, крепко обхватила его шею руками. Толен, тяжело ступая, вошел в ледяную воду и, выбирая ногами устойчивую гальку, двинулся на друтой берег.
«И-ех! Тойзентойфелъ! — орал сзади восторженно Кадрахун. — Держись правее! Подальше от камня — закрутит!! И-ех!»
В грудь упирался черный ящик, что-то царапало, душило, шептало в уши, но отступать было некуда. Впереди оставалось каких-нибудь десять метров. Нет, семь! Пять, три! Все! И-ех! Толен, весь взмокший, тяжело опустил ношу на землю.
«Благодарю вас!» — Женщина, положив на землю транзистор, красиво протянула руку спасителю, но Толен, словно не видел ее жеста, махнул рукой и со словами: «Ладно! Чего там!» — собрался в обратный путь. «Подождите! — заволновалась женщина. — Давайте обменяемся адресами». Она открыла сумочку, начала шарить в ней и что-то извлекать, но получилось у нее это неловко, сумочка упала на землю и содержимое ее — блокноты, коробочки, фотографии, бог знает еще что — высыпалось на траву. Толен поднял с земли фотокарточки, задержал на них взгляд. На одной из них у фонтана с сумочкой через плечо и опять же в брючном костюме была запечатлена его новая знакомая. Толен прочитал на обратной стороне фотографии: «На память дорогой подруге Шакен от горячо любящей ее Гульжамал». Судя по проставленной дате, надпись была сделана только что, — не исключено, женщина собиралась именно сегодня вручить ее подруге. На другой фотографии он увидел женщину и двоих детей, мальчика и девочку.
И снова поинтересовался: «На память дорогой подруге Гульжамал от Борубаевой Шакен и ее детей Сабита и Булбулки. Дорогая Гульжамал, помни всегда дни нашего пребывания в городе…»
Шакен привязала узелок с бельем к луке седла.
— А я вспомнила: мне о вас рассказывала Гульжамал! Это вы ее перенесли через реку,—сказала она, сев на коня, и, не дожидаясь ответа, добавила: — Ну вот и познакомились, и поговорили — пора приняться за дело… Хотя, кажется, я вас оставила без работы… Нелегко придется без дела… Жаль…
— Ведь сколько гор, милая! Сколько гор — столько и дел, — сказал Коньков.
— Значит, до завтра,— сказал Толен.
— До свиданья! — Женщина ударила коня под бок и вскоре скрылась в тугаях.
Пятью днями позже Толен снова сидел у камней на берегу реки со своими новыми знакомыми. Пять дней — не бог весть какой большой срок, и казалось, ничего за это время не изменилось. Все так же словоохотлив и любопытен был Жаныбек и, напротив, немногословна и осторожна была Шакен. И все же…
— Старик — ваш отец? — спрашивал Толен у женщины.
— Свекор, — отвечала та, —но мне он как отец. Заботы одни. Вместе присматриваем за отарой.
— А тот, маленького роста?
— Его отец, — Шакен кивнула в сторону Жаныбека, — Абдрасул-агай.
…Толен вспоминал подробности своего вчерашнего визита в стойбище Борубая. В юрте сидели вчетвером: Борубай, Толен и еще двое. Лицо одного из них, Абдрасула, ему было знакомо. Он силился вспомнить, где они могли встречаться.
«Каких только геологов не было в Каракиике, — рассказывал Борубай собеседникам. — Из Москвы, — старик загнул палец, — Ташкента, Фрунзе — эти бывают у нас почти ежегодно, — Алма-Аты и даже из Сибири — они-то что потеряли здесь? Ищут. И чего только не ищут,— старик стал загибать пальцы на другой руке, — свинец, ртуть, уголь и даже… эту… воду…»
«А они, — Абдрасул скосил лукаво взгляд в сторону Толена, — небось ищут все разом».
«Они ищут золото, — сказал в тон Абдрасулу Борубай, — чувствуется, на меньшее они не станут растрачивать силу».
«Золото», — подтвердил спокойно Толен, почуяв, что старпк пытается его поддеть.
«Ищите. Каракиик немаленький. Вдруг найдете — станете богаче…»
Абдрасул старательно разливал в пиалы чай и, улыбаясь и подмигивая Толену, говорил: «Если они ищут так, как дерутся после выпивок, тогда все в порядке — считай, отыщут… А драться, ой-ой!..»
И Толен вспомнил: так ведь это был чабан из «ресторана»!
Третий мужчина, сидевший напротив Толена, не проронил ни слова. Он, казалось, был безучастен к происходившему. Но вот в его узких глазах вспыхнул на какое-то мгновение огонек. Вспыхнул и сразу же исчез, метнувшись за краешек глаза, и Толен понял, что за кажущейся безучастностью этого человека скрывалось жгучее любопытство.
«Как у тебя, Каке?» — вдруг, словно обнаружив догадку гостя, обратился к мужчине старик.
«Неплохо»,— коротко ответил тот.
«Что может быть плохого у него? — сказал, посмеиваясь, Абдрасул. — Выгнал табун в горы — и живи в свое удовольствие. Никакого присмотра… В неделю раз объедет, пересчитает — и назад в объятия жены…»
Мужчина смутился.
«Исчезли волки, — сказал старик, — в этом году ни одного случая… Словно сквозь землю провалились».
«Я этому не верю, — сказал Абдрасул, — вот и Джумабай говорил…»
«Что тебе говорил Джумабай?» — поинтересовался Борубай.
«Разве не слышали в позапрошлую ночь пальбу?»
«Жумабай стрелял?»
«Он говорил, что его лошадь жалась к домику. Отгонит — она снова льнет».
«Ему, помнится, и медведи мерещились…»
«Мерещились»,— согласился, смеясь, Абдрасул.
«Волк хитер… ласков, с жертвой заигрывает, ластится к ней…»
«Вы сами видели его. Боке?»
«Слышал. Рассказывали… Ну бог с ними, с волками. Скажи, Каке, — повернулся он снова к Конурбаю, — говорят, у тебя пошел ладный кумыс. Это верно?»
«Приезжайте, Боке», — пригласил старика мужчина вместо ответа.
«Чего ты его прячешь?»
«Не прячу, приезжайте».
«Как же я к тебе поеду?»
«Хорошо, привезу сам. Хотите, привезу сегодня же, сейчас?»
«Сиди… Тебе только скажи что-нибудь, ты — в пекло. Испробую твой кумыс… У тебя дома испробую. Как-нибудь соберусь…»
За юртой послышался шум, блеяние овец.
«Пригнали отару», — сказал, поднимаясь с места, Абдрасул.
«Пригнали», — сказал Борубай, также встав с места.
Мужчины вышли из юрты. Толен тут же с ними распрощался. Поднимаясь на гору, он вспомнил про белье, на секунду остановился, раздумывая, возвращаться ему за ним или нет. Обернулся. На стойбище загоняли овец в кошару. Мужчины, с которыми он только что сидел и чаевничал в юрте, наблюдали за чабанами. Но вот один из них, тот самый, с которым Борубай вел беседу, называя его ласково «Каке», обернулся, пристально и, казалось, равнодушно взглянул на тропу, на Толена.
Толен поспешно зашагал дальше…
— Ну, а…
— Такой высокий? Это же Конурбай. Он из соседнего стойбища. Если подниметесь вон на ту гору, — Шакен показала на двугорбую вершину, сплошь покрытую зеленым растительным войлоком, — увидите палатку Конурбая. Он табунщик. Смотрит за колхозным табуном…
— Свекор еще двигается?
— Держится. Старается держаться. Оп еще по лестнице может взобраться на крышу сарайчика…
— Зачем взбираться ему на крышу?
— Заставляет нужда. Стеречь овец. Видели, какая у нас кошара? Вся в дырах… Вот и стережем с ним по очереди.
— Здесь горы спокойные.
— Не скажите. Это они с первого взгляда такие… Недавно пасечник видел волков.
«Джумабаю и медведи мерещились»,— вспомнились Толену слова Борубая.
— Может быть, привиделось ему?
— Что вы! Он всю ночь палил из ружья…
«Доверчива», — подумал о женщине Толен.
«Выспрашивает, запоминает», — подумала в свою очередь о нем Шакен и вдруг спохватилась:
— Жаныбек! Выгоняй на склон овец.. Пора!
Она поспешно и ловко взобралась в седло, тронула коня. Но отъехать не успела, — ее окликнул Толен, напомнив ей о белье.
— Верно же! — Шакен быстро развязала накрепко завязанный сзади узелок и передала его Толеиу. Передала и засмеялась громко: — Голову потеряла с этим бельем, чтоб оно…
Ночь в Каракиике наступает сразу. Только что над горами висел слепящий диск солнца. На слабом ветру тихо покачивались метелки чия, у своих закопушек, пересвистывая, щурились сурки… А потом некто, словно волшебник из детской сказки, вылил на землю море черной туши, которая сначала быстро залила низины, русла к поймы рек, а затем террасы и редкие жилища чабанов, залила рыжие предгорья с оврагами и сайками, зеленые склоны гор с лесами, гребнями и выпирающими отовсюду грудами камней, островерхие вершины с белыми шапками ледников и наконец, затопила все небо, а затем этот некто бросил в море огромными пригоршнями крохотные кораблики-звезды и поплыли эти кораблики все дальше и дальше догонять закатившееся солнце…
На крыше сарайчика лежала Шакен. Она рассматривала звездное небо… Радом с ней — ружье, довольно странная штука, которая при необходимости, наверное, могла бы расколоть окружавший ее мир, как opeх, могла бы оглушить все живое… Шуршало под спиною сено. Страха не было. Вот так, с открытыми глазами надо лежать минут пятнадцать, лежать и думать об одном и том же, и тогда веки сомкнутся и длинная ночь пролетит как миг…
Но что это? Собака, растянувшаяся внизу у навеса, вдруг с лаем бросилась в темноту. Вот он, страх!
Шакен потянулась к ружью, насторожилась.
— Балтек! Балтек!—окликнул собаку мужской голос. принадлежавший геологу.
Еще не успев как следует опомниться, она услышала скрип лестницы.
— Не бойтесь, это я, — сказал Толен, поднявшись наверх.
— Сейчас же идите назад! Кто вас звал? — придя в себя, выпалила не на шутку встревоженная женщина. — Идите!
Но Толен не собирался уходить. Он сел рядом и начал бессвязно оправдываться. Не успел. Из юрты с фонарем в руках вышел старик. Постояв секунду-другую у юрты и оглядевшись вокруг, он направился к кошаре. Подошел к навесу, к тому месту, где находились Шакен и землекоп.
— Что стряслось? — поинтересовался старик. Шакен не ответила. Толену показалось, что она колебалась.
— Дочь, ты спишь? — окликнул громко старик.
— Слышу, отец, — сочла необходимым на сей раз отозваться Шакен.
— Что стряслось?
— Верно, собаки не поделили между собою кость.
— Не похоже…
— Может быть, волки.
Старик, не ответив, отошел от навеса, пошел вокруг кошары. Обогнул ее, то н дело останавливаясь, освещая ее изнутри. Вернулся.
— Овцы спокойны, — сказал он тихо, — волками здесь не пахло.
Шакен промолчала.
— Ты уже спала?
— Да, вздремнула.
— В юрту пойдешь?
— А здесь кто останется?
— Посижу я. Все равно уже сна не будет.
— Не хочется собирать постель, — с трудом унимая волнение, сказала женщина,—ничего здесь не случится со мною… Небось не съедят волки. Останусь…
Старик, видимо не ожидавший такого ответа, задумался.
— Ладно, пойду,— решился он после продолжительного раздумья. — Оставайся… Спи. Если что, окликнешь.
Старик медленно, словно бы нехотя, пошел в юрту. Толен, проводив взглядом его, вдруг откровенно и громко рассмеялся.
— Вы спятили! Разве так можно? — испуганно и быстро заговорила женщина. — Чему смеетесь?
— «Небось не съедят волки», — вспомнил слова женщины Толен. — Ловко у вас получилось.
— И что я с вами разговариваю? — не на шутку вскипела Шакен. Она подняла кверху ружье, сделав вид, что сейчас непременно выстрелит. — Уходите!
Толен спокойно забрал ружье.
— Что подумают люди! — простонала тогда Шакен, умоляюще и испуганно схватив его за руки.
Толен опустил ружье. После этого они минуту-другую, сидели молча, каждый по-своему обдумывая создавшееся положение.
— Извините, пойду, — первым нарушил неловкое и затянувшееся молчание Толен. Он приподнялся, шагнул в сторону лестницы. И вот эти простые «извините» и «пойду» вдруг мигом рассеяли все ее колебания.
— Сейчас нельзя, пусть уляжется отец, — сказала в тон ему она как-то виновато.
Толен сел на прежнее место.
— Вы шли по нижней тропе, — сказала Шакен, несколько успокоившись. — Ночью на ней нетрудно оступиться…
— Почему вы думаете, что я шел понизу?
— Собаки не учуяли… Почуяли поздно…
— Собаки ваши спят и видят во сне свою молодость.
— Сверху дует. Если бы шли оттуда, — Шакен показала рукой на юг, где, слабо освещенные лунным светом, пробившимся из-за облачной завесы, стояли вершины гор, — собаки почуяли бы за версту — не миновать бы переполоха…
— Да, мало было бы радости.
— Чему радоваться! Радоваться нечему. — Словно только теперь уразумев смысл происшедшего, она удивилась и добавила к сказанному: — Я не девушка на выданье. У меня двое детей.
— Знаю.
Шакен удивилась:
— Вы… знаете?
— Видел на фотографии. У вас в юрте, — солгал зачем-то Толен.
— И фотографии увидели? —оживилась Шакен.
— Дети учатся?
— В городе. В интернате. Сабит в шестом классе, а Булбулка второклашка… Надо было бы съездить, навестить — разве вырвешься?.. У вас тоже небось есть дети? — У меня нет детей.
— Извините, — смутилась Шакен, — я не подумала.
Толен достал сигарету, коробочку со спичками.
— Здесь нельзя. Потом покурите.
Откуда-то издалека, словно с того света, послышалось глухое, еле слышное пение реки. Рядом фыркнула и, судя по шуму, встала на ноги лошадь.
— Человек вы в возрасте, а ведете себя… Полезли ночью на крышу, — сказала укоризненно женщина, — да и на тропе опасно. Кругом обрывы. Свалиться в пропасть — чего проще в такую темень… Сколько же вы шли?
— Звезды только что пробивались на небе.
— Значит, быстро шагали.
— По холодку хорошо идти.
— А вот я боюсь.
— Чего бояться — камней? Гор?
— Темноты… Я всегда боялась темноты, И вот видите… Того, к чему не лежит сердце, не миновать…
— У вас ружье.
— Лежит рядышком — не мешает. А стрелять? Вы думаете, я когда-нибудь стреляла из него? — молвила Шакен и после паузы, не дожидаясь ответа, сказала совсем другое: — Отец не спит… И вообще посидите… Не жалко… Ну, пришли… И в самом деле, что страшного в том, что один человек пришел к другому… Вы ведь меня не съедите и не тронете?
— Не трону, не беспокойтесь, — сказал Толен и молча уставился в мглистую вязкость ночи.
— Что задумались?
— Вспомнил ваши слова… Верно: нет ничего особенного в том, что человек навестил человека… Завтра уезжаем…
— Работу закончили?
— Добили.
— Выходит, пришли попрощаться… А нам еще до самой осени ходить здесь. До наступления холодов. А летом, даст бог, и мы тронемся с места.
— В долину?
— На зимовье. В Арпа-Сай.
— В сентябре?
— Может быть, позже. Не знаю, как образуется погода. Вы-то где будете в это время?
Для Толена вопрос был неожидан. И в самом деле, где? К тому времени и у них, геологов, закончится сезон. Разъедутся по домам…
Толен притронулся к ее ладони, а затем вдруг, решившись, привлек ее к себе, припал к ее волосам…
Ночь пролетела стремительно.
— Скоро рассветет, — первой опомнилась Шакен.
Толен скосил взгляд на восток — там, в небе над островерхим перевалом, и в самом деле стало проступать молоко. — Я подержу собаку, — сказала она.
Они сошли вниз. Шакен окликнула собаку, и, когда та подбежала к ней, она обняла ее за шею.
— Идите.
— Я вам напишу, — сказал Толен.
— Зачем?
— Доведется — встретимся.
Толен ушел. Она, постояв минуту-другую, отпустила собаку и снова полезла на крышу, легла поверх одеяла…
Чабаны прогоняли отару через лужайку, где недавно располагалась палатка землекопов.
— Уехали, эжеке,— крикнул Жаныбек, скакавший впереди.
Шакен придержала коня, оглядела лужайку, прямоугольник, оттиснутый в траве, — след палатки, а затем, тронув коня, помчалась догонять отару.
БУЛБУЛКА
Калыков добился запланированных объемов. Район работ отряда нспещрился новыми шрамиками. Полевые дневники и журналы разбухли от записей наблюдений, соображений, цифр. И за каждой записью, цифрой — прожитая жизнь: минуты, часы, недели, огорчения и радости, горение и обыкновенная человеческая лень, уверенность и сомнения, удовлетворение и разочарование… Вот аккуратная пространная запись —все шло хорошо, значит, было о чем писать, было время н настроение; вот короткие, очень схожие записи-наблюдения: мол, из-за травяного покрова не удалось разглядеть строение слоев; вот размытые странички, на первой из них — несколько отпечатков капелек воды, на другой — больше, а следующая и вовсе размытая, буквы вкось-вкривь, все ясно: неожиданно пошел дождь, надо было быстро записать наблюдения и бежать под укрытие, под камень, под корень высохшего дерева, под крону дерева, а если не было ни того, ни другого, ни третьего — бежать вообще.
Мокрый, скользкий и крутой склон горы, холодный дождь пополам с тоскливой снежной крупой, а позади месяцы без семьи, детей, квартирного уюта, городской суеты, и тебе уже не двадцать и даже не тридцать, тебе за сорок, под пятьдесят и более, в тебе из того оркестра, который звучал призывно и весело в молодости, остался лишь один инструмент — ударник. Тук-тук-тук — это сердце, оно совсем рядом. Удивительно, как оно близко. Кажется, можно его потрогать, послушать иногда аритмичную дробь —и вот уже рука тянется к пузырьку с кругленькими белыми таблетками и нет-нет выскользнут слова упрека в адрес одной из самых тяжелых профессий, где десятки, сотни несовершенств, лишений оправданы, прикрыты всеобъемлющим, все-удобным словом «романтика»…
Но вот страницы с водяными пятнами закончились, пошли другие. В них снова неторопливость и степенность. Все понятно: проглянуло солнце, теплее стало на душе, снова сквозь сумрачную неопределенность обозначился смысл жизни… Как лучик из-за туч, выскользнула, сверкнув, идея.. Боже, идея, где ты была до этого?! В песчинке, в прожилке кварца, в той обнажившейся от старости и от шрамов горе, приютившей расплющенную временем арчу… Как донести этот лучик до лагеря и бросить его на полевой столик камералки, чтобы засветились от него надеждой глаза товарищей! Чтобы вспыхнул спор, и чтобы сон испуганно шарахнулся в сторону!
Калыков был доволен.
В одном безымянном сайке в лотке одного техника мелькнуло то, что составляло предмет поисков партии. Мелькнуло всего несколько крохотных зернышек, но и их было достаточно для того, чтобы взбудоражить партию, вселить надежду в сердца. Калыков цепко ухватился за участок, который сулил немалое. Он бросил на его исследование большую часть сил… И не прогадал. Искомый минерал был обнаружен еще, а затем еще и еще. Чем выше по руслу реки поднимались геологи, тем в лотках его становилось больше. Геологи неторопливо нанесли на карту точки, в которых были найдены рудные зернышки, потом соединили точки — получилась полоса, уходившая в гору. «Вот оно, рудное тело,— думал Калыков,— оно где-то здесь, под горой». Но гора была сплошь покрыта растительностью. Калыков, не теряя времени, решил рыть здесь траншеи и снарядил для этой цели Конькова, Кадрахуна и Толена. Практикант аккуратно документировал выработки, брал пробы… Пробы тщательно исследовалась. Но, к огорчению геологов, они оказались «пустыми». Одна за другой. И уже закрадывалось сомнение. И вдруг… в последних пробах под занавес сезона снова мелькнули рудные зерна. То, что они найдены в Толеновой канаве, было чистой случайностью.
Но Калыкову причастность Толена к многообещающим пробам показалась особенно знаменательной, и он, как-то увидев его в кругу землекопов, дружески и чуточку удивленно сказал:
— Ну, брат…
А тут еще подоспел конец сезона. Начались сборы, Все было подсчитано, учтено, упаковано: и дневники, и журналы, и пробы, и рабочие инструменты, и кухонная утварь. Словом, было отчего быть удовлетворенным.
У загруженных доверху грузовиков стояли маленькими толпами отъезжающие. Калыков осматривал машины, проверяя их готовность, и говорил после осмотра коротко водителям: «можно», «давай», «здесь все». Рабочие сидели в машине с тентом на откидных скамейках, притулившись к борту. Калыков заглянул во внутрь фургона и со словами: «Здесь тоже порядок — можно двигаться», пошел дальше, но вдруг спохватился, вернулся, снова заглянул в кузов, отыскал Толена.
— Ты куда теперь, Мамытбеков? — поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, сказал: — Если что, давай в следующем году к нам. Приму охотно…
— До следующего года, Марат Ормонович, надо дожить,— сказал рассудительно Толен:
— А ты попробуй — доживи, — сказал улыбаясь Калыков, — доживешь — к нам…
Машина тронулась.
Домой!
Джалал-абадский поезд отправлялся через два дня. Это было кстати. За два дня можно было вдохнуть в себя суетность города, в котором у него было немало знакомых людей и памятных мест. Толен, не раздумывая, взял билет на поезд, сдал чемодан в камеру хранения, положил в карман жетон и вышел на привокзальную площадь. Перед ним лежал знакомый бульвар. Бульвар был похож на палубу огромного корабля. Палуба корабля была начищена до блеска, на ней не было ничего такого, что могло хотя бы малость оскорбить добрые чувства. Толен вступил на палубу, корабль тронулся, его сразу, как когда-то, качнуло. Мимо проплыли знакомые и незнакомые дома. Навстречу, буднично беседуя, шли люди. Остановился.. Вспомнив о том, что он еще не завтракал, направился к перекрестку, где шла бойкая торговля мантами. Он попросил у лотошника сразу десяток мант — ему предложили встать в очередь. Толен встал в очередь, не заметив, как сошел с палубы корабля на привычную землю. Плотно позавтракав, он продолжил путь. Он прошел через сквер, пересек площадь и неожиданно оказался в парке. Парк пустовал. Почти никого не было и в летнем кафе. Раньше в это время года в кафе всегда было людно, слышалось щелканье рукояток автоматов, звенели медные жетоны. Толен взял пива, поспешно выпил и двинулся дальше. Он обогнул летнюю эстраду и очутился у водной карусели.
Медленно крутилась карусель, скользили плавно по кругу лодки. Лодки были пусты, но в одной из них, зажав в коленях ученическую сумку, сидела девочка лет десяти.
Пошел мелкий дождь. Карусельщик, пожилой мужчина в круглых старомодных очках, вошел в будку. Толен встал рядом с будкой.
— Одна катается, — сказал Толен карусельщику.
— Погода вон какая стоит. Сезону кранты, — охотно включился в беседу карусельщик.
— А эта…
— Эта да. Катается — и дождичек нипочем.
— Сбежала с уроков, — предположил Толен.
— Сбежала… Я ее приметил давно, — сказал карусельщик, — походит кругом, поглазеет — и домой. А вчера разговорились. Спрашиваю: «Где учишься?» Оказывается, интернатовская… Э-э, и дождичек прошел…
— Без родных?
— Почему? Есть у нее родители. Говорит, живут они в районе.
— Привыкает к городу.
— Ага… Ну, думаю, хочется ребенку прокатиться, а с деньгами туго. Ребенок и есть ребенок: если надумает что — не уймется, пока не добьется своего…
— Может, стеснялась?
— Стеснялась? Можеть быть. Не спросил. Вчера, как назло, принесло народу. Воскресенье. Жарища — а откуда она взялась в конце октября? Все норовят поближе к воде. Очередь длиннющая — только успевай крутить шарманку. И она тут как тут. Пришла, значит. Стоит. Я ее подзываю и говорю: «Хочешь прокатиться?» Кивает головой: мол, хочу. А мне взять бы и посадить к кому-либо, а я: «Приходи, девочка, завтра. Видишь, какая очередь? Прокачу. Обязательно». Сказал и запамятовал. Бывает… А сегодня прихожу, а она уже здесь.
— Пришла?
— Как видишь. А про уроки не подумал. Может, остановить шарманку?
— Горючего жалко?
— Чего жалеть?
— Тогда пусть катается.
Лодка с девочкой, сделав очередной круг, медленно проплыла рядом с будкой. Девочка подняла голову и украдкой взглянула на Толена — тот весело, заговорщицки подмигнул ей.
В следующий раз повторилось то же: Толен снова подмигнул — девочка улыбнулась.
— Нравится… Эх, ты, — сказал удовлетворенно карусельщик. — Катается со смыслом. Толен не ответил.
Карусель замедлила ход. Остановилась. Девочка вышла из лодки и, что-то сказав в благодарность карусельщику, пошла по аллее внутрь парка. Толен, стараясь остаться незамеченным, двинулся следом за нею. Девочка остановились у лотка, купила порцию мороженого, пошла дальше. Постояла у фотоателье. На одной из коротких и широких аллей парка на асфальте виднелись полустертые детские рисунки, сделанные мелом. Девочка, к тому времени съев мороженое, стала с живым интересом разглядывать рисунки. Закончив осмотр, она положила портфельчик на асфальт, выбрала участочек посуше и стала что-то вычерчивать мелом. Вычертила, обернулась и вдруг, увидев за спиной Толена, схватила портфельчик и побежала. Вскоре она скрылась за деревьями… Толен несколько рассеянно стал рассматривать рисунок. На асфальте была изображена карусель, вокруг — изгородь. Карусель была похожа на цветок. От центра отходили лепестки-лодочки. В лодочке сидели смешные человечки. А где она сама? Вот!.. В одной из лодочек сидел человечек с косичками и с огромным портфелем в руках. Толен подмигнул человечку и, улыбнувшись чему-то своему, пошел дальше.
Толен вышел в узкий тихий, сплошь обсаженный вишневыми деревьями переулок. Он шел не спеша, внимательно приглядываясь к домикам по обе стороны переулка. В глубине переулка остановился перед усадьбой с зеленым штакетником. Позвонил. На звонок из домика вышел мужчина небольшого роста с морщинистым черепом, поперек которого лежал жиденький снопик слежавшихся волос. Мужчина, увидев Толена, растерянно заморгал, но затем, опомнившись, заулыбался.
— Привет, — сказал он, энергично пожимая Толену руки. — Молодец! Правильно сделал, что заглянул.
— Спасибо, дорогой,— Толен похлопал мужчину по плечу. — Извини… Шел мимо и…
За спиной мужчины показалась женщина.
— Проходи. Нельзя здороваться через порог, — сказала женщина.
Толен, сопровождаемый хозяевами, прошел в домик. Мужчина, пошептавшись с хозяйкой, сунул в карман авоську и выскочил из дома. Остались вдвоем. Прошли на кухню. Хозяйка продолжила прерванную работу. Она принялась снова раскатывать тесто. Толен сел на табуретку рядом.
— Ну, рассказывай, как жил эти годы, — предложила сразу без всякого вступления женщина.
Она пристально взглянула на него, поджала понимающе губы.
— Сколько лет не виделась с тобой? — спросил Толен.
— В августе было семь.
— Не восемь?
— На память ты не жаловался, — сказала женщина и, подумав, добавила: — Не надо дуться, ни к чему…
Толен вдруг засмеялся, закашлял, поперхнувшись табачным дымом.
— Ладно, ладно, Аллочка, — ответил он, откашлявшись и продолжая улыбаться, — не буду дуться…
Женщина снова понимающе и строго поджала губы, усиленно заработала каталкой.
— Говори, зачем пришел? — сказала она.
— Сначала накорми, напои… Как полагается.
— Это не уйдет…
— Видишь, на улице дождь… ветер… холодно…
— Что говоришь загадками?
— А ты что лезешь в душу? — вдруг взорвался, не выдержав, Толен, а затем, как-то быстро остыв, сказал уже примирительно и тихо: — Ну что ты «зачем»? Разве нельзя? Ведь крыша общая… Я ее ставил своими руками — забыла? Придет Самарка, тогда и поговорим, подведем черту. Распилим крышу… Твое — тебе, мне — мое…
— А то «холод, ветер», — сказала женщина и после небольшой паузы продолжала: —Так я тебе и поверила… Ты же гордый… Нужна тебе эта крыша… Еще в первый раз, когда ты появился у нас… в Вернардовке…
— Что Вернардовка?
Толен, конечно, помнил Вернардовку — так назывался Дворец культуры на улице Вернардской. Самарка играл на баритоне, Толен — на корнете… Самарка… Аллочка с малюсеньким шрамиком под левой мочкой уха пела «Между небом и землей песня раздается…». С ней его познакомил Самарка… После репетиции они вместе с Самаркой провожали ее до общежития… Потом Толен говорил, дружески ероша шевелюру приятеля: «Детское время кончилось — вам пора, сэр…» «Сэр» послушно уходил. Уходил нарочно громко, а главное — равнодушно насвистывая. Но ни ее, ни Толена Самаркина послушность не могла обмануть. Она после ухода говорила, улы-баяеь; «С ним с тоски не умрешь…»
Она работала в бухгалтерии общепита, он мастером в СМУ… А когда поженились, перешли на частную квартиру, сняли у старушки времянку, пахнувшую тушеной капустой… Она мечтала о своем домике. С небольшим садиком. С малинником под окнами… Он метался… Прирабатывал помимо основной работы в духовом оркестре, а затем и вовсе забросил работу в СМУ. Уехал в горы строить кошары. Через два года они приобрели на окраине города вот этот домик… Да и домиком ли он был: четыре стены без окон и дверей? Переулок был весь в ухабах и камнях. Он приехал тогда с гор неожиданно… В окнах горел свет… На столе стояла не распитая до конца бутылка, а в чаре — остатки остывших пельменей… Она.. Он — пожилой, перепуганный не на шутку человек, и тоже общепитовец, тот самый, который за праздничным столом на новоселье сидел молча и серьезно, тот, чей подарок оказался самым впечатляющим, тот, которому тогда по старшинству был предоставлен первый тост! Противно!.. Они вышли с ним на улицу. Он шел молча. Говорил, и притом без умолку, общепитовец. Говорил обо всем, но только не о главном… Возможно ли было его винить? И так ли уж была виновата она? Потом они вышли на людное место. Стали прощаться. Подали руки и… «Если тебе что-нибудь понадобится, заходи, заглядывай… Сделаем… Образуем…» И сказано это было как! По-деловому, просто… И тогда… Когда это было?..
«Где вы сейчас «пашете»?» — спросил запросто, чуточку повеселев, общепитовец. «Все там же, в горах», — выдавил из себя Толен, а сам подумал: «Что это я к нему прилип? Зачем?» — «Кошары?» — «Да, кошары». — «А зачем так далеко?» — «Не понимаю», — насторожился Толен. «Да что тут понимать! — окончательно осмелел общепитовец. — Хорошая работенка найдется и у нас… на базе… Если тебе что-нибудь понадобится, — впервые переходя на «ты», произнес он, — заходи… заглядывай… Сделаем… Образуем…» Сказал и, увидев в глазах Толена вспыхнувшую мгновенно ярость, побледнел. А потом!.. Потом Толен, схватив его за грудь, не в силах сдержать ярость, нанес удар в серую и рыхлую физиономию… Бил и бил…
— Забыл Вернардовку? —вдруг сбросив с лица неприступную строгость, заулыбалась женщина. — Так я тебе и поверила. Помнишь… Вид у тебя был… умора…
И худрук хорош — привел человека и не познакомил как следует с людьми… Помнишь… С месяц встречались мы на репетициях и были незнакомы… Здравствуйте — до свиданья…
— Не надо. Зачем это?
— Вспомнилось…
— Твои слова вот как это тесто без фарша… Понимаешь… — сказал Толен, чувствуя, как обида в нем грозила вылиться через край.
— А вот и я! — сказал весело Самарка, выкладывая содержимое авоськи на стол и приговаривая: — Икра… Готовили на стол большому человеку. А тут откуда ни возьмись — кто? Самарка — гусь лысый! И остался большой человек без деликатеса… Что еще у нас в наличии… Сыр — хорошо… Колбаса… Горючее: коньячок — ай да Самарка, гусь лысый… Ну что тут еще у тебя? Все? Все.
Толен направился к умывальнику. Вернувшись, он застал хозяев растерянными. До него долетели отрывки фраз: «Говорила тебе…», «Ты тоже…» Увидев Толеиа, хозяева преобразились. Мужчина бросился за полотенцем, женщина пошла на кухню. «Что она говорила тебе? — подумал Толен, принимая из рук мужчины полотенце и вытираясь. — Эх, Самарка, Самарка, влип в историю!..»
Накрыли стол. В центр стола хозяйка поставила чару с аппетитно дымящимися мантами. Разлила в бокалы коньяк. Выпили. Самарка был особенно весел. Но как он ни старался изобразить радость по поводу встречи с гостем, от Толена не ускользнул испуг, мелькнувший в его глазах, и он подумал снова: «Эх, Самарка, Самарка, влип в историю… Ну, что тебе она сказала, Самарка?..»
На стене в футляре висел духовой инструмент.
— Подуй, Самарка,— попросил Толен, захмелев слегка после первых двух рюмок.
— На железке? — удивился тот.
— Сыграй дружку, — поддержала женщина, понимающе и загадочно взглянув на Толена, добавила: — Видишь, как истосковалось его сердце по музыке.
— Подуй, Самарка.
Самарка с минуту поколебался, затем расчехлил футляр, приладил мундштук и заиграл….
— «Сон рябой кобылы», — обрадовался Толен и в такт музыке начал отстукивать костяшками пальцев по столу: та-та-та-та-та-та-та-та.
Самарка играл неровно, с паузами. Запнулся, остановился.
— Забыл, — признался он, — «Майскую розу» сейчас не играем. А без нот как в погребе…
— Спасибо. Брось железку, — сказал Толен. — Выйдем. Подымим.
На улице уже было темно. Мужчины примостились на ступеньках крыльца, затянулись смачно табаком.
— Надолго? — словно бы нехотя поинтересовался Самарка.
— Я бы и сейчас ушел — видишь, поздно…
— Поздно,— согласился Самарка, но, поняв, что оплошал, спохватился: — Куда идти? Оставайся.
— Придется.
— Переночуй.
— Самарка, ты не волнуйся: у меня к тебе… да и к ней… понимаешь, нет претензий…
Самарка глухо закашлял.
— В горле дым, словно в испорченной печке, — сказал он откашливаясь.
— Надо бросать нам с тобой эту отраву.
— Не получается. Пробовал.
— Постарел ты. Надо беречь себя.
Самарка заложил между двумя пальцами окурок и выстрелил — окурок, описав дугу, исчез за густой кроной вишни.
— Гены, — сказал он затем, — по наследству… У нас в роду все быстро лысеют.
Толен не удержался, рассмеялся: ох этот Самарка! Обязательно что-нибудь отмочит заковыристое. Гены! У него гены — не фунт изюма! Толен вспомнил Самарку тех лет, когда они вместе играли в духовом оркестре, Самарка слыл королем танцев. Он носил узкие, в обтяжку, брюки, ботинки с тупым носом на толстенной подошве, модную из серой мешковины куртку на молнии… На голове у него был закручен обязательный в те времена кок, на затылке был выбрит модный «мысок». Девушки считали за честь станцевать с ним. Маленький и худощавый Самарка всей грудью прижимался к своей партнерше и плыл с нею, описывая спирали, по танцплощадке…
— Что ты смеешься?
— Вот тебе и гены!Молодец, Самарка.
— Стараюсь быть —не получается, — ответил уныло Самарка, — у меня и в самом деле по наследству…
— Ну а как живется тебе?
— Жизнь, Толен, сам знаешь, нельзя сыграть по нотам — это тебе не «Сон рябой кобылы». Всякое было… Как увидел тебя сегодня… Вот, думаю…
— Что ты подумал?
— Как поступишь с крышей? — ответил после продолжительного раздумья на вопрос вопросом Самарка.
— С какой крышей? — нарочно удивился Толен, а сам подумал: «Вот о чем вы говорили, дорогие! Эх, Самарка, Самарка!..»
— Дом твой.
— У меня другая прописка. Брось ты… И не думай об этом, зачем?..
— Где прописался?
Толен не ответил. В это время за спиной заскрипела .дверь. Курильщики обернулись, замолкли, увидев на крыльце женшину.
— Постелила. Идите, — сказала она и, закрыв дверь, исчезла.
— Полночь, — сказал Самарка.
— Давай на боковую. Пошли, — сказал Толен, поднимаясь с места.
Толен лег в гостиной, хозяева — у себя в спальной комнате. Выключили свет. Мутная мгла через открытые окна обрушилась и мгновенно затопила комнату. Толен с каким-то странным вниманием стал вглядываться в темноту. Как на фотобумаге, опушенной в раствор со слабым проявителем, начали медленно проступать предметы в комнате. Что-то еле слышно сказал в соседней комнате Самарка, женщина что-то ответила. За окном негромко зашебуршили листья — это скворчихой прилетел ветерок, потянулись скворчата к матке: «Мне, мне, мне…» За окном дворик, за ним — глухой переулок, за переулком — большие дома, большие улицы с фонарями, город, настоящий, огромный, а далее — степь, за степью — горы… И эта ночь, как огромное одеяло прикрывшая тьму-тьмущую людей, и сны, деформирующие события, впечатления, мечты, сны, тревожные, ласковые, с улыбками, с голосами угроз…
Шорохи.
Земные.
Знакомые. «Она!» — подумал Толен, и надвигавшийчся сон вмиг отлетел прочь. Так бесшумно может передвигаться только одно существо на свете — женщина. «Ты спишь?» — спросила она. Толен не ответил. Она присела на кровать, ее голова оказалась прямо над ним… Вот слышно ее дыхание, в нос бьют резкие запахи духов. Вот ее руки скользят осторожно но его волосам . «А Самарка?» — «Дурачок. Самарка это так… Скажи — завтра уйдет… Хочешь, сейчас ему скажу — уйдет… » И совсем по-глупому в голове Толена всплыло воспоминание: кусочек асфальта, карусель — рисунок девочки. Вот карусель медленно закружилась… Всплыла обида: «За что? Это за нее-то? За крашеные комнаты?..» «Слушай, Ифтима, иди». — «Что с тобой?» — «Иди, ладно?» — «Зачем тогда…» — «Договорились, да?» — «Значит, все?» — «Иди».
И снова стало тихо. Толен включил свет, оделся и, погасив свет, вышел на улицу.
…— Вот в этой комнате живет Борубаева. Вот ее кровать, а вот ее тумбочка. Сейчас она на уроке. Хотите, вызову ее с урока, — звенел в комнате голос мальчика, видимо, дежурного в общежитии интерната.
— Нет, пусть занимается. Подожду. Торопиться некуда. Можно? — повернулся к мальчику Толен.
— Тогда посидите здесь, — мальчик поставил перед Толеном стул, — а это, — мальчик показал на целлофановые пакеты, которые держал в руках Толен, — поставьте на тумбочку.
Толен поставил гостинцы на тумбочку, осмотрел комнату. Все в комнате было просто: узкие, аккуратно прибранные кровати, чистые простыни и подушечки, тумбочки, репродуктор, на подоконнике горшочки с цветами… Вот с такой комнаты когда-то начиналась жизнь. Также попарно стояли кровати, а между ними точно так же — тумбочки. Толен напряг память, стараясь вспомнить что-нибудь предшествовавшее детдомовской комнате, но ничего не вспомнил. Далее той комнаты память обрывалась пропастью — оттуда, словно из недр земли, доносились лишь слабые запахи, слышались глухие голоса. Детдом, одноэтажное здание, повернувшись фасадом к памяти, стоял на краю этой земли. По длинному, устланному досками коридору, заглядывая в классы и в жилые комнаты, скользя по партам, покрытым черной шершавой краской, по классным доскам, по поверхности глобуса, красивой и бесконечной как надежда, по лицам детей, воспитателей, блуждала память… Вот-вот она подойдет к окну, выйдет во двор, обойдет вокруг здания, столовой, пойдет дальше, мимо небольшой спортплощадки, к штабелям дров и черного торфа. Остановится… Из-за забора, раздвинув доски, вылезет дурачок, его окружат дети, и он будет отплясывать, приговаривая бессвязные слова, дети щедро снабдят его едой, и тот, довольный, уйдет через тот же лаз…
А вот его первая в жизни книга, и девочка с лукошком на первой странице, и ее удивительное на всю жизнь «Ау!»…
Толен взглянул в окно и увидел панораму интернатовского двора: аллея, обсаженная по бокам соснами, палисадник, фруктовый сад, спортгородок, напротив — трехэтажное здание, видимо, учебный корпус…
Зазвенел звонок.
Выбежали дети. Рассыпались на стайки — все мигом задрожало, зазвенело. Но где же Булбулка? Может быть, вон та девочка с косичками из мальчишечьей стайки? Или одна из тех двух девочек, бежавших к общежитию? Да, так оно и было: одной из девочек, бежавших по аллейке, была Булбулка. Вскоре дети сидели на койках перед Толеном. Они с хрустом грызли яблоки, которыми угостил их Толен. Девочек Толен видел впервые, но тем не менее Булбулку он узнал сразу, девочка была чем-то похожа на свою мать. Булбулкину подругу звали Гулей. Девочки то и дело посмеивались, поглядывая друг на друга.
— Скоро кончатся уроки и придет Сабит, — сказала Булбулка, — для него главное — учеба… Сидит и сидит…
— Разве это плохо?
— А мы не говорим плохо, правда, Гуля?
— Да, не говорим.
— Вы как учитесь?
— Я ударница, — объявила поспешно Гуля.
— А ты?
Гуля взглянула на подружку, заулыбалась, а Булбулка, напротив, покраснела.
— Говори, не стесняйся.
— Как-то неудобно…
— Скажи — сразу станет тебе легче, и ты больше не будешь стесняться, — посоветовал Толен, — но можешь и не говорить.
— Вы знаете? — заинтересовалась Гуля.
— Знаю.
— Скажите, что вы знаете? — не унималась Гуля.
— Она круглая троечница, верно?
— Как вы узнали?
— Очень просто.
— А я знаю как. Она молчит — вот вы и решили.
— Правильно.
— У меня не одни тройки, — возразила Булбулка, — а по пению, труду?
— Что у тебя по пению и труду?
Булбулка смущенно замялась, пришла на помощь подружка:
— Пятерки.
— Хорошо, — похвалил Толен, — пение тоже хлеб.
— Говорят, что я… несерьезная, — вдруг выдавила из себя Булбулка.
— Кто говорит, что ты несерьезная? По-моему, ты нормальная.
— Учительница, а теперь и другие… Разве я виновата, что в голову не лезут уроки?
— Разве она виновата? — поддержала подружку Гуля.
— Я сижу над книгой, а в голове у меня всякое…
— Сидит, а у самой в глазах… Это правда, — снова поддержала Гуля.
— Ну, думаю…
— О чем думаешь?
— Обо всем.
— Разве можно так: думать сразу обо всем?
— Не сразу. Постепенно… Вспоминаю дом, маму…
— Она говорит, что около их стойбища есть самая большая на свете пещера… И что в этой пещере жил какой-то охотник, — перебила подружку Гуля, — я почему-то не верю этому…
— Дядя Толен, скажите,— взмолилась Булбулка.
— Почему не веришь?
— Она всегда выдумывает. Ее здесь мы зовем артисткой… Поет, танцует, что-нибудь обязательно выдумает…
— Выходит, ты артистка? — обратился к Булбулке Толен.
Булбулка замялась.
— И поешь?
— Так она преувеличивает…
— Поет, поет.
— Булбулка, спой-ка нам что-нибудь, а мы послушаем. Ну давай, актрисочка.
— А что спеть? — решилась наконец девочка.
— Спой любимую, — подсказала Гуля, — она ее поет каждый раз в общежитии, — сказала она затем Толену. — Спать всем мешает…
— Ладно, — согласилась девочка, — только уговор: я буду петь там, — Булбулка показала рукой на соседнюю комнату, — а вы будете сидеть здесь.
— Почему?
— Потому что я стесняюсь. Неужели неясно?
— Все ясно, договорились.
Булбулка пошла в соседнюю комнату, неплотно прикрыв за собой дверь.
Толен, предвкушая, широко улыбнулся. После довольно продолжительной паузы раздался голос девочки. Булбулка пела известную песню. Постепенно с лица Толена исчезла улыбка. Он часто слышал эту песню, в ней говорилось о любви к матери. «Как там он? — почему-то, подумал Толен об эличонке. — Нашел своих, или…» И снова, как это бывало с ним не раз, по голове словно тюкнуло чем-то — и все поплыло… Толену вспомнились проводы звереныша в лесу накануне отъезда из Каракиика.
…Лес выглядел глухим к задумчивым. На склоне горы между елками повсюду лежали высохшие с шершавой корой еловые сучья — чегедек. Чегедека было много — стало быть, лес посещался людьми редко.
Толен с эличонком на поводу поднялся по промоине вверх. Недалеко от вершины лес поредел, деревья здесь были не такими высокими, как у подножия горы; склон стал более пологим, и идти было легче. Эличонок, упрямившийся сначала, словно догадавшись о добром намерении человека, вдруг пошел легко и охотно, принюхиваясь ко всему тому, что лежало по обе стороны тропы, иногда успевая на ходу ущипнуть листочек-другой лакомой травы. Достигнув вершины, Толен привязал эличонка, присел на траву, вытащил ножичек и начал обстругивать колючую ветку шиповника. «Похож на тот лес, — подумал он, — только без скал и без пропасти». Ему вспомнилась история детдомовской давности.
Т о т лес и в самом деле имел сходство с этим, хотя в той же степени на него были похожи и все остальные леса на Тянь-Шане: все они здесь небольшие, с ноготок, повернуты лицом к северу и упрятаны по складкам гор.
Тогда детдомовцы приехали в горы на заготовку дров на бричках и на одной полуторке, которую начальство арендовало на время заготовок у райпо.
Детей разбили на отряды. Шестиклассник Толен попал в отряд по сбору сухих еловых сучьев. Сучья собирались в большие вязанки, которые затем волоком по промоинам и ложбинам стаскивали вниз к дороге. Дети постарались, и все, что намечалось сделать за день, закончили еще до полудня. После обеда они весело разбрелись по склону горы. Толен незаметно отстал, спрятался за куст барбариса и стал ждать, когда приятели скроются из глаз. Ждать пришлось недолго. Вскоре голоса ребят затихли. Толен вышел из укрытия и перебежал на другую тропу, которая, извиваясь и ныряя нередко в густые заросли трав, вела в самую гущу леса. Невдалеке плотной стеной, ухватившись цепкими жилистыми лапами за бурую почву, стояли неподвижно ели; на полянах, исподволь облитых солнцем, виднелись копешки шиповника и барбариса, на промоинах и сырых сайках — кустики смородины. Толен нарвал в горсть черные бусинки ягод и отправил их в рот. Ягоды отличались от домашних. Они были оскомистее и мельче. Мальчик отправил в рот еще одну горсть, а затем еще, еще, еще… И так до тех пор, пока не обнаружил, что руки его стали липкими от ягод. Неподалеку от смородинника из-под груды серого с ракушками камня бил слабый родник. Вокруг него на вязкой глине были видны отпечатки следов обитателей леса. Мальчик припал на руки и увидел в зеркале воды свое лицо. Оно было розовым, странно удлиненным. Мальчику не понравилась серьезность существа, уставившегося на него с лягушачьей сосредоточенностью. Он отпил несколько глотков ледяной воды и, присев на корточки, стал мыть руки. Вода оказалась жесткой, и отмыть ему полностью липкий розовый сок не удалось. Он утерся подолом гимнастерки и продолжал путь.
Вдоль тропы часто встречались кусты шиповника и барбариса с отяжелевшими от ягод ветвями. Мальчик испробовал их. Оранжевый с краснинкой плод шиповника оказался вязким и приторно-сладким, и он, надкусив тыльную часть плода, выбросил его. Не понравился и барбарис. Ему вдруг вспомнился колхозный рынок. Каждое лето в конце июня там на прилавках появлялись горы кисличек. Продавались кислички пучками. Мысль о кисличках оказалась навязчивой, и мальчик вдоль и поперек обшарил первую же встретившуюся поляну, но, не обнаружив ничего, пошел дальше.
Толен в лесу был впервые, и потому многое для него было здесь незнакомым. Другими показались ему и травы, и деревья, и запахи, и голоса птиц, хотя и там, в городке, было вдоволь трав, деревьев, и там, особенно по утрам, перед восходом, воздух весело потрошили голоса птиц. И все же между тем, знакомым, городским, и этим было различий больше, чем общего.
Это был его первый лес!
Кукушка, затаившаяся где-то рядом в ельнике, приветствовала мальчика. Он осмотрел несколько елей, но из-за густой кроны деревьев птицы не было видно. Кукушка вдруг замолкла. Мальчик воспользовался этим и загадал: «Сколько мне на этом свете жить?» Кукушка, сделав небольшую паузу, принялась за арифметитический расчет. И будто девочка-первоклашка, боявшаяся промаха, считала аккуратно, словно по палочкам. «Ку-ку» — отложила палочку, «ку-ку» — еще одну палочку, еще, еще, еще… Перестаралась, Толен, сбившись со счету, подобрал с земли шишку и бросил ее в то место, откуда доносился голос гадалки. Кукушка затаилась, а затем через минуту шумно взлетела и исчезла.
А мысли мальчика были уже о другом. На стволах и сучьях елок повсюду виднелись наплывы смолы. Толен знал: из этой смолы можно сделать отличные жвачки. Правда, смолы были разными, и не каждая была пригодна для жвачки. Мальчик, немного покопавшись в коре, отыскал то, что ему было нужно. Это была твердая коричневато-землистого цвета смола. Он кончиком перочинного ножичка отколупнул кусочек смолы, положил его в рот и стал с удовольствием жевать, сплевывая щепочки древесины. Смола, вначале хрупкая и рассыпчатая, под зубами уплотнялась, быстро превращаясь в мягкую тягучую массу. В трещинах коры смолы было предостаточно, и мальчик не задумываясь отколупнул еще кусочек, а за ним еще и еще. Разжеванные кусочки теперь можно было скатать в шарики, обернуть в листочек конского щавеля и положить в карман.
«Толен! Толен!» — раздались голоса ребят. Его разыскивали. Судя по голосам, приятели его находились в этом же ельнике. Толен притаился. «Ребята не обидятся, — подумал он, — времени еще много. Похожу…»
«Толен! Толен! Толен!» — камешком, запущенным по поверхности водной глади, прокатилось по верхушкам деревьев и скатилось к дну ущелья эхо. Прокатилось и замерло. Еще дважды прокричали ребята —мальчик не ответил. Он думал про эхо. Где-то он читал, но, может быть, от кого-то слышал про эхо. Он.напряг память, но так ничего не вспомнил. В душе зародилось нечто неясное. И нечто это таилось рядом. Мальчик огляделся и замер от волнения — прямо перед ним, на сухой ветке ели сидела ворона. Обыкновенная ворона с вытарщенными то ли от любопытства, то ли от негодования глазами. Вот оно, нечто. Сейчас что-то.грохнет и оборвется!.. Сейчас, сейчас… По спине пробежал легкой дрожью страх. Секунду-другую мальчик и ворона глядели друг другу в глзза. Затем мальчик пошел вперед — ворона не сдвинулась с места. Мальчик еще решительнее двинулся вперед, и только теперь ворона, тяжело и неохотно прокричав что-то злое, поднялась с места и нырнула вниз за деревья. «Струсил, — подумал, обжигаясь стыдом, мальчик, — испугался вороны! Хорошо еще, никого не было рядом. Высмеяли бы…»
Толен пошел по склону вверх. «Здесь хорошо,— думал он, совершенно забыв об охватившем его минутой назад страхе. — Я бы согласился здесь жить…» Колючие, ветки барбариса царапали руки и плечи, но мальчик, задумавшись, не чувствовал боли. «А что бы я делал здесь? — продолжал он размышлять. — Ведь нельзя-же просто так поселиться. Жить здесь — значит работать…» Мальчик перебрал в уме несколько профессий из тех, которые встречаются в горах, и остановился на двух: лесничем и егере. Еще капелька раздумья — и лесничий отпал.
Е г е р ь!
Егерь — странник гор, егерь пропитан запахом леса… Егерь — это деревянный сруб в самом глухом месте в лесу, увешанный изнутри чучелами зверей и птиц; это закоптившееся ружье, верная собака, надежный конь; это наконец — схватка с браконьером, хитрым и безжалостным. Он на секунду-другую представил браконьера: обросший детина в ватнике и в кирзовых сапогах… Он где-то здесь… Вон за тем пригорком… Нет, нет, он за той рощицей барбариса! Детина идет бесшумно, рысьей походкой. Мальчик, увлеченный придуманной игрой, пригнулся, обежал рощицу, прилег, затаился. Но браконьер не появился, Мальчик встал, отряхнулся и пошел дальше. «Хорошо быть егерем, — согласился он с самим собой, — хорошо жить в лесу. А что дальше? Как я буду жить в такой глуши? Один? Или… Одному, пожалуй, будет скучновато», — думал мальчик. Видавшее виды ружье, верная собака, надежный конь — это еще не все. Рядом с ним должен быть человек. Друг. Спутник. Вернее, спутница (что только не влезет в голову в этом лесу! Если бы кто-нибудь из ребят вдруг узнал, о чем он сейчас думал). Итак, решено: у него будет спутница. Скорее всего это будет так, как в кинофильме «Парень из тайги», который он смотрел, кажется, не менее десятка раз. Они встретятся в горах. Она будет копаться с молоточком в камнях. Одна в безлюдном сае. Встреча будет неожиданной. Он, как и подобает лесному волку, небрежно, словно на прогулке, поведет ее в другое место и покажет месторождение, которое он щутя обнаружил накануне.
Нет! Нет! В истории с ней было все слишком гладко — мальчика это не устраивало. Все произойдет иначе. У него будет соперник. Она уйдет с ним. Но через много, много лет их пути снова скрестятся. Она приедет в горы и повстречает его…
Он вытер рукавом рубашки выступившие вдруг на глазах слезы.
«Толен! Толен!» — послышались снова голоса ребят. Мальчик шарахнулся в сторону, пересек ельник и очутился на большой поляне. Он отдышался, пошел медленно, осматривая поляну. Затем завернул за гору, вышел па ее противоположный солнечный склон. Склон оказался с залысинами, с островками побуревшей растительности, с осыпями из каменного хряща, гравия н песка. Зато кисличек здесь оказалось море. Длинные пожелтевшие их стебли с мелкими искорками на плоском теле и с осыпающимися метелками виднелись повсюду. Мальчик сорвал кисличку, разломил стебель, припал губами к жестким и влажным волокнам и стал пить из них прохладный сок. Так незаметно он поднялся на вершину горы. Взглянул вниз. С востока гора крутой стеной обрывалась вниз. У подошвы стены змеилась река, к ней примыкала колдобистая дорога; противоположный бок ущелья был пологим, на его склонах виднелись заросли арчи. Река, казалось, одновременно кричала, стонала и пела. Мальчик прислушался. «Толен! Толен!» — словно дразня его, кричала внизу река. Мальчику вспомнилась известная мелодия — и вот в ревущем потоке уже слышится напев песни. Толен понял: из речного рева можно извлекать любые звуки по желанию, и это было удивительным.
В скале над пропастью на узенькой площадке стоял высохший ствол арчи. Ствол был коряв и вогнут в сторону реки. Отсюда, сбоку, он был похож на старца: взлохмаченные волосы, жилистые руки, простертые в сторону ущелья, ни дать ни взять колдун, совершающий какое-то заклинание… Мальчик прислушался к голосу реки — та подтвердила его догадку.
«Колдун, колдун, колдун», — стонала река.
До колдуна тянулся узенький, в две ступни карниз. До него было не более десяти метров. Мальчик вспомнил: во дворе детдома у них стоял гимнастический снаряд. Снаряд имел П-образную форму. Перекладина, лежавшая на бревенчатых стойках, была примерно вдвое уже карниза. Самые смелые детдомовцы — а их можно было счесть по пальцам,— балансируя руками, лихо проходили по ней из конца в конец. Словом… Мальчик поставил ногу на карниз, но подумав, отступил назад, взглянул вниз.
«Эх, струсил! Струсил! — подзадоривала река. — Струсил! Струсил!»
Десять метров! Длина перекладины па гимнастическом снаряде была примерно такой же, да и висела она над землей не низко.
«Ну! Ну!» — нетерпеливо призывала мальчика река.
Колдун неотвратимо манил к себе.
И он решился.
Первые шаги мальчик сделал быстро. Вначале полоса карниза была достаточно широкой, далее карниз заметно сузился, и идти стало труднее. Передвигался мальчик спиной к пропасти, держась рукой за небольшие выступы камней в стене. Следующие два-три метра он прошел медленно, с остановками, всерьез обдумывая предстоящие шаги. Но вот карниз снова расширился. Мальчик сделал несколько быстрых шажков и вдруг… Он до мельчайших подробностей и на всю жизнь запомнил то, что произошло в следующую минуту. А произошло вот что: опора под ногами оказалась непрочной. Вслед за обрушившимися вниз комочками рыхлой породы скользнула в пропасть его нога. Мальчик успел припасть на колени, судорожно ухватиться за острый край валуна, впаянного в стену, а затем, встав на ноги и сделав шаг вперед, он взглянул назад, и в сердцах выругал себя: обрушилось не менее метра карниза, вернуться назад стало непросто. Толен вспомнил про перочинный ножичек и обрадовался: он выкопает в скале лунки для опоры и, ступая на них, благополучно пройдет на ту сторону. Но уже следующая мысль больно кольнула сердце: «Выкопаю лунки! Но как? В таком случае надо нагнуться — да еще как! — а я еле стою на ногах!» Он взглянул вниз и отвернулся, ощутив острую боязнь высоты. Мальчик прижался к стене и стоял долго не шелохнувшись. Затем опомнился и двинулся вперед, осторожно ступая, спиной к пропасти. Площадка, приютившая колдуна, была пологой и небольшой; мальчик присел, обнял рукой ствол арчи. О, как ненавистно было ему это искореженное и оплешивевшее дерево. «Подлый колдун! Подлый колдун!» — подумал в отчаянии мальчик.
Он изо всей силы ударил кулаком по стволу, словно это было и в самом деле не дерево, а человек. Человек-колдун. Подлый и коварный колдун. Он ударил еще, еще, еще…
«Подлый колдун! Подлый! Подлый!..»
«Подлый! По-о-од-лый!» — соглашалась, то ли радуясь, то ли сожалея, река.
Он достал из кармана затвердевший шарик смолы, откусил от него кусочек и стал жевать, обдумывая положение. Стена была слабо выпуклой. В том месте, где она чуточку изгибалась, виднелся узкий проем. Здесь стена как бы была поделена надвое. Мальчик лихорадочно соображал… Искали ли его? Да, конечно. Но кому придет в голову искать его здесь, по другую сторону горы? Стоит ли ждать помощи сейчас, в конце дня, когда вот-вот закатится солнце? Переждать до следующего дня? Но возможно ли продержаться вечер, ночь, утро и еще бог знает какое время на этой крохотной площадке?
Толен решил идти к проему. Он прошел несколько метров вперед, а затем начал спуск на более широкий и казавшийся потому более надежным карниз. Он сполз на. животе, пальцами ног ощупал почву, скользнул по стене, с трудом удержался, встал на ноги. Карниз имел наклон в сторону ущелья. Мальчик задумался. Ему стало ясно, что, спустившись, он обрубил себе вконец дорогу назад. Он подумал о площадке с колдуном, которую он только что покинул — какой она казалась теперь ему обжитой, уютной! «Конец!» — подумал мальчик и заплакал. Он плакал беззвучно, размазывая по лицу слезы, перемешанные с красной пылью.
«Конец! Конец!» — то ли злорадствовала, то ли равнодушно подтверждала река-Мальчик плакал, плакал. Плакал до тех пор, пока не заметил на дороге внизу всадника. Появление человека несказанно обрадовало его. Судя по всему, ехал старый человек. Ехал, уронив голову на грудь. Всадник дремал. Копь, предоставленный самому себе, вышагивал не спеша и, по-видимому, пользуясь случаем, тоже дремал. Вдоль дороги беспорядочно лежали глыбы камней. Одна из глыб была особенно большой и напоминала отсюда, сверху, огромную бычью морду, задранную кверху. Всадник подъезжал к ней. Мальчик решил почему-то откликнуть его лишь после того, как тот выедет из-за камня. Но сдержать себя было трудно.
«Э-э-эй!» — что есть мочи закричал мальчик еще до того, как всадник подъехал к глыбе.
«Э-э-эй!» — заорал он, увидев, как тот вдруг исчез, за глыбой.
«Э-э-эй!» — закричал он снова изо всей силы. Всадник все так же неспешно, в той же позе дремлющего человека выезжал из-за глыбы камня.
«Э-э-эй!»
Всадник не поднял головы.
«Э-э-эй!»
И снова без результата.
Ущелье сотрясалось от эха, но мальчик ничего, кроме своего голоса, не слышал, а всадник, тот и вовсе, казалось, ко всему был глух. «Так он же глухой!» — испуганно подумал мальчик. Всадник медленно отъезжал от камня вверх, в сторону маленького деревянного моста, переброшенного в узком месте ущелья.
«По-мо-ги-ите! — почти истошно закричал мальчик. — По-о-мо-ги-те, э-э-эй!»
Всадник наконец-то поднял голову. Он словно встрепенулся, поглядел вокруг. Сердце мальчика наполнилось надеждой. Всадник, остановив коня, смотрел в его сторону! Сейчас должно произойти что-то важное и большое… Сейчас, сейчас… Сейчас под старцем конь обретет крылья, всадник хлестнет его, и тот взовьется вверх, к стене, к нему… Но почему он молчит? Почему он равнодушен? Ах, вот почему! Ведь он стоит в тени! Надо поживее сдвинуться вправо, туда, где карниз освещен солнцем. Шаг, еще шаг, еще, еще…
«По-о-мо-ги-те! Э-э-эй!»
Всадник долго водил взглядом по стене. Но вот, кажется, он заметил его. Человек в упор смотрел на него. Отсюда его глаза не были видны, но мальчик живо и ярко представил их: старческие, с мутной поволокой, мудрые, участливые… Сейчас он хлестнет коня…
«Сейчас, сейчас»,— в радостном предчувствии запела внизу река.
Всадник и в самом деле хлестнул коня и вскоре… исчез за поворотом. Мальчик мысленно выругал его, выругал он и себя и, не теряя больше времени, стал готовиться к спуску. «Да и чем он мог мне помочь? — подумал он, успокаивая себя. — Не полезет же он на стену. Разве что заскочит к ребятам и расскажет».
Позже выяснилось, что всадник так и сделал.
Полуторка, битком заполненная детдомовцами,спустя полчаса остановилась у стены. За это время мальчик, напуганный приближением сумерек, отчаявшись, дошел-таки до проема в скале, а затем, опираясь руками и ногами, спустился по узкой трещине до того места, откуда продвижение далее вниз было немыслимо. Внизу под ногами метрах в десяти бурлила река. Детдомовцы высыпали из машины, подбежали к берегу реки и растерянно остановились. Потом часть их непонятно зачем побежали вниз по берегу, туда, где начинались густые заросли барбариса, а еще несколько ребят устремились к противоположному берегу ущелья, в лощину с небольшим леском. «Будут рубить елку,— предположил мальчик, и, словно подтверждая его догадку, вскоре там еле заметно качнулась из стороны в сторону верхушка ели. — Хотят положить елку поперек реки. Значит…» Около машины остались двое. Одного из них он узнал сразу — это был физрук.
А между тем стремительно сгущались сумерки. На пределе были силы.. Лишившись опоры, он повис на руках. Мальчик понимал, что продержаться в таком положении ему осталось немного. Может быть, минуту, может быть, чуточку больше. За пределами этого времени лежала неизвестность, она была совсем близко, она лежала внизу, в каких-нибудь десяти метрах, и для того чтобы встретиться с ней, нужно было сделать совсем немного — разжать пальцы, вцепившиеся намертво в острый выступ розового камня, или расслабить ноги. Он ощущал дыхание этой неизвестности, он впервые так упорно и всецело думал о ней.«Продержишься?» — крякнул снизу ему физрук, сделав ладони рупором. «Держишься?»—послышалось мальчику. Он удивился вопросу. «Неужели неясно?» — подумал он, уже твердо' решившись на прыжок. Внизу, прямо у основания скалы, виднелась крошечная бухточка — он прыгнет туда, а там будь что будет!
«Держись! Держись!» — кричали ему ребята, подтаскивая к берегу длинный необструганный ствол ели.
Полет был непродолжительным. Он в тот же миг оказался в холодной воде, скользнул по гладкому телу какой-то глыбы, достиг дна реки и, подталкиваемый напором потока, выскочил на поверхность. Его еще несколько раз бросало на камни, больно садануло чем-то острым по плечу, но все это уже ничего не значило в сравнении с тем, что было им пережито на стене. Неизвестности больше не было, она исчезла после того, как поток, словно сжалившись, понес его к берегу и вышвырнул с силой на колючий куст барбариса.
Да, но это же было вчера!..
Вот он, Толен, весь изодранный, мокрый и невероятно счастливый, полулежит на траве. Рядом, сомкнув кольцо вокруг него, сидят, стоят, полулежат и лежат его товарищи. Глаза их излучают удивление и зависть. Тут же незнакомый старик чабан и физрук.
«Воробей! И сила в нем вроде бы воробьиная, а забрался высоко, как теке* во время селя», — говорил старик-чабан удивленно.
(*Теке — горный козел)
Физрук достал из кармана кисет с махоркой, сложенную гармошкой газетную бумагу, сделал аккуратную сигарету, прикурил и, выпустив клубы табачного дыма, спросил:
«Ты почему отбился от группы?»
«Ходил в гости, — как и подобает герою, ответил шутливо Толен. — К колдуну, туда», — мальчик показал на потемневшую в сумерках стену, а затем, и вовсе расхрабрившись, протянул руку к физруку с просьбой дать ему покурить.
Дети, сочтя за шутку дерзкую выходку приятеля, засмеялись громко.
«Спасибо, аксакал»,—повернулся физрук к чабану, и когда тот, распрощавшись, отъехал, он снял с себя ремень и, размахнувшись, полоснул им мальчика.
Удар: «Это тебе за табак!»
Еще: «Это — за колдуна!»
И еще: «А это — чтобы ты соображал. По-о-ни-ма-ешь, мальчишка, чтобы со-об-ражал!..»
…Толен снял с эличонка веревочку. Поцеловал мордочку зверенышу — и словно поцеловал чужое детство, другой мир. Он подтолкнул в спину: «Иди».
Тот неожиданно заупрямился, пронзив землекопа ясными и парными глазами: мол, с чего бы это?
«Иди!» — на этот раз голос человека был и повелительным и твердым.
Эличонок отпрянул в сторону и вдруг — точь-в-точь теленок — ошалело лягнул воздух задними ногами, лизнул себя повыше лопатки и снова уставился на человека.
Толен поднял комочек глины и кинул его в несмышленыша — тот бросился в кусты. Толен, выждав несколько минут, зашел за кусты, полюбопытствовал — эличонка не было, не было его и за другими кустами.
…Голос Булбулки становился все увереннее и увереннее… и вдруг оборвался. Дверь, за которой пела девочка, резко распахнулась, и в проеме показался мальчик лет двенадцати. «Сабит!» — догадался Толен.
— Сабит? — так и сказал он, поднимаясь навстречу мальчику и пожимая тому руку.
— А вы не зоотехник из нашего колхоза? — с ходу бойко поинтересовался Сабит.
— Разве я похож на зоотехника?
— Зоотехники у нас ходят в таких шляпах,— пояснил мальчик.
— Зоркий глаз у тебя, попал в яблочко, — похвалил мальчика Толен, —да, я зоотехник.
Сабит, польщенный похвалой, немного смутился, а затем достал из пакета яблоко и стал его есть.
— А вы устроились неплохо, — продолжал Толен. — Знаете, что бы сказал, увидев все это, Мамытбеков? Он сказал бы: «До полного счастья не хватает оркестра».
— Кто он, этот Мамытбеков?
— Вы не знакомы с ним? Вот он! — Толен ткнул себя в грудь, широко улыбнулся. — Ну вот и познакомилась.
Мальчик, словно осененный какой-то неприятной догадкой, вдруг насторожился. Толен заметил это.
— Слушай, Гуля,— обратился он к Булбулкиной подружке. — А Булбулка сказала тебе правду. Есть пещера. И еще какая! Сабит видел ее. Он подтвердит тоже, верно, Сабит?
Сабит кивнул головой.
— Она все равно не поверит, дядя Толен, — сказала обрадованная поддержкой Толена Булбулка, — она никому не верит.
— Если так, пусть приезжает и посмотрит сама, — сказал Толен, — а мы с тобой покажем ей пещеру, договорились?
— Договорились.
— «Здравствуйте, дедушка, мама, дядя Абдрасул, тетя Зейнеп, Жаныбек. С приветом Булбулка. Как вы живете? Как ваше здоровье? Как здоровье дедушки? Не болеет ли он? Я учусь хорошо, без двоек. Мама, не волнуйся за нас. Сабит отличник. Он серьезный. Мама, я выступала на концерте. Калима-эже сказала, что я способная девочка. Она говорит, что, если я постараюсь, стану артисткой. Сегодня я вспомнила всех. Сегодня приехал к нам дядя Толен. Он передал посылку и большую куклу… Кукла такая смешная… Где ты купила, мама?»
В юрте сидели Борубай, Шакен и Абдрасул. Шакен читала вслух письмо дочери. Голос ее становился все тише и тише.
— Ну, ну,— нетерпеливо заерзал Абдрасул.
Шакен читала:
— «Мы с ней подружились…»
— С кем она подружилась? — спросил Абдрасул.
— С куклой, — сказал Шакен.
— О, алла, читай дальше.
— «Сабит угадал, что дядя Толен наш зоотехник…»
— Это какой еще зоотехник? — снова не удержался Абдрасул.
— Что тебе неймется! Сиди и помалкивай, слушай, — толкнула под бок мужа Зейнеп.
Шакен прочитала до конца письмо.
— Умница, — не выдержал первым все тот же Абдрасул. — Голова работает у нее… Никого не забыла. Но кажется мне, сильно тоскует по дому.
— Это и хорошо, что тоскует, — сказал раздумчиво старик, тщательно подбирая слова, — тоска — это веревка, которая связывает человека с родным домом. Как же! Хуже, когда нет этой тоски — значит, начало черстветь сердце у человека.
— Да, да, верно сказали! — согласился Абдрасул. — Порвалась веревка — и ищи человека, как строптивого коня в горах.
Шакен с письмом в руках вышла из юрты. Следом, сгорая от любопытства, выскочила и Зейнеп.
Борубай опорожнил пиалу с чаем, протянул ее не глядя, а затем удивился, не застав сноху на месте у самовара.
— Где келин?* — спросил он у Абдрасула и, не дожидаясь ответа, обратился к чабану: — Ты, Абдрасул, помоложе, налей-ка чайку, поухаживай за стариком.
(*Келин — сноха)
Абдрасул сел на корточки перед самоваром и заправски налил в пиалу чай.
— Еще вчера путалась под ногами, слова вразумительного сказать не могла, — сказал он удивленно, протягивая Борубаю пиалу, — а сегодня пишет письма, а завтра…
— Подумаем о сегодняшнем дне, а завтрашний… Завтра… Доживем — увидим…
АБДРАСУЛ
Позади длинный год, позади Сулюкта, маленький городок, впившийся пиявкой в рыхлую неустойчивую землю; позади Макаевка — поселок на окраине городка, рабочее общежитие, ночные смены в лаве, шумы вагонеток и скипов, в черной саже лица товарищей, длинные нудные вечера.
Впереди лежала дорога, сплошь начиненная валунами и глыбами, искореженная. Машину кидало из стороны в сторону. Толен сидел в кабине рядом с водителем. Ехали весело. Водитель, оказавшийся общительным и разговорчивым, беспрестанно говорил, шутил, умудряясь при этом даже жестикулировать. Ехали до тех пор, пока машина не уперлась в гору. Водитель открыл дверцу, встал на подножку.
— Конец, — сказал он, улыбаясь. — Конец дороге. Дальше Каракиик. Мне вон на ту ферму. Не завидую тебе…
(ВНИМАНИЕ! Выше приведено начало книги)
© Ибрагимов И.М., 1979. Все права защищены
Произведение публикуется с разрешения автора
Количество просмотров: 2505 |